Ребята перевели взгляд на печь и увидели, что все четверо рабочих стоят, запрокинув головы кверху, точно там вот-вот пролетит самолет. Толя тоже поднял голову. Он увидел, что прямо над вагранкой, покачиваясь, висит сосуд, напоминающий по форме большой колокол. Сосуд опускается всё ниже и ниже и, наконец, застывает в воздухе.
— Товарищи, — сейчас произойдет самое главное! — кричит дядя Петя.
У Толи заколотилось сердце. Сейчас должно случиться то страшное, отчего плакала бабушка. Но дядя Петя снова повернул к ребятам свое смелое оживленное лицо, и Толя разом застыдился и успокоился.
— Внимание, магний! — кричит мастер.
Висящий в воздухе колокол дернулся вниз и мгновенно исчез где-то в глубине котла с кипящим чугуном. Рокот, наподобие рева низвергающегося водопада, потряс цех. Стены котла сделались розовыми. Стало так светло, что Толя зажмурил глаза. И Толя вдруг понял: целый вулкан захлопнули крышкой. Ревет огненная стихия в бессильной ярости, и если уж вырвется, то никакое самоотвержение племянника не поможет дяде Пете. Спасение его — в твердом знании своего дела, в том, что дядя Петя сумел надежно сковать и подчинить себе страшный вулкан, сделав огонь могучим помощником человека.
5
Лишь успокоив бабушку насчет дядиной Петиной работы в цехе и отдохнув после пережитых страхов, Толя решил передать дяде просьбу Семена. Дядя Петя ответил раздумчиво:
— Котелок из высокопрочного чугуна! Это было бы интересно. Конечно, заводу некогда возиться с мелочами, но ваша просьба не такая уж бесполезная для нас. Сегодня детали турбин из нового чугуна делаем, а завтра, может быть, и для товаров широкого потребления этот чугун пригодится. Попробую попросить директора. Только надо, чтобы заявление было от имени школьников. И обязательно укажите, для чего нужен этот чугунок.
Что и говорить! Весь класс подписался под заявлением. Оно звучало так:
«Товарищ директор, мы, ребята, допустили досадную оплошность — разбили не принадлежащий нам чугунный котелок. Долг нашей чести — возместить убытки пострадавшему. Поэтому очень просим вас отлить у себя на заводе котелок из того высокопрочного чугуна, который, как мы узнали от экскурсовода, не бьется при ударах».
Через два дня дядя Петя принес Толе радостную весть:
— Директор наложил на ваше заявление такую резолюцию: «Изготовить в виде исключения и в целях опыта».
А еще через неделю целая ватага школьников ворвалась в бабушкину кухню, и Толя вручил старушке новенький, блестящий, как зеркало, чугунок.
— Это еще что такое? — изумилась бабушка.
— Чугун!
— Да какой же это чугун? Это же стальная посудина!
— Нет! Чугун! Только он не бьется!
В доказательство Толя так шарахнул котел о железный обод плиты, что звон пошел по всему дому.
— Озорник, что делаешь! — закричала старуха и отняла у внука чугунок.
Бабушка испробовала новую посудину на огне. Ох, и наваристые щи сварила она в чудесном чугунке!
На другой день в квартиру Сивороновых неожиданно явился главный металлург завода. Он стал расспрашивать бабушку, — каково ее хозяйское мнение о котелке. Жалоб не поступило, но весь поселок, узнав об этом посещении, хохотал до упаду, называя бабку Сиворонову активным рационализатором завода.
Высокопрочный чугунок и по сей день пользуется горячими старушкиными симпатиями. Это единственная новомодная посудина, которая не стоит у нее на полке в коллекции, а вечно находится то на огне, то в духовке.
С. Атрыганьев
В буран
Весной в степи цветение, летом — зной, осенью — дождь и унылые песни ветров, зимой — снега, снега и бураны. Когда на тебеневке[9] бушует буран, на усадьбе коневодческого совхоза Маховушки глухо стонет колокол.
Гул меди уносится далеко в степь, и его слышат в табунах за десятки верст от совхоза.
Маховушка — поселок с беленькими саманными домиками, длинными корпусами конюшен и молодыми тополями — затеряна в степи.
Зимой конские табуны ходят там, как корабли в бурном море, и лишь набат, слабо гудящий в реве снежной бури, указывает людям, где, в какой стороне Маховушка, тепло родного очага.
Трудно табуну: закружит ветром снег над землей, лошади прижмутся друг к другу и медленно бредут в подветренную сторону.
Впереди всегда — поводырь жеребец — косячник, за ним — окруженные матками жеребята, а сзади плетется табунщик.
На этот раз буран бушевал двое суток и все сорок восемь часов в Маховушке сторож Пахомыч и пожарник Яким, дергая поочередно за обледенелую веревку, заставляли колокол гудеть басисто и протяжно.
Пахомыч, зябко пряча морщинистую шею в воротник полушубка, бурчал себе под нос:
— И откуда что берется? Несет и несет. Достанется нынче Никите — тяжела тебеневка! А Тучке-то красавице срок жеребиться. Как-то она, матушка, будет…
Угрюмый пожарник молчал и только крякал, точно сам бродил с лошадьми по метельной степи.
Молодой табунщик Никита Пивоваров зимовал с табуном на отдаленном пастбище, открытой для ветров равнине. Вокруг — ни холма, ни балочки, ни стога сена. Попробуй укрой в буран лошадей! Удержи табун, когда ветер сшибает с ног самого косячника Нагиба!
Никита хоть молод, но считается опытным, хорошо знающим повадки лошадей табунщиком.
Он застенчив, румян, крепок. Серые спокойные глаза его светятся ласково, а слава отличного наездника не кружит ему голову.
В свободное время он не прочь вечерком, в клубе, пронестись в стремительной пляске или, гогоча от восторга, поиграть на площади в снежки с такими же, как он, добродушными парнями-здоровяками.
Накануне ветер пахнул теплом с юга; сторожевой лохматый пес Актай то и дело, чуя весну, катался в снегу, или, как говорил Никита, «принимал ванны».
Но когда Никита уже седлал верховую, всё разом переменилось. Солнце нырнуло за тучи, тучи низко и вяло поволоклись над озером, повалил снег.
Ветер прошумел камышом, распушил хвосты лошадей, закружил и понес хлопья снега.
Косячник Нагиб — золотисто-рыжий великан — сразу же стал теснить маток, осторожно подталкивать грудью жеребят, — он сбивал табун под ветер, к пригорку.
Лошади быстро сгрудились. Никита подъехал к Нагибу.
— Ну, братишка, держись: понесет нас ветром, как катун[10]. Успевай поворачивайся!
Он плотнее надвинул ушанку на лоб. И, точно поняв его, лошадь тряхнула головой и побрела за озеро.
С порывом ветра прилетел первый удар колокола.
«Пахомыч знать дает!» — подумал Никита и улыбнулся. Этот звук был знаком ему с раннего детства.
Табун двигался медленно. Снег покрывал спины лошадей пушистыми попонами. От тепла конских тел над табуном клубился пар, как в бане.
Нагиб то и дело ржал. Ему отвечали кобылы.
«Не отстаете?» — словно спрашивал косячник.
«Нет, нет!» — откликались матки.
Иногда Никита кричал:
— Э-гей! Нагибушка! Идешь?
И трубным голосом отвечал косячник:
— Иду… у!..
В сумерках Никита остановил табун на отдых. От густо валившего снега лошади из вороных, рыжих, гнедых превратились в белых и пушистых.
Издалека непрерывно доносился приглушенный зов набата.
Стоять на ветру было невмочь. Табун тронулся. Сумрак сгустился. Наступила ночь.
В темноте табунщик потерял из вида лошадей и лишь чувствовал их впереди себя по тяжелому дыханию и терпкому запаху пота.
Никита наклонился с седла и окликнул собаку.
— Ступай, Актай. Ищи!
Расторопный, с обледенелой шерстью пес знал свое дело: обнаружив отставшую лошадь, он яростно лаял, словно хотел загрызть нарушительницу порядка; кобыла тотчас занимала свое место в табуне.
За день некормленные лошади ослабли. К полуночи табун едва тащился. На зов Нагиба матки отвечали усталыми голосами.
Устал и Никита: обледеневший плащ и полушубок давили на плечи, прижимали к седлу; ноги, согнутые в коленях, затекли, замерзшие руки выпускали повод. Клонило ко сну, и в дремоте рев ветра, лай Актая Никита слышал отдаленно и смутно.
Убаюканный воем ветра и шорохом снега, Никита уснул, а когда, вздрогнув, открыл глаза, понял, — табун не двигается.
Хлестнув коня плетью, он проехал вперед. Пригляделся — метрах в ста что-то смутно чернело.
Усталость и сон мгновенно исчезли. Еще десять шагов вперед, и Никита остановил коня. Перед ним возвышалось высокое и длинное строение без крыши.
— Затишь! — вскрикнул Никита, от избытка радости став на стременах во весь рост.
Затишь представляла собой три массивных саманных стены, напоминавших огромную букву «П». Ветер не проникал сюда, и здесь было сравнительно тихо.
— Эй, эй, эй! Нагиб! Нагиб! — загорланил Никита.
Через несколько минут лошади укрылись за стенами. Измученные жеребята легли, матки засыпали стоя. Охраняя покой лошадей, Нагиб и Актай остались на страже при входе.
Никита спешился, отогрел руки, скрутил папироску. Он присел у стены на кучку самана и затянулся. Голова, как от хмельного, закружилась.
— Эх, махорочка, махорка, породнились мы с тобой, — проговорил он и прислушался. В дальнем углу чуть слышно стонала лошадь.
«Тучка; ей срок жеребиться!» — сразу узнал голос табунщик.
Он вскочил на ноги и протиснулся к лошади.
В серой матке, растянувшейся на снегу, он, и правда, узнал Тучку.
— Эх, моя хорошая!.. Вот оно как… — сокрушенно прошептал табунщик, склоняясь над лошадью.
Тучка перестала стонать, приподняла и сразу уронила голову на снег.
Сердце Никиты сжалось: у теплого, большого живота лошади шевелился жеребенок. От малыша струился пар. Мокрая шерстка покрывалась инеем.
Тучка пошевелилась и опять застонала.
Ласково понукая мать, табунщик поднял ее на ноги, подсадил жеребенка к соскам и, скинув плащ, вытер им малыша. Затем он разгреб снег, расстелил на земле плащ и перенес на него новорожденного.
Малыш улегся, закрыв глаза, но пролежал так недолго. Тельце его задрожало, ноги медленно подогнулись под живот, — он замерзал.
Никита снял с себя полушубок и накрыл жеребенка. Малыш согрелся, зато Никита, оставшийся в ватнике, сразу озяб.
— Ой, как щиплет чертяка! — воскликнул он и, чтобы сохранить остатки тепла, захлопал руками по бедрам, запрыгал на месте.
Стало теплее, но одеревеневшие ноги запросили покоя. Подпрыгнув еще раз, он перевел дыхание и присел возле жеребенка. И сразу глаза закрылись, голова упала на грудь. Он дернулся всем телом и открыл глаза.
— Этак замерзнешь, — нарочито громко сказал он и вскочил на ноги. Но стоило только подняться, как ледяной озноб вновь овладел им. Тогда, чтобы не окоченеть, он двинулся вперед.
Буран смолк. Медленно разгоралась заря. Лошади дремали, стоя и лежа. Никита очертил подле жеребенка круг и побежал равномерными, короткими шагами, как спортсмен на тренировке.
Слабость растеклась по мышцам, ноги подгибались в коленях. После двадцатого круга он опустился на плащ возле жеребенка и Тучки. Мать лежала с открытыми глазами, приглядывая за сыном, изредка вздрагивая. Жеребенок не шевелился, — первый земной сон глубок и сладок.
Табунщика вновь зазнобило. В глазах колебалась, плыла темнота, точно кто-то завязал их черной, непроницаемой повязкой. Она казалась очень тяжелой, веки он приподнял с трудом.
«Бежать, бежать», — настойчиво стучало в висках; и, превозмогая бессилие, он приподнялся, тяжко передвинул ноги и, пошатываясь, побрел по кругу.
Кто знает, сколько двигался он так: полчаса, час, два…
Когда заржал Нагиб, Никита, лежа на плаще, еле приподнял голову, чтобы посмотреть на склоны холмов, колебавшихся в белесой мгле утра.
Вставало оранжевое солнце, холодные лучи его бродили по белой степи, по которой вдали двигались черные точки.
Никита, покачиваясь, слабо пошевелил языком.
Между тем точки всё приближались. Показалась группа всадников. За спинами у них чернели скатки из полушубков.
Впереди торопил лошадь плетью косматенький, сморщенный старичок. «Пахомыч!» — узнал Никита, не пытаясь больше сопротивляться морозу, усталости, поваливших его на землю.
Через минуту, тепло укрытый, он спал так же крепко, как и малютка-жеребенок, сын Тучки.
Р. Погодин
Суп с клецками
Жили они втроем: мама, Сережка и Пек. По-настоящему Пека звали Петром. Но как-то Сережа прочитал про Петра Первого, подозвал братишку к себе, повертел, осмотрел со всех сторон… Братишка был коротенький, толстоногий, с надутыми, словно резиновыми щеками. Серые глаза его смотрели удивленно и простодушно.
— Тоже мне Петр… — разочарованно сказал Сережка, — просто Пек без номера…
Петя тоже оглядел себя, потрогал зачем-то свой выпуклый живот и признал, что Пек даже лучше — короче и красивее.
Отец братьев был военным. Он служил на далеких туманных островах. Один раз Сережка объяснил Пеку, что папина часть стоит на самой восточной точке Советского Союза. Пек долго вглядывался в ветреное, сизое небо за окном, подошел к маме и заявил, что папа, должно быть, очень утомился, — ведь на точке совсем сесть некуда. Мама засмеялась. «Пек, ты мой Пек… — тормошила она его. — Остров, где находится папа, — большой, а пограничники живут там в хороших теплых домах». Так и закрепилось за Петей новое имя.
Утром мама отводила Пека в детский сад, а сама шла на работу.
Сережка уходил из дома последним, являлся первым. С порога бросал портфель на диван, туда же летели шапка, пальто и шарф. Накинув кое-как одеяло на свою не убранную с утра постель, Сережа садился обедать в одиночестве. Ел холодные котлеты и запивал их компотом. Зато когда приходила мама, всё в комнате оживало, находило свое место. На Сережкиной кровати беспорядка как не бывало, одеяло лежало ровное; скатерть будто сама подравнивалась, пол начинал блестеть, на нем исчезали пятна, оставленные Сережкиными валенками. Мама умела готовить вкусные обеды. Когда она спрашивала сыновей, что им сварить, они наперебой просили суп с клецками — любимое блюдо отца. У мамы суп обязательно получался прозрачным, ароматным, а наверху плавали такие важные кругляши жира, что братья брались за ложки с большой осторожностью, словно боясь потревожить их. Когда мама ставила этот суп на стол, глаза ее становились задумчивыми, а в уголках рта просыпалась тихая, ласковая улыбка. Глядя на нее, Сережка и Пек тоже начинали улыбаться и думать о том дне, когда приедет отец.
Однажды Сережка прибежал из школы, хотел, как всегда, бросить свой портфель на диван и остановился… Там, укрытая двумя мохнатыми одеялами, лежала мама.
— Ты что, заболела? — оторопело спросил он.
Мама грустно кивнула головой.
— Доктор, Сережка, велел мне полежать несколько дней…
Сережка осторожно положил портфель на подлокотник, сунул шапку в карман и на цыпочках подошел к маме. Она была такая же, как всегда, красивая, только под глазами у нее будто провели жиденькими синими чернилами.
— Тебе что-нибудь надо?.. — пробормотал Сережа. Он помигал глазами, причем нос его сморщился, а верхняя губа нависла толстым треугольным козырьком.
Мама попросила убрать в комнате и сходить за Пеком в детский сад.
Сережка повесил пальто на вешалку в коридоре и принялся за свое непослушное одеяло. Оно, как всегда, морщилось, свешивалось одним концом до пола или задиралось так высоко, что под кроватью были видны и футбольный мячик, и коробка от старого «конструктора», и фанерный ящик, в котором папа прислал чучело чайки-хохотуньи, сушеного краба, и кусок стальной березы, крепкой, как камень. Сережка разглаживал одеяло, садился на бугры, чтобы они утрамбовались. Вконец рассердившись, он стащил одеяло на пол и только тут догадался, что причиной всех бед были скрученные в клубок простыни. Сережка стряхнул их, разровнял, стащил с ноги валенок, положил на пол носком вверх и, придерживая его одной рукой, начал спускать одеяло до носка. Потом отошел в сторонку — полюбовался. Край у одеяла был волнистый, но с этим уже можно было мириться. Сережка убрал со стола, подмел и пошел за Пеком.