Тетради дона Ригоберто - Льоса Марио Варгас 18 стр.


— Кто без причины смеется — в своих грехах признается, — раздался звонкий голосок Хустинианы, которая, по обыкновению, принесла чай и тосты. — Привет, Фончито!

— Папа написал мамочке письмо, и скоро-скоро они помирятся. Все как я говорил, Хустита. Ты приготовила мне тосты?

— Сегодня с маслом и клубничным мармеладом. — Хустиниана уставилась на донью Лукрецию. — Вы собираетесь помириться с сеньором? Значит, мы снова переедем в Барранко?

— Чушь, — отмахнулась сеньора Лукреция. — Ты что, его не знаешь?

— А вот посмотрим, — заявил Фончито, налетая на тосты, пока донья Лукреция разливала чай. — Хочешь пари? На что спорим, что вы помиритесь?

— Идет, — сдалась донья Лукреция. — А что я получу, если ты проиграешь?

— Поцелуй, — усмехнулся мальчик и подмигнул мачехе.

Хустиниана расхохоталась:

— Ну вот что, голубки: я, пожалуй, пойду и оставлю вас наедине.

— Помолчи, дурочка, — прошипела донья Лукреция, но девушка уже скрылась за дверью.

Чай они допивали в полном молчании. Донья Лукреция размышляла, какой будет их жизнь с Ригоберто после всего, что произошло. Нет, такую глубокую трещину не заделать. Приключилось нечто ужасное, и ничего уже нельзя исправить. Разве возможно, чтобы они, все трое, вновь поселились под одной крышей? Женщина ни с того ни с сего вспомнила, как двенадцатилетний Иисус вступил в храме в спор со старцами и посрамил их. Но Фончито вовсе не был божественным отроком, вроде Иисуса. Скорее уж Люцифером, юным князем тьмы. Это невинное дитя одно повинно в случившемся.

— Знаешь, чем еще я похож на Эгона Шиле? — Голос Фончито вывел донью Лукрецию из задумчивости. — Мы оба шизофреники.

Как ни старалась донья Лукреция, сдержать смех ей не удалось. Впрочем, она тут же замолчала, уловив за беспечностью пасынка нечто зловещее.

— Ты хоть знаешь, что такое шизофрения?

— Это когда кто-нибудь думает, что он не один, а их двое или больше, — старательно выговорил Фончито. — Мне папа вчера объяснил.

— Тогда ты вполне можешь им быть, — вкрадчиво проговорила донья Лукреция. — В тебе прекрасно уживаются ребенок и старик. Ангел и демон. Но при чем тут Эгон Шиле?

Мордочка Фончито снова расплылась в довольной улыбке. Пробормотав: «Минуточку», он выудил из портфеля увесистый альбом с репродукциями. Донья Лукреция была готова поклясться, что в портфеле помещались еще по крайней мере два таких фолианта. Он что, повсюду таскает их за собой? Маниакальная страсть мальчишки ко всему, что связано с давно умершим художником, начинала утомлять донью Лукрецию. Если ей еще когда-нибудь доведется поговорить с Ригоберто, она первым делом попросит его отвести сына к психологу. Женщина усмехнулась. Что за нелепая идея: давать бывшему мужу советы по поводу воспитания ребенка, из-за которого рухнула их семья. Еще немного, и она сама окончательно спятит.

— Взгляни, мама. Ну, как тебе?

Она взяла из рук мальчика книгу и принялась вглядываться в репродукции, стараясь сосредочиться на кричащих, контрастных образах: повсюду были изображены мужчины, по одному, по двое или по трое; одетые, завернутые в тоги, голые, они со всех сторон наступали на донью Лукрецию, смотрели ей прямо в глаза, бесстыдно демонстрировали гигантские члены.

— Шиле после Рембрандта написал больше всех автопортретов.

— Это не значит, что он шизофреник. Скорее уж нарциссист. Как тебе кажется, Фончито?

— Ты невнимательно смотрела. — Мальчик пролистал несколько страниц. — Неужели не видно? Он же повсюду раздваивается и расстраивается. Вот здесь, например. «Глядя на самих себя», тысяча девятьсот одиннадцатый год. Кто все эти люди? Он сам. А «Пророки (Двойной автопортрет)» того же года? Приглядись повнимательнее. Снова он, одетый и раздетый. И еще «Тройной автопортрет», два года спустя. Теперь он в трех лицах. И вот здесь, справа, еще три маленькие фигурки. Так он себя видел, все это разные Эгоны Шиле, слившиеся воедино. Что это, если не шизофрения?

Голос Фончито дрожал, глаза сверкали, и донья Лукреция поспешила успокоить его.

— Шиле действительно был предрасположен к шизофрении, как многие творческие натуры, — начала она. — Художники, поэты, музыканты. У них очень сложный внутренний мир, его не вместить одной личности. Но ты самый нормальный ребенок на свете.

— Не говори со мной как с несмышленым младенцем, пожалуйста, — обиделся Фончито. — Я таков, каков я есть, ты сама только что это сказала. Старик и ребенок. Ангел и демон. В общем, шизофреник.

Донья Лукреция погладила мальчика по голове. Ей захотелось схватить пасынка в охапку, посадить на колени и долго ласкать.

— Ты скучаешь по маме? — вырвалось у доньи Лукреции. Смутившись, она спросила по-другому: — Я хочу сказать, ты часто о ней думаешь?

— Почти никогда, — спокойно ответил Фончито. — Я и лица бы ее не помнил, если бы не фотографии. А скучаю я только по тебе. И очень хочу, чтобы вы с папой помирились.

— Боюсь, это будет непросто. Понимаешь? Иные раны затягиваются с большим трудом. И рана Ригоберто как раз из таких. Он очень на меня обижен, и справедливо. Я совершила чудовищную глупость, и нет мне прощения. Едва ли я когда-нибудь пойму, что случилось на самом деле. Чем больше я об этом думаю, тем более невероятным мне все это кажется. Словно это была не я, а кто-то другой, чужой человек во мне.

— Значит, у тебя тоже шизофрения, — рассмеялся Фончито, и донье Лукреции вновь показалось, что он пытается заманить ее в ловушку.

— Разве что чуть-чуть, — нехотя согласилась она. — Но давай не будем говорить о таких печальных вещах. Лучше расскажи что-нибудь о себе. И о папе.

— Он тоже по тебе скучает, — торжественно произнес Фончито. — Потому и отправил анонимку. Рана затянулась, и он хочет помириться.

Спорить не было сил. Донью Лукрецию охватила печаль.

— И как он поживает? Как всегда?

— Дом и работа, работа и дом, и так каждый день, — ответил Фончито. — Запирается в кабинете, слушает свою музыку, рассматривает картины. Все это только предлог. Папа запирается не для того, чтобы читать, любоваться живописью или слушать диски. Он думает о тебе.

— Откуда ты знаешь?

— Он говорит с тобой, — признался мальчик, понизив голос и тревожно оглянувшись на дверь, через которую в любой момент могла войти Хустиниана. — Я слышал. Знаешь, я тихонько подкрадываюсь к двери и прикладываю ухо к замочной скважине. Меня еще ни разу не поймали. Я слышал, как папа говорит сам с собой. И все время произносит твое имя. Клянусь.

— Так я тебе и поверила.

— Ты же знаешь, такое нельзя придумать. Поверь мне. Он хочет, чтобы ты вернулась.

Фончито говорил горячо, убежденно, увлекая собеседницу в свой соблазнительный и опасный мир, мир невинности, доброты и коварства, чистоты и порока, простодушия и расчета. «С тех пор как это произошло, я стала жалеть, что у меня нет детей», — подумала донья Лукреция. Теперь поняла почему. Мальчик сидел на корточках перед открытой книгой и внимательно смотрел на мачеху.

— Знаешь что, Фончито? — вырвалось у доньи Лукреции. — Я тебя очень люблю.

— И я тебя тоже.

— Не перебивай. Я люблю тебя, и меня огорчает, что ты не похож на других детей. Ты слишком серьезный и, по-моему, упускаешь много хорошего, такого, что бывает только в твоем возрасте. С подростками происходит столько интересных вещей. А ты добровольно от них отказываешься.

— Я не понимаю тебя, — встревожился Фончито. — Ты буквально три минуты назад сказала, что я самый нормальный ребенок на земле. Разве я успел сделать что-то плохое?

— Что ты, конечно нет, — успокоила мальчика донья Лукреция. — Просто мне хотелось бы, чтобы ты играл в футбол, ходил на стадион, гулял с соседскими ребятами и школьными товарищами. Дружил с детьми своего возраста. Устраивал вечеринки, танцевал, влюблялся в девчонок. Неужели тебя это совсем не привлекает?

Фончито презрительно пожал плечами.

— Какая скука! — проговорил он в пространство. — Хватит того, что я играю в футбол на переменах. Иногда гуляю с соседскими ребятами. Но с ними с тоски помрешь. А девчонки еще глупее мальчишек. По-твоему, с ними можно поговорить об Эгоне Шиле? С приятелями я только время теряю. А с тобой наоборот. По мне, в сто раз лучше сидеть здесь, чем курить с компанией где-нибудь на Малекон-де-Барранко. И потом, зачем мне девочки, если есть ты?

Донья Лукреция не знала, что сказать. Она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла совсем фальшивой. Мальчишка прекрасно видел, насколько она смущена. Когда Фончито поднял голову, донья Лукреция увидела в его глазах взрослое, мужское выражение, словно он собирался поцеловать ее в губы. К счастью, в комнату заглянула Хустиниана. Однако тревога покинула донью Лукрецию ненадолго: в руках у девушки был сложенный вдвое листок бумаги.

— Это подсунули под дверь, сеньора.

— Похоже, очередная анонимка от папы, — захлопал в ладоши Фончито.

Фетишизм и слово в защиту фобий

Из нашего забытого богом уголка планеты, дружище Питер Симплон,[82] — если достойный представитель репортерского серпентария не исказил Вашу фамилию намеренно, для создания комического эффекта, — я приветствую Вас, выражаю поддержку и восхищение. Сегодня утром, по дороге в контору, я услышал в новостях по «Радио Америка», что суд города Сиракузы, штат Нью-Йорк, приговорил Вас к трем месяцам тюрьмы за неоднократное подглядывание за соседкой. Это меня так взволновало, что я махнул рукой на работу и вернулся домой, чтобы написать эти строки. Я счел своим долгом незамедлительно сообщить, что теплые чувства по отношению к Вам, произрастающие в моем сердце (это не метафора, я действительно чувствую, что зернышко сочувствия и дружеского расположения дало всходы у меня между ребрами), связаны не столько с приговором, сколько с Вашим ответом на вопрос судьи (ответом который этот несчастный счел отягчающим обстоятельством): «Меня привлекала растительность у нее под мышками». (Эти слова змеюка диктор произнес мерзким сюсюкающим голоском, давая слушателям понять, что он еще больший недоумок, чем того требует его профессиональный статус.)

Брат-фетишист, я никогда не бывал в Сиракузах и ничего не знаю об этом городе, кроме того, что зимой там случаются снежные бури и арктические морозы, но в той земле определенно должно быть что-то особенное, раз она рождает подобных Вам людей, обладающих не только богатым воображением и утонченной чувственностью, но и смелостью, чтобы, не испугавшись издевательств и насмешек толпы, встать на защиту своей маленькой слабости («маленькая» в данном случае означает невинная, безопасная, здоровая и благотворная, ведь мы с Вами отлично знаем, что любой мании или фобии присуще истинное величие, ибо из них складывается уникальность человеческого существа, главное доказательство его превосходства).

Чтобы избежать недоразумений, сразу оговорюсь: то, что кажется Вам изысканным яством, для меня отвратительные помои, вид (а также, полагаю, вкус и запах) растительности у женщины под мышками, который заставляет Вас трепетать от счастья, Вашему покорному слуге кажется мерзким, отталкивающим и вопиюще несексуальным. («Бородатая женщина» Диего Риверы однажды спровоцировала у меня трехнедельную импотенцию.) Моя возлюбленная Лукреция следила, чтобы под мышками не было ни волоска, и ее кожа неизменно представала моим глазам, губам и языку гладкой, словно попка херувима. Растительность в интимном месте не должна быть слишком густой: заросли, кусты и пучки мешают заниматься любовью, а при куннилингусе легко могут привести к асфиксии.

В качестве ответного признания добавлю, что, кроме растительности под мышками (слово «волосы» чересчур вульгарно и наводит на мысли о себорее и перхоти), мне кажется антисексуальным, когда женщина жует жвачку или сбривает пушок над верхней губой, когда человеческая особь любого пола выковыривает из зубов остатки пищи отвратительным приспособлением под названием зубочистка или среди бела дня, у всех на глазах поедает манго, гранаты, персики, виноград, черешню или любой другой плод с несъедобными частями, при одном упоминании (не то что при виде) которых у меня вскипает кровь, а душа наполняется яростью и жаждой убийства. Поверьте, мой верный товарищ по борьбе за право на тайные фантазии, я ни капли не преувеличиваю: когда в моем присутствии кто-нибудь начинает есть фрукты и выплевывать косточки, я испытываю приступ тошноты и страстное желание задушить негодяя. Тех же, кто во время еды высоко поднимают локти, я подозреваю в каннибализме.

Мы такие, какие мы есть, стыдиться нам нечего, и я преклоняюсь перед тем, кто готов публично объявить о своих маниях даже под угрозой тюрьмы. Сам я не таков. Свою собственную жизнь и жизнь своей семьи я обустроил так, чтобы оставаться в рамках общественных приличий, которые Вы бесстрашно презрели. Я начисто лишен миссионерских и эксгибиционистских устремлений и потому предпочитаю держать свои пристрастия в тайне, стараясь не давать людям, с которыми меня связывают деловые, родственные или приятельские отношения, повода для насмешек или гонений. Сочтя меня трусом, — по крайней мере, по сравнению с Вашей решимостью противостоять всему миру, — Вы ошибетесь. Теперь я стал куда храбрее, чем в юности, когда только начинал догадываться о своих фобиях и маниях. Эти уничижительные термины вызывают у меня ассоциации с психоаналитиками и их кушетками, но как сказать по-другому, не искажая смысла: странности, тайные желания? Пожалуй, второй вариант лучше остальных. Итак, в молодости я был очень набожным, служил в армии, потом попал под влияние философии Жака Маритена и подобных идей и примкнул к Католическому фронту, то есть превратился в приверженца социальных утопий, искренне верившего в то, что посредством апостольского подвижничества, подкрепленного евангельским словом, можно сокрушить зло — тогда мы называли его грехом — и построить единое общество, опирающееся на общие духовные ценности. Ради воплощения величайшей коллективистской утопии, создания Христианской Республики, стройной монолитной конструкции, призванной усмирить неисправимый разношерстный человеческий род, мы с товарищами стойко переносили бесчисленные разочарования. В те годы, старина Питер Симплон, я начал открывать, сначала с любопытством, потом со стыдом, удивительный мир собственных маний, делавший меня непохожим на других. (Должно было пройти еще много богатых событиями лет, прежде чем я понял, что такой мир есть у каждого из нас, что он помогает нам творить и делает нас свободными.) Стоило мне увидеть, как кто-нибудь из моих приятелей чистит апельсин, причем руками, а затем сует куски его в рот, нисколько не думая об отвратительных обрывках прозрачной кожицы, прилипших к губам, а потом начинает выплевывать белесые косточки, как я преисполнялся отвращения, и нашей дружбе наступал конец.

Мой духовник отец Доранте, добродушный толстяк старой закалки, посмеивался над моими тревогами, полагая мои «невинные сумасбродства» не слишком тяжкими грехами, неизбежными капризами избалованного юноши из состоятельной семьи. «Ну, ты уж слишком много мнишь о себе, Ригоберто, — ухмылялся он. — Если не считать монументальных ушей и носа как у муравьеда, ты самый нормальный человек из всех, кого я знаю А когда в следующий раз кто-нибудь начнет есть фрукты с косточками и всякими огрызками, просто отвернись и снова будешь спать спокойно». Но я по-прежнему ворочался в постели ночи напролет. Особенно после того, как под смехотворным предлогом разорвал помолвку с Отилией, Отилией на тонких каблучках, с пушистыми косами и вздернутым носиком, в которую я был влюблен и на которой мечтал жениться. Из-за чего мы поссорились? Чем провинилась красавица Отилия в белом форменном пиджачке школы «Вилья-Мария»? Она стала есть виноград в моем присутствии. Отправляла виноградины в рот одну за другой, закатывая глаза от удовольствия и потешаясь над моим смятением: я рассказал Отилии о своей фобии. Потом она доставала изо рта мелкие косточки и жесткую кожицу и с вызовом — мы как раз сидели на заборе — швыряла их в соседний сад. Это было отвратительно! Чудовищно! Моя великая любовь растаяла, как шарик мороженого на солнце, и в последующие дни я желал Отилии попасть под машину, утонуть или подхватить скарлатину. «Это не грех, сынок, — по-своему утешал меня отец Доранте. — Это безумие. Тебе нужен не священник, а психиатр».

Назад Дальше