- Ну нет и не надо! Мы ведь и без нее, сердешной, с вами поладим, Друвид Егорыч! А прибор - испортился. И по случаю его порчи выпьем-ка мы с вами... Или нет: подарю-ка я вам в честь встречи одну штуковину.
Подарки Дюдя любил, и обмер с поломкой и необнаружением какого-то малосущественного контура быстро забылся. Но остальное-то! Остальное! Ведь генерал тупенький и карты все приоткрыл, и сотрудничать согласился! Поставил, правда, одно малозначащее и вполне выполнимое условие.
Чтобы не разболтать первому встречному о своих успехах, Дюдя, зажав рот кулаком, побежал в подвал. Не давая себе отдышаться, он тут же перевел компьютер из автоматического режима в обычный. Вспыхнули разом три экрана, Дюдя сел в кресло, прикрыл глаза.
Вдруг что-то в машине заскворчало. Завыл предостерегающе сигнал опасности, по экранам побежала цветная рябь, буквы скособочились, полетели вниз, в компьютерную бездну. Запахло паленым, Дюдя вскочил. Но прежде чем успел он подскочить к щитку и систему выключить, картинки со всех трех экранов в дикой панике слетели, а вместо них явилось расплывчато-дрожащее, но до боли узнаваемое лицо. Лицо помедлило, дернулось, затем раскрыло дымящуюся волчью пасть и ампутационно-хирургическим голосом рявкнуло:
- Я тебе покажу, дрянь, как вмешиваться в высшие, понимаешь, материи! Какие выборы? Все давно выбраны!
Белый огонь полыхнул с экранов, и перепуганная человеческой мощью машина стала разваливаться на куски... Не чуя под собой ног, позабыв, что явившееся на экраны лицо было только плодом машинных игр, кинулся Дюдя на первый этаж, а оттуда - из здания вон. За ним (наперекор системам защиты), порхнул из подвала воздушным змеем слушок. Был он короток и до смешного прост: у Дюди Тимерчика отсутствует душа. А посему его скоро сменят!
Ученый Дурнев
Сразу после волжанского разговора с Нелепиным Дурнев засобирался в столицу. Он-то жил в Москве всегда! Он не был обвешен гирями провинциализма, не был раздавлен нищетой-безграмотностью, старт его был быстрый, легкий, жизнь - стремительна и до поры - прекрасна. Ребенком еще ему сказали: перейдешь из обычной - в спецшколу. Он перешел. Сказали: в университете открывается перспективный факультет, зав. кафедрой профессор Экономец о тебе знает, готовься! И он без скрытой ленцы, без злости за то, что его лишают воли и выбора, - готовился. Родители Дурнева делали все для того, чтобы он стал классным - в те годы это был высший шик - ученым. Они и сами были отчасти учеными: мать преподавала черчение в техникуме, отец заведовал какими-то базами, а это, как говаривала мать, расчета требовало не меньшего, чем в высшей математике. Приехав в Москву вскоре после войны, родители дурневские узнали, почем фунт лиха, но за десять лет, к рождению первенца, пообтерлись.
Закончив университет и аспирантуру, Валя Дурнев сразу же окунулся в науку. Ну, может, не совсем сразу окунулся, потому как вначале была небольшая проволочка с армией, закончившаяся полным освобождением от нее по статье 8-й, графе 1-й, означавшей наличие у освобождаемого невроза навязчивых состояний. Произошла, правда, и еще одна заминка перед входом в храм науки: то ли Валя решил добросовестно статью своего военного билета отработать, то ли и вправду занедужил, но только месяца два не выходил он из своей комнаты, отрывисто сообщая родителям через дверь, что слушает мировой голос и думает о душе. Затворничество это, однако, вовремя закончилось: наученные жизнью родители подослали к Валеньке изысканно-хлесткую и остро нуждавшуюся в жилой площади аспирантку Тулю. Мировые голоса лопнули и тут же по ветру развеялись. И здесь будущему ученому сказочно повезло. Нет, не с молодой женой! Они вскоре - и вполне безболезненно - расстались. Повезло ему в другом. На одной из аспирантско-мэнээсовских вечеринок, на которые заботливо усылался Валя мудрыми своими родителями, познакомился он с Ликарионом Синицыным. Это и была его первая и главнейшая научная удача.
Ликарион Синицын и тогда слыл уже - и, надобно заметить, был - звездой ярчайшей светимости: эдакий голубой Ригель из созвездия Ориона. Несмотря на молодость, - ему едва перевалило за тридцать, - он был уже старшим научным сотрудником и доктором наук, работал в сверхсекретном институте и прославился тем, что никто не знал и даже не мог предположить, чем Синицын занят.
Маленький, худой, изящно-гордый, по-житейски наивный, белый и пушистый, как цыпленок, Ликарион, с рюмкой в руке, долго смотрел в глаза сидевшего напротив Вали Дурнева, потом тихим, но чистым дискантом, не обращая внимания на сыпавшийся через стол студенческий гам, сказал:
- Удивительно. Переменное свечение! Такого я не встречал еще. Надо или выправить, или...
Слова эти непонятные и предопределили судьбу ученого Вали: он стал работать с маленьким Ликарионом в сверх- и суперсекретном институте.
При первой же официальной встрече в институте Ликарион объяснился.
- Я взял вас потому, Валя, что вы - феномен. Ваши зрачки находятся в странном состоянии: то затухают, то вновь загораются. Это свет души. Она то уходит, то вновь возвращается к вам. Поверьте мне. Я на этом собаку съел! Здесь съевший собаку ласково закашлялся и продолжил звенеть чистым отроческим дискантом: - Это надо поправить. И мы поправим! Кроме того, школа профессора Экономца меня вполне устраивает. Вы правильно выбрали учителя, Валя! А еще я слышал, - удивлялся дальше маленький Ликарион, - что в аспирантуре вы вплотную интересовались физической химией и теориями академика Семенова, а также зеркалами Козырева, геоаномальными зонами, даже Игнатием Брянчаниновым. Тоже к месту! Так к месту, что, пожалуй, и за работу пора.
Маленький Ликарион, все так же веселясь и светясь, убежал, оставив умного Валю недоумевать и сомневаться по поводу ненаучного бреда, предстоящей работы и даже психической полноценности самого Ликариона.
И поначалу недоумения Дурнева подтвердились. Простенько, в какую-нибудь рабочую робу, в синенькие халатики одевшись, ехали они с Ликарионом то в студенческое общежитие, то в одну знаменитую в ту пору своими веселыми нравами гостиницу близ ВДНХ. Или в больницу ехали. А то, бывало, и в морг. Ликарион брал с собой плоский металлический чемоданчик и начиналось: замеры, съемки, подключения, дежурства в темных комнатах и подглядывания через кем-то заранее подготовленные щели то за совокупляющимися, то за умирающими. Во всех таких подглядывательных комнатках было полно приборов, экранцев, проводов. Всем этим богатым инструментарием науки Валя Дурнев быстро овладел. Овладел он и системой съемки и записи увиденного, а она была сложной. Только мертвые, которых Ликарион продолжал настойчиво и, на взгляд уже во многом разобравшегося Вали, фанатично досматривать, Дурневу не нравились! За мертвыми не подглядывали - незачем было, - но их трогали, переворачивали, прикрепляли ко рту и к горлу маленькие сверхчувствительные пленки, спецзеркала, датчики! И это было хуже и постыдней подглядыванья за живыми.
- Ничего, ничего, - звенел серебряным дискантом маленький Ликарион. Скоро только живыми заниматься будем. И как будем! В двадцать первый век мы, Валя, войдем с уловленной, осмысленной и взвешенной суперматерией! Материей души!
Такая популярно-академическая, но и туманно-научная жизнь тянулась три с лишним года. Стал уже Дурневу виден и край платьица этой самой "материи д.", этой королевы и шлюшки одновременно, стали брошюроваться в книги будущие диссертации, отливаться в звон наград чисто женские капризы материи и ее тихие вскрики. Однако тут все неожиданно и безмозгло лопнуло.
Маленький Ликарион - повесился. То есть Валя ни минуты не верил, что Ликарион повесился сам по себе, без чьей-либо прямой или косвенной помощи. Маленький Ликарион повесился, чемоданчик его был реквизирован остервенившимся вдруг Ушатым, а Валя снова, как и во время своего невроза, захандрил.
За великой хандрою последовали конец перестройки, постперестройка, рынок, пострынок, работа теперь уже в частной, выдавленной из секретнейшего института фирме Ушатого, новые эксперименты, девушки, работа с эфиром, больницы, морги, переживания о смерти маленького Ликариона, глухие обвинения в присвоении его программы, внезапное к программе равнодушие, карты, вино, перевод в Волжанск, снова карты, еще одна высылка, на этот раз из стеклянного подвала в ночной клуб, темень жгучая, надрыв, вой - конец!
Правда недавно, объясняя безобразно неподготовленному Нелепину теоретические посылки "материи д.", их практическую выгоду, их великую будущность, Валерьян Романович так же, как и при первой встрече с Ликарионом, неожиданно для себя стал вспыхивать, загораться зрачками. И возвращать зрачки к привычной в последнее время пустоте и тусклости не торопился.
- Поймите же вы, педант! Поймите, администратор унылый! Вы держите в руках жар-птицу! - кричал тогда в Волжанске Валя, вскакивая со скамейки.
Степенные волжанцы оборачивались, неодобрительно глядели на долговолосого, белокурого, с громадными взлизами над висками и красными белками глаз человека.
Теперь Волжанск остался позади. Дурнев - вернулся. Он снова входил в приязненный воздух московской жизни, и душа Москвы, колыхая его на своих воздушных волнах, обещала все трудности разрешить, воздать за ссылку сторицей!
Здесь влетело, как шаровая огромная молния, сверкнув ртутно-золотым блеском, новое мытарство: мытарство вражды, мытарство братоненавистничества.
Вновь из расселин и трещин низкокупольного неба набежали толстогубые мурины. Двое из них несли на руках тело подростка. Когда-то здоровое, гибкое, оно стало теперь страшно скрюченным, до жалости тошной уменьшилось.
- Смотри, что сделал ты с братаном своим Саввой! - брехливо, как пес, кичливо, как урка, вякнул впереди идущий мурин. Тельце Саввы кинули к ногам испытуемого. Наклонясь и скорбя душой, попытался он тело это поднять. Однако неподъемной своей мертвизной оно сразу оборвало ему руки. Так повторено было и десять, и сто, и тысячу раз: испытуемый пытался поднести иссохшее тельце к себе поближе и ронял его. Осознав бесконечность муки и почуяв адскую ее повторяемость - мытарящийся завыл, как пес. От непомерного же утяжеленья души - пал на колени. Чтобы не захлебнуться в удушающем шипенье горя, вдруг возникшем в недрах естества его (теперь во всем подобном пузырькам воздуха, что стоят друг над другом в тихой озерной воде), - хрипя и лая, вопросил он вожатых:
- Господие мои! Откуда эти гнусные власти воздушные знают про дела мои? Не только осуществленные, но и втайне замысленные? И почему не вижу я здесь умерших своих родственников? Или тех, кто приятельствовал в жизни со мной? Слыхал ведь я: выходят они из мглы вечной, утешают и ласкают новопреставленных, умягчают им путь. А тут - одна скверна, одно непотребство с паскудством!
- Никакого облегченья не жди, пока мытарства твои не кончатся. Насчет же удовольствий и встреч-ласк - обман бесовский! Только у врат вечных, если сможешь преодолеть все мытарства, могут встретиться, да и то мельком, те, кого сам увидеть пожелаешь. Но помощи от них - не жди! Помощь тебе и в том, и в этом мире - душа твоя. А что знают духи воздушные про грехи - так ведь к каждому человеку князь тьмы на земле служек своих приставляет. Сей дух лукавый всюду за человеком следует, словно бы в копилку грехи его собирает. И когда разлучается душа с телом и устремляется к Создателю, духи низкие, духи воздушные останавливают ее, и мытарят, и пытаются низвергнуть во ад, не допустить до высей горних. Неверующие же в Создателя путем этим не восходят вовсе. Потому как и во времена существованья земного - живы лишь телом. Душой же погребены во аде! И когда умирают они, безо всякого испытания хватают бесы ошметки душ их, низвергают в "нижнее место", в гехинном, в гадес, в геенну!
И тогда, впервые за часы восхожденья, выплеснул он со скрежетом на ангелов несколько ржавых капель мертвого своего смеха:
- Что мне мытарства ваши? Что ад! На земле прошел я все круги его! Мучили меня и казнили словом! Убивали и лишали стыда! Что ж: и там ад, и здесь? Не бывает так! А потому - не страшусь отныне я вашего ада!
- Молчи, чадо безразумное! На земле всё - временно, а значит, всё преходяще. Да и муки, по большинству, там телесные. Здесь же - муки духовные, муки тяжкие, несносимые! От страданий земных избавляет смерть. От страданий меж небом и землей - не избавит ничто! Разве сама душа сможет дать себе роздых, коли заслужила его. И хоть и впрямь на мытарствах иногда только продолжение земных мучений, - не тождественны они! Да и к целям разным ведут. Ну да скоро сам узнаешь...
Черный! Оранжевый! Бледный! Три цвета, как три клинка, вонзились в глаза и в лоб испытуемому: вонзились одновременно, вонзились внезапно. И вмиг было раскрошено этими клинками-молниями твердое шаровое небо, и ссыпались вниз хвостатые электроискорки, и перетерлись в порох мурины. Душа же испытуемого еще на одну ступень приблизилась к очередному мытарству, а значит - к небу "высокому".
Снова в Москве
Треснуло зеркало. Треснуло от собственной тяжести, справа внизу, по краю. Наискосок, ломкой линией треснуло, но не разбилось, не разлетелось. Так трескается, не разбиваясь до конца, жизнь.
Звук - сухо-струнный, звук пустой, звук остро корябнувший прошел через комнату, стих. Был он негромок, но сердце высверлил вмиг и до дна, а после воткнулся стальной заточкой в висок. Не открывая глаз, она провела по виску рукой, затем рука скользнула ниже, к шее, к груди, уткнулась в набивную, толсто наверченную на тело и мешавшую спать всю вторую половину ночи ткань. Мерзкое тряпье!
Мало того, что оно опутывает, душит и склоняет к греху днем! Мало этого - так оно еще и по ночам душу рвет! А все оттого, что тряпье намного распутней наготы, хоть и напоминает о ней все время на ухо, исподтишка, как сводня! Не было ведь тряпья на Адаме и Еве! Вот и грязи на них сперва не было...
Она стала сдирать накрученные на живот, на бедра цветные цыганские тряпки, кидать их на пол. Скинув с себя все и сразу вздохнув легче, она вскочила, босиком по линолеуму прошлепала к зеркалу: грязненькое, в ржавых пятнах, а теперь еще и треснувшее, оно отразило такую же грязную стену, часть раскрытого дивана, тумбочку, чуть помигивающую лампу дневного света. Отразило зеркало и женщину. Не слишком понравившись себе в прямом отражении, она повернулась боком. Так было лучше: загорелые плечи, тускло-обморочно блеснувшая грудь с восковым, вздорно-туповатым, но и восторженным торчком соска, плоский живот, который пока не надо втягивать, круто вылепленные ягодицы. В другой раз она восхитилась бы, может даже, как часто делала раньше, поцеловала себя в плечо... Однако сейчас только горечь и досаду вызвало у нее собственное тело. Слишком хороша! Значит, через несколько лет превратят ее в такую же тряпку, как и те, что скинуты на пол.
С трудом оторвав взгляд от зеркала, она тяжко перевела его на дверь. Дверь была приоткрыта. Но ни перышка света не пробивалось в щель. Лишь иногда - мертвые, придушенные звуки из комнат товарок да изредка кошачья возня. Все!
Тут, как бы вперекор горьким ее мыслям и опрокидывая их, где-то вверху загремело-загрохало. Прошлись строем маленькие кавалерийские слоны, вслед за ними протопали звери помельче. От ударов задребезжала жалкая жестяная пепельница на тумбочке. Но тут же все стихло. Привычная мучная тишина посыпалась на нее из мешков, кулечков.
- Подземелье... Ттвою мать! - обморочно-весело выговорилось вслух. Без окон, без дверей... Ишь, занесло!
Подземелью же предшествовало вот что. В ту ночь на теплоходе, в Волжанске, оттолкнув с ненавистью хозяина ночного клуба, Иванна побрела с верхней палубы вниз, в "малинку". Собственно, больше идти было некуда.
Именно по дороге в "малину" ее и перехватили двое мужичков неопределимого - от тридцати до пятидесяти - возраста.
- Иванна Михайловна? - один из мужичков глянул весело ей прямо в глаза. Второй при этом, как показалось, наоборот, поглубже задвинулся в тень. Не дождавшись подтверждения, что она - и вправду она, мучижок продолжил: - У нас к вам предложение. Не подумайте дурного! Предложение соответствует вашему образованию и профессиональным навыкам. Вот мои документы, - поспешно добавил он.
Тут же блеснула перед Иванной широким трехцветным тиснением книжечка: "Администрация... Российской Федерации", - и даже какие-то бравурные рояльные аккорды ею услышались, и полез в уши дикторский убалтывающий телетенорок. Была книжечка и раскрыта, но углядела в ней Иванна лишь какую-то нечитаемую фамилию, кончавшуюся на "ин". То ли Подкарпухин, то ли Перепелихин.