Жена стояла, опершись руками о спинку стула. Она слегка покачивалась, переступая с ноги на ногу; видимо, это помогало ей превозмогать боль. Но Каван и этого не замечал, он видел лишь ее глаза, лицо, на котором сейчас не было даже тени страданий; на губах, багрянец которых резко контрастировал с бледностью щек, как и прежде, теплилась улыбка.
— Ну как ты?
— Хорошо.
Что ей сказать? О чем говорить? Муж робко прикоснулся пальцами к руке жены, лежащей на спинке стула. Он ощутил, какая она сухая, горячая. Но прежде чем решился спросить, нормальные ли это симптомы при… ну просто в таких случаях… он заметил, как улыбка начала постепенно сходить с лица жены. И когда она снова заговорила, голос ее звучал непривычно глухо:
— Не обижайся, но сейчас тебе лучше уйти… пожалуйста… Я знаю, что хотел бы ты мне сказать, но, право, это ни к чему. Лучше уходи…
В прихожей Каван усиленно пытался вникнуть в слова тещи, провожавшей его до входной двери:
— Она права, вам, мужчинам, этого не понять. Ей будет только тяжелее из-за твоего страха. Все в порядке, все совершенно нормально. Просто у нее опять начинаются схватки. Иначе и не бывает. Но пока что это происходит с большими перерывами. Я постелю тебе на кухне. А пока иди погуляй где-нибудь. Ужин я тебе приготовлю. Чаще всего это случается ночью.
Каван вновь очутился на улице.
Куда теперь? Есть ли смысл куда-то идти? Имеет ли сейчас вообще что-либо смысл? Все равно он будет постоянно думать, что-то там, дома? Но теща права, вскоре он бы начал их раздражать. Словом, надо где-то приткнуться, и совершенно все равно, где и что он станет делать. К примеру, он мог бы вернуться в архив и пробыть там сколько угодно, но разве усидишь на одном месте? А бегать по всему зданию… Можно вернуться в город и зайти в кафе «Централь»; там он, по всей вероятности, застанет поэта Маха, и не исключено, что туда заглянет и кто-нибудь из его коллег по «Боденкредиту», а может, и скульптор Шафта, у которого Махи квартируют; но именно эти люди, которые вообще-то Кавану симпатичны, на этот раз были бы ему в тягость. Со своими расспросами, участием и шутками, которыми они пожелали бы подбодрить приятеля.
Нет, никуда он не пойдет. Просто будет ходить по улицам и, сделав круг, возвращаться сюда, к дому, а здесь немного подождет, не выйдет ли кто-нибудь, кого можно будет спросить… А когда наконец стемнеет, можно будет наблюдать за освещенными окнами на четвертом этаже…
Проклятая беспомощность мужчин! В самые трудные минуты они остаются зрителями, да еще радуются, если можно вообще не смотреть. Одним словом — трутни!
Так, а теперь он пойдет и не оглянется до тех пор, пока будет чувствовать, что окна его квартиры еще в пределах видимости.
Ах ты мое созданьице, ты, которое, надеюсь, сегодня вступишь из жизни в жизнь, в какой мир ты явишься? Ну и смешной же вопрос, правда? Будто мир когда-либо был раем! Он искони как бы между раем и адом, то ближе к одному, то к другому. Похоже, нынче ничего особенно хорошего нас не ждет. Так бывает всегда, когда старый мир уже обессилел, но из последних сил держится все-таки на плаву, а новый только еще вылупляется и сам не знает, какой он уже сильный. Ну да об этом мы толковать не будем. Лучше будем сейчас думать о том, чтобы ты, мое будущее дитя, дитя моего будущего, было здоровым и полным сил, способным преодолевать невзгоды и радоваться счастью, а главное, понимаешь, главное, чтобы ты со временем познало и постигло, каково оно, истинное счастье. Что есть и будет — твое счастье! Ну, можно уже и назад поворачивать…
4. ВИЛЬГЕЛЬМ II
Берлин. 21.11.1905.
«Милейший Ники!
Я был бесконечно рад услышать, что ты здоров, спокоен, не теряешь самообладания и много работаешь и что милая Алиса и дети благополучны. Ведь гораздо легче справляться с нелегкими обязанностями, когда знаешь, что те, кого мы любим, благоденствуют.
Русское движение, как ты, очевидно, догадываешься, является главной темой здешних разговоров и корреспонденции. Можно сказать, вся европейская пресса заполнена статьями о России. В итоге сформировалась некая единая европейская точка зрения, которая в целом точно выражает общественное мнение всего континента. Вот я и подумал, что тебе в твоем далеком уединении в Царском Селе будет интересно ознакомиться с этим европейским мнением, узнать, что думает о событиях в твоей стране, как говорится, «цивилизованный мир».
Разумеется, avant tout{[4]} я должен извиниться перед тобой за то, что пишу вещи, которые, вероятно, тебе давно известны из донесений твоих дипломатов; прошу тебя также отнестись снисходительно к моим словам, которые, возможно, покажутся тебе иной раз резкими и оскорбляющими твои чувства. Но будучи твоим верным, честным и преданным другом, я обязан высказать их тебе. Причем как раз в тот момент, когда Россия готовится перевернуть новую страницу своей истории и, как свидетельствуют симптомы ее развития, готовится сделать первые шаги к некоторому своему обновлению. Подобный процесс, затрагивающий столь великий народ, естественно, вызывает живой интерес во всей Европе и прежде всего у твоего соседа.
Однако вернемся к делу.
On dit{[5]}, будто режим нового твоего министра внутренних дел князя Мирского с чрезмерной поспешностью предоставил русской прессе гораздо большую свободу, нежели та, которую допускала натянутая цензурная узда его предшественника Плеве. Вследствие этого хлынул небывалый поток неслыханных статей и открытых писем, предназначенных для царя, что прежде в России было совершенно непредставимо. Иные из них в высшей степени бесстыдны и преследуют единственную цель — умалить авторитет самодержавия. Революционная партия пользуется этим обстоятельством, чтобы возыметь влияние на рабочих, которые ни о чем не подозревают и которых она приводит в состояние брожения, пытаясь подбить их на акции в поддержку требований, коих они не в состоянии даже понять. Тем самым она подталкивает рабочих к выступлениям, явно граничащим с революцией. Это поставило рабочий класс — по моему мнению, вопреки его воле — в прямую оппозицию к правительству и привело к столкновениям с органами общественного порядка. Эти сбитые с толку и плохо информированные люди, привыкшие видеть в царе своего «батюшку», которого они называли на «ты», эти люди полагали, что, придя ко дворцу, они получат возможность высказать свои пожелания непосредственно государю.
Здесь широко распространено мнение, что было бы целесообразнее, если бы царь выслушал какое-то число этих людей. Группу представителей собравшегося народа можно было бы вычленить прямо на площади, окружить кордоном солдат и подвести к балкону Зимнего дворца, откуда их властелин мог бы к ним обратиться, окруженный высшими церковными и придворными сановниками, под защитой воздетого святого креста. Обратись он к ним, как обращается отец к детям — разумеется, до того, как приступили к своей акции войска, — можно было бы (такова преобладающая точка зрения) кровопролитие либо предотвратить вообще, либо хотя бы отчасти.
В этой связи нередко вспоминают пример Николая I, который весьма опасное восстание усмирил только благодаря тому, что в самую гущу бунтовщиков он въехал на коне со своим ребенком на руках и этим вскоре поставил их на колени. Здесь преобладает точка зрения, что личность царя все еще имеет огромное влияние на простой народ, который в конце концов непременно склонит голову перед его священной особой. Именно в связи с упомянутыми событиями и именно в таком entourage{[6]} слово царя внушило бы почтительную покорность и через головы собравшихся прозвучало в самых отдаленных уголках империи; и, вне всякого сомнения, повлекло бы за собой поражение подстрекателей революции.
Доходят слухи, что эти бунтовщики все еще в той или иной степени держат народные массы в своих руках, и именно потому, что в качестве противовеса не прозвучало надлежащее царское слово.
Предпринимались многочисленные реформы, однако народ, как ни странно, говорит: «Это предложил Витте, это — Муравьев, а это придумал Победоносцев». Царя же не называют никогда. Между тем при самодержавии властелин сам должен однозначно определять официальную линию правительства. До тех пор, пока инициатива исходит из других мест, люди будут думать, что реформы увязнут в разного рода «утрясках» и что народу просто-напросто пускают пыль в глаза. При конституционной монархии это не столь опасно, поскольку правительство, то есть министры, в критическую минуту могут своего властелина защитить; в России же, где министры лишены возможности оградить царя, поскольку они всего лишь орудия его власти, подобные волнения создают весьма опасную ситуацию, ибо все недостатки сваливают на монарха, что делает его непопулярным. Сейчас, когда интеллигенция и часть высшего общества проявляют недовольство, агитаторы, притом что царь потерял и расположение народных масс, легко смогут поднять такую бурю, что не будет никакой уверенности, переживет ли эту бурю династия!
В одном только, кажется, все в Европе согласны, а именно, что царь несет личную ответственность за развязывание войны с Японией, равно как ставится ему в вину и явно недостаточная подготовка к ней. Говорят, что тысячи семей, либо потерявших на войне своих мужчин, либо надолго их лишившихся, возлагают ныне свои жалобы и сетования на ступени трона. Резервисты неохотно отправляются воевать в страну, о существовании которой они до сих пор даже не знали и где им приходится рисковать жизнью ради чуждых интересов.
Ответственность за развязывание войны для правителя чрезвычайно тяжела. Ответственность же за войну непопулярную тяжела вдвойне. Коль скоро народ сам не проявляет к войне никакого интереса, коль скоро он посылает на фронт своих сыновей только потому, что так повелел царь, а сам народ не считает это своим кровным делом, — такое бремя почти что непосильно.
А эта война именно непопулярна, причем во всех слоях русского народа, включая и офицерский корпус, тем более что не одержано ни одной победы. Французские офицеры, то есть ваши союзники, полагают, что в России даже доверие к Куропаткину пошатнулось. Дескать, он скорее способен быть хорошим шефом генерального штаба под началом у другого командующего, нежели самостоятельно командовать армией; если это действительно так, необходимо своевременно произвести надлежащие кадровые перестановки. В народе все чаще намекают на то, что царю самому следует вступить в командование армией, отправиться к своим храбрым полкам и поднять их боевой дух, деля вместе с ними тяготы войны.
Общественность Европы, как и русский народ, инстинктивно обращает свои взоры к царю в надежде, что он проявит себя в каком-либо великом деянии. Кто-то прекрасно сформулировал это так: «M faul que l`Empereur fasse un grand acle pour affirmer son pouvoir de nouveau et sauvegarder sд dynasiie qui est menacee, i l faut qu'il paye de sa parsonne!»{[7]}
В прежние времена у твоих предков был такой обычай: перед тем как идти на войну, они отправлялись в Москву, чтобы отслужить молебен в старых церквах. После этого они собирали знать в палатах Кремля, народ же — во дворе его, дабы им во всем блеске своей власти объяснить причину и необходимость войны, а затем призвать подданных последовать за своим властелином на поле брани. Такой призыв, исходящий из Кремля, из Москвы, которая продолжает оставаться истинной столицей России, всегда находил отклик в русском народе. Подобного шага, подобного призыва к оружию ожидали от тебя Москва и Россия в дни, следовавшие за восьмым февраля прошлого года. Но упущенное можно еще наверстать, если царь сам публично объявит, нет, не о намерении учредить законодательное собрание, не о новой конституции, не о свободе собраний и печати, а всего лишь о строгом распоряжении цензорам избегать какого-то бы то ни было произвола. И если ты скажешь народу, что готов разделить судьбу тех, кого послал на поле брани, народ возгласит тебе славу, падет на колени и будет молиться за тебя. И все это прозвучит с балкона, в клубах кадильного дыма, под сенью хоругвей, икон!
Таково, милейший Ники, мое краткое изложение европейского общественного мнения.
Надеюсь, ты не сочтешь вмешательством в твои личные дела, если я попрошу тебя знакомить меня с твоими планами на будущее; это даст мне возможность быть тебе в чем-то полезным и координировать собственную политику. Сейчас, когда, помимо прочего, обнародована программа строительства твоего флота, ты, надеюсь, не забудешь обратить внимание твоих специалистов на наши крупные кораблестроительные фирмы в Штеттине, Киле и т. д.
С искренним пожеланием благополучного будущего твоей стране и царствующему дому, с сердечными приветами Алисе и с пожеланием Божьего благословения остаюсь, милейший Ники, как всегда твой любящий тебя кузен и друг
Вилли»
5. ШЕНБЕК
Cochon, vieux cochon!{[8]} Она знала, что вслух этого произнести нельзя — вероятно, настолько он французский все-таки понимал, — но хотя губы ее были судорожно сжаты, это говорил ее пышущий гневом взгляд: «Старая свинья!»
Между ним и ею все еще был круглый стол. Она знала, что толстяку не сдвинуть его с места, и была достаточно проворна, чтобы все время находиться напротив своего преследователя. Бегая вокруг стола то в одну, то в другую сторону, она своей высокой прической стряхивала пыль с искусственной пальмы у стены и чуть не споткнулась о гипсового арапа, который преградил ей путь латунным подносом в протянутой руке, куда посетители клали визитные карточки.
Вот так же дома гонялись они друг за другом с братиком Лоло, но это воспоминание нужно немедленно прогнать — не потому, что оно навевало печаль, а потому, что так пошло это нынешнее подобие того, давнего. Ее тошнит от одной только мысли о намерениях этого старикашки напротив! Он пыхтит и уже весь побагровел… Хоть бы его хватил удар… Наконец он остановился.
— Savez donc raisonable, ma petite!{[9]}
Черт бы побрал этого плешивца — быть благоразумной! Вот именно. Но, конечно же, на твой лад, не так ли?
И тут вдруг у Мариетты хлынули слезы, она разрыдалась, слезы текли нескончаемым потоком, слезы отчаяния.
Столь неподдельное его проявление отрезвило даже распаленного мужчину у противоположной стороны стола.
— Что, что такое? Что?
Ах, как все это просто, просто до убожества, и как все это ужасно сложно! Хотя она и была не столь уж наивна и не столь глупа, а вот ведь попалась на удочку Штефи… Пошла за ним не раздумывая, по первому зову. Разумеется, она влюбилась, потеряла голову, и все же в этом, несомненно, было что-то еще, нечто более сильное. Она верила всему — что у него есть фабрика, вилла в предместье, апартаменты в центре города, vis-а-vis{[10]} венского Лувра… Тогда они стояли в Париже как раз напротив настоящего Лувра. Но другой, суленый, рисовавшийся в мечтах, казался Мариетте гораздо, гораздо более реальным. Он так великолепно подходил в качестве фона для Штефи с его темной шевелюрой и проникновенным взглядом черных глаз.
Как это могло случиться, как могло случиться, что теперь на нее пялятся эти заплывшие, подслеповатые глаза напротив, похожие на мутные глаза снулых рыб!?
Да, она поверила всему, что говорил Штефи, бросила родителей, Париж, потом наступили две недели счастья, блаженного, непредставимого… Тебе нравятся апартаменты, которые я выбрал для тебя в гостинице? Виллу я обставляю. Заказал новую мебель, специально для тебя. А венскую квартиру? Тоже. Разумеется, квартиру тоже привожу в порядок, как раз завтра должен прийти обойщик; шторы, бархатная портьера на дверях, драпировки, ну, сама понимаешь… Возможно, это продлится двумя-тремя неделями дольше, чем я предполагал, но разве тебе здесь плохо?