Потом он простился и больше уже не появлялся.
На третий день из отеля ее выставили. К счастью, обошлись с нею еще более или менее по-божески. Хотя сперва ей и предложили отработать задолженную за номер сумму чрезвычайно выгодным образом — налаживание сношений с клиентами хозяева брали на себя, — но потом все уладилось с помощью браслета, доставшегося ей от бабушки, и двух выходных платьев. Более того, ее снабдили адресом бюро по найму прислуги.
Там, благодаря родному языку, ей улыбнулось счастье. Француженка по происхождению? Превосходно! Имелись десятки заявок на гувернанток, которые одновременно могли бы учить самому желанному из иностранных языков.
Наш Фреди будет дипломатом, у него есть для этого все данные: внешность, происхождение, ум… А вы обучите его французскому!
Так была встречена Мариетта в доме надворного советника Шенбека, а именно госпожой советницей, всю жизнь скорбевшей об утрате вследствие замужества своего «фон» — она происходила из семьи, которая стараниями отца как раз за два года до ее замужества добилась дворянского титула. С той поры с лица госпожи Шенбек не сходила едва уловимая презрительная усмешка, хотя в общем-то она и сознавала преимущества своей новой социальной среды. И это слегка высокомерное отношение к супругу и ко всему, что он преданно сложил к ее ногам, сохранилось у нее навсегда.
Резкий звонок у входных дверей ворвался в напряженную атмосферу, царившую над круглым столом в гостиной, и мигом разрядил ее.
— Мадам!
Мариетта поспешно поправила прическу и наколку, руки хозяина дома привычным жестом проверили, на месте ли галстучный узел, пробежали по лацканам, жилету, одернув его на животе.
Когда звонок нетерпеливо раздался вторично, Мариетта уже отворяла дверь, а надворный советник тем временем скрылся в своем кабинете.
— Целую руку, мадам.
— Да, мадам.
— Непременно, мадам.
— Хозяин наверняка в своем кабинете, мадам.
— Молодой хозяин уже лег спать, как велела мздам.
— Что так быстро, моя дорогая?.. Разумеется, я рад… Нет, я нисколько не взвинчен, может, может… немного рассеян, это возможно, у нас на службе… ну просто я никак не могу этого понять, это нейдет у меня из головы: представь себе, один наш чиновник, то есть не прямо из моей канцелярии, но… впрочем, это неважно, короче говоря, этот человек получил русский орден святой Анны и… У меня такое впечатление, моя дорогая, что ты меня совершенно не слушаешь! Что ж, я могу помолчать, изволь. Моя работа настолько значительна, что одного ее исполнения уже достаточно в качестве награды, и она не нуждается в каком-то особом понимании со стороны тех, от кого…
Понадобилось еще несколько фраз, прежде чем разветвленный период Шенбека достиг кульминации, после чего последовал, как всегда, неизменный финал:
— Будь на моем месте Берт, мой берлинский брат, он бы сумел иначе поставить себя в этом доме!
Надворный советник поднялся со своего кресла, сдержанно поклонился жене и вновь направился в кабинет, старательно следя за тем, чтобы идти не слишком быстро, поскольку это могло бы смахивать на бегство, но и не слишком медленно, что могло бы спровоцировать призыв остановиться.
На следующий день работодательница объявила Мариетте, что та уволена и в течение часа должна покинуть квартиру. Причину госпожа Шенбек не назвала, а Мариетта не спросила. В трудовую книжку госпожа Шенбек вписала, что Мариетта уходит «по семейным обстоятельствам», что, в общем-то, соответствовало истине.
Когда надворный советник возвратился к вечеру домой, он и виду не подал, что заметил отсутствие гувернантки-француженки, словно это и не заслуживало никакого внимания. Госпожа Шенбек вздохнула: если Фреди унаследует дипломатические наклонности отца, его карьера видится ей в черном свете…
6. ФРАНЦ ИОСИФ I
Аллеи парка были усыпаны мелким кремнистым гравием. Он хрустел под ногами при каждом шаге. Это не было неприятно — резкие, размеренные звуки придавали шагам некую армейскую чеканность, словно в них сливалась поступь многих людей, марширующих в ногу. Император шел ни медленно, ни быстро. Темп его ходьбы за долгие годы был приноровлен к продолжительности предписанного врачом утреннего моциона, вследствие чего совершавший прогулку успевал в течение рекомендованного получаса обогнуть центральную часть парка трижды.
Глядя прямо перед собой, он не замечал ни светло-зеленых бордюров вдоль аккуратно очерченных газонов, ни более темной кулисы лиственных куп и стоящих сплошной стеной елей. Утренняя прогулка была не чем иным, как раз и навсегда признанной необходимостью, в силу чего неукоснительное ее отправление стало делом личной дисциплины. Франц Иосиф при этом старался не думать о бумагах, ожидавших его на письменном столе; разумеется, он терял таким образом драгоценное время для работы, но раз уж он однажды подчинился здешнему режиму дня, определенному доктором Кертцлем, то незачем об этом и думать. Тем более что отказаться от прогулки нельзя хотя бы ради Кеттерля, иначе придется потом целый день терпеть укоризненный взгляд собачьих глаз преданного камердинера.
В эти утренние часы парк безлюден. Для курортников еще слишком рано, а если кто-то из жителей Ишля или иностранцев окажется столь любопытным, что не поленится встать чуть свет, лишь бы увидеть австрийского императора, на этот случай уже приняты меры к тому, чтобы наблюдателя деликатно направить по боковым дорожкам, откуда можно увидеть монарха, не попадаясь ему, однако, навстречу. С этой целью впереди престарелого правителя и позади него шли по двое одетые в штатское полицейские, разумеется, соблюдая надлежащую дистанцию, так, чтобы он их не видел; было известно: Франц Иосиф не очень-то любит, когда его стерегут, и даже находит это излишним. За подобного рода деликатность сопровождавших его охранников император со своей стороны отплачивал тем, что во время прогулки никогда не оглядывался, а если в виде исключения — за все эти годы исключения можно было бы пересчитать по пальцам одной руки — так вот, если в виде исключения случалось, что император выходил чуть раньше обычного, то он останавливался у какого-нибудь ближайшего куста, делая вид, будто рассматривает его, и стоял до тех пор, пока не убеждался исподтишка, что стражи уже приступили к исполнению своих обязанностей.
Вначале прогулка протекала — сегодня, как и всегда — с размеренностью заведенной механической куклы. Но вдруг император почувствовал, как что-то сильно кольнуло его правую ступню сбоку, у подушечек в основании пальцев. Едва нагрузка на эту ногу ослабла, боль прекратилась, но стоило опять шагнуть, как он опять почувствовал столь же болезненный укол. Императору не понадобилось сделать еще хотя бы шаг, чтобы установить причину: один из деревянных гвоздиков неизвестно отчего прошел сквозь подошву внутрь сапога и своим острием стал вонзаться в мякоть ступни. Впрочем, в обнаружении причины проку было мало, тем более что вывод напрашивался один — устранить помеху быстро и незаметно нельзя. Самое скверное во всем этом происшествии была его неожиданность, неожиданность прямо-таки каверзная, повергшая привычные к систематичности и порядку мысли чуть ли не в паническое смятение. Все то, к чему нельзя было подготовиться заранее, то, чего нельзя было спокойно классифицировать и тем самым квалифицировать, Франц Иосиф ненавидел… Ой, как больно! Император на коду покачнулся и должен был тотчас сделать над собой усилие, чтобы не остановиться. Ох уж эти неожиданности! И ему кажется совершенно естественным, что он тут же вспоминает: именно неожиданность прежде всего вывела его из равновесия, когда сын покончил с собой; точно так же было и в другой раз — это настигло его как раз здесь, в Ишле, — когда он получил известие об убийстве императрицы в Женеве. Недостойные, пошлые финалы, каких вообще нельзя было даже предположить. Это так не по-габсбургски! Когда бы он теперь об этом ни вспоминал, всякий раз он чувствовал, как в нем вскипает глухая ярость. Рудольф, и на тебе — точно какой-нибудь портняжка! Он так и сказал, когда Элизабет пришла сообщить ему о случившемся. Через много лет она попрекнула его этими словами, дескать, как он мог… она никогда ему этого не забудет. Еще и теперь Франц Иосиф пожимает плечами: уже столько было всякого, чего она «никогда ему не забывала», что одним казусом больше, одним меньше… Просто она всегда оставалась баварской принцессой с известной долей унаследованного от предков безответственного свободомыслия. Ну а как же с высоким, ко многому обязывающим предназначением династии Габсбургов? Понять это ей было не дано. Собственно, именно это и привело ее к гибели. Ее романтическое неприятие церемониала, ребячливая жажда уединения… Разумеется, она совершенно не соблюдала придворного протокола, предписывающего коронованным особам соответствующее охранное и репрезентативное сопровождение. Бродила себе по чужому городу с одной-единственной придворной дамой — господа анархисты, извольте! Как будто уединение достигается лишь бегством от людей! Его можно обрести всегда, даже в окружении целой свиты придворных, так же как и в самом обширном кругу родственников; никто не знает этого лучше, чем он, Франц Иосиф. И никто лучше него не умеет этого достигать.
Конечно, внешнее одиночество не гарантировано никогда. Поэтому даже сейчас Франц Иосиф не может позволить себе хромать. Ясно, что единственным выходом было бы снять сапог и чем-нибудь деревянный шип сбить или срезать, или… но ничего этого сделать, понятно, нельзя, равно как невозможно и позвать на помощь кого-нибудь из полицейских, прячущихся где-то позади за кустарником… Кричать караул? Это немыслимо!
И потому император, ухватив сверху тонкую прогулочную трость, которой он до сих пор небрежно помахивал, начинает как можно незаметнее опираться на нее. Когда ставит ногу… Нет, ничуть не лучше. Но ничего другого не остается: трость, шаг — ой! — трость, шаг… Лишь бы на лице не дрогнул ни один мускул. Боль не утихает, но Франц Иосиф идет, идет, выпрямившись, идет размеренным шагом, песок хрустит под ногами при каждом шаге. Эти резкие звуки, сопровождающие ходьбу, придают ей некую армейскую чеканность, словно в них сливается поступь многих людей, марширующих в ногу.
7. ИЗ ДНЕВНИКА ДАМЫ
В июне{[11]} того же года графиня Мария Клейнмихель занесла в свой личный дневник:
«В эти дни я впервые убедилась, что возможность революции в России вероятна. Это было в имении, в Курской губернии.
Я писала письмо в моем кабинете. Вошел слуга, ездивший за покупками в губернский город. С искаженными чертами лица рассказал он мне, какой возмутительной сцены он был свидетелем. Когда он ждал на вокзале поезда, он увидал там направлявшийся в Маньчжурию военный отряд. Полковник с женой и двумя детьми устроился в купе, как вдруг вошел унтер-офицер и, очень волнуясь, доложил, что в вагон, в который могут поместиться сорок человек, вдавили сто человек, так что им невозможно было ни лечь, ни сесть. Унтер-офицер просил у полковника содействия. Полковник сказал: «Хорошо, я сейчас приду». Затем он закурил папироску и спокойно продолжал разговаривать с окружающими. Немного спустя унтер-офицер снова появился в купе. Его глаза налились кровью, и, не отдавая чести, он доложил полковнику, что солдаты взволнованы его бездействием, прибавив резко: «Вам хорошо сидеть спокойно в вашем купе, в то время как нас везут, как скот на убой». Полковник, вне себя, приказал станционным жандармам арестовать унтер-офицера и посадить его в тюремный вагон. Собралась толпа. Пришел фельдфебель доложить, что крики и проклятия заключенного привлекают много публики и раздражают собравшихся рабочих. Полковник направился к вагону, где находился заключенный, который, увидя его, разразился бранью. Вышедший из себя полковник ударом сабли тяжело ранил буяна в шею. Удар был так силен, что артерия оказалась разрезанной и голова склонилась набок. Свидетели этой ужасной сцены, потеряв самообладание, бросились на полковника, облили его керосином, смолой и насильно потащили его в вагон. Кто-то более разумный удалил из купе вовремя его жену и детей, и на глазах у всех несчастный полковник был подожжен и сгорел живьем. Никто даже не попытался его спасти.
Впоследствии я узнала, что из Петербурга пришел приказ не давать этому делу хода… Печать… была принуждена хранить молчание. Что особенно привлекало мое внимание в этом трагическом происшествии, это то, что никто не исполнил в нем своего долга — преступное попустительство со стороны всех. Прежде всего железнодорожное начальство не должно было помещать солдат как сельдей в бочку, во-вторых, солдат не был вправе оскорблять свое начальство, полковник виноват в том, что не заботился о своих солдатах и тяжело ранил беззащитного человека, затем виновна была и толпа в том, что она заживо сожгла человека, затем жандарм и начальник станции, со всем своим персоналом спрятавшийся куда-то в критический момент вместо того, чтобы попытаться вразумить и сдержать обезумевшую толпу; и засим виноваты были и те, которые не предали гласности это дело.
Всегда одно и то же — либо слабость, либо безграничный произвол нашей администрации, что и повлекло за собой революцию».
8. ВИЛЬГЕЛЬМ II
В том году лето заявило о себе нещадной жарой. Воздух отяжелел от предгрозового напряжения, но голубое небо оставалось твердым, как полуда, и чистым — нигде ни облачка, которое предвещало бы разрядку.
Император Вильгельм, плохо переносивший знойную сушь, пребывал в настроении, хуже которого и быть не может. О чем бы император ни думал, нигде не находил он отправной точки, чтобы подвигнуться на какое-либо творческое свершение. Когда он оглядывался на недавнее прошлое, во рту у него появлялась горечь. Эта злополучная поездка в Марокко с целью попытаться приостановить французскую экспансию в северной Африке! Выдумка Бюлова и Гольштейна, но позор фиаско пал на его, Вильгельма, голову. А нынешнее положение? Оно ничуть не лучше. Единственным результатом проклятого марокканского интермеццо явилось еще большее сближение Марокко с Францией, с Англией. Только этого нам и не хватало! А на востоке? Царь-батюшка? Сколько он уже надавал ему письменных советов, стремясь помочь своим опытом как во внутренней политике, так и на русско-японском театре военных действий, где несусветная стратегия русских…
Боже, какая невыносимая жара!
Сегодня по безотлагательному делу аудиенции у императора попросил рейхсканцлер граф Бюлов. Ага, бернардинец грехи замаливать вздумал!{[12]} С той поры, как потерпела крах марокканская затея, в которую он меня втравил, Бюлов не утруждает себя визитами.
Но когда канцлер предстал перед Вильгельмом II, у того пропала охота сделать посетителя мишенью своей иронии. Бюлов был крайне взволнован, и было видно, каких усилий стоит канцлеру молча дожидаться, пока ему будет дозволено говорить.
— Говорите же, в чем дело?
— Ваше величество, только что получено сообщение, что русская эскадра, которая шла на помощь Порт-Артуру, полностью уничтожена вблизи Цусимы. Не хочу занимать ваше время подробностями, но одно сегодня уже несомненно: последняя надежда на возможное изменение хода войны в пользу русских рухнула окончательно. Сколько бы ни продлилась агония России, сегодняшний день сделал Японию победительницей.
Несмотря на весь трагизм сообщения, Вильгельм ничего не мог с собой поделать — первое, что он ощутил, было чувство известного удовлетворения, некое смутное чувство злорадства: и поделом этому Ники, раз он так! Ах, если бы люди больше слушались Вильгельма!..
Но тут он заметил, что на лице канцлера появилось совсем особое выражение — ни тени удивления или испуга, напротив, устремленный на императора взгляд и резко обозначившиеся от напряжения черты скорее свидетельствовали о нетерпеливом ожидании, а губы словно бы с трудом сдерживали норовившую протиснуться улыбку.
— Послушайте… Конечно, слов нет, новость потрясающая, но признайтесь, о чем вы сейчас думаете?
Лицо канцлера моментально приняло обычное «аудиенционное» выражение безликости, и речь его тоже не выходила за рамки предписанной фразеологии:
— Несчастье, какого бы монарха оно ни постигло, всегда нас глубоко трогает. В нем таится прямая или косвенная угроза самому монархическому принципу правления. И все же следует каждое такое событие реалистически оценить и извлечь из него как можно более полезный урок. То есть хоть что-то позитивное.
Вильгельм сразу же понял, что все сказанное до сих пор канцлером является лишь предисловием к чему-то более конкретному, практическому. Император кивал головой, поощряя говорившего…
— Разумеется, было бы всего естественней помочь сейчас царю, дать ему в сложившейся тяжелой ситуации возможность опереться на дружескую и надежную руку.
— Ах, мой милый Бюлов! Если б вы знали, сколько раз я уже протягивал ее царю! В связи с самыми разнообразными проблемами! Мои советы, опыт — все было в его распоряжении.
— Однако сейчас он оказался в невероятно трудном положении. А несчастье всегда отталкивает бывших друзей, обрекая пострадавшего на полное одиночество. — Бюлов выжидательно умолк. Делать намеки более прозрачные ему не хотелось. Он стремился к тому, чтобы император сам досказал начатое, чтобы у того создалось впечатление, будто это он нашел решение, будто это его идея. А уж тогда можно нисколько не сомневаться в ее осуществлении.