— Ты просто остолбенеешь! — Донья Лукреция издала гортанный смешок, словно оперная дива, которая прочищает горло перед выходом на сцену. — Я сама остолбенела, когда услышала. А когда увидела — тем более. Говорю тебе, остолбенеешь!
— Знаменитый бюст госпожи алжирского посла? — поразился дон Ригоберто. — Искусственный?
— Жены господина алжирского посла, — поправила донья Лукреция. — Не притворяйся, ты прекрасно понимаешь, о ком идет речь. На обеде во французском посольстве ты весь вечер глаз с нее не сводил.
— Но у нее и вправду великолепный бюст, — возразил дон Ригоберто, слегка краснея. И с удвоенным рвением принялся ласкать груди жены: — Но не такой, как у тебя.
— Брось. — Донья Лукреция взъерошила ему волосы. — Что ж поделать, если бюст у нее красивее моего. Поменьше, зато идеальной формы. И такой упругий.
— Упругий? — Дон Ригоберто судорожно сглотнул слюну. — Ты же не видела ее голой. И тем более не трогала.
Воцарилась напряженная тишина, которую нарушал лишь ропот волн за окном.
— И видела, и трогала, — отрезала донья Лукреция. — Но дело не в этом. Дело в том, что грудь у нее искусственная. Честное слово.
Дон Ригоберто вспомнил, что в романе «Короткая жизнь» все женщины — Кека, Гертрудис, Элена Сала — носили корсеты, чтобы казаться стройнее. Когда написан роман Онетти? Кажется, в то время никаких корсетов уже в помине не было. Он никогда не видел Лукрецию в шелковом корсете. Как и в костюме пиратки, монашки, хоккеиста, паяца, бабочки или цветка. Только в костюме цыганки, с пестрым платком на голове и огромными кольцами в ушах, в блузке в горошек, широченной пестрой юбке, с массивными золотыми браслетами на запястьях. А теперь он сидел один, доведенный до отчаяния чудовищным пессимизмом Хуана Марии Браусена, которого никогда не существовало; над Барранко занималось мрачное сырое утро, а разлука с Лукрецией длилась уже почти год. В тетради, разумеется, нашлась подходящая цитата: «Он понимал с неумолимой ясностью, что ни женщина, ни друг, ни дом, ни книга, ни страсть уже не сделают его счастливым». Вот что вызвало кошмар: не отрезанная грудь Гертрудис, а одиночество Браусена, страшное, всеобъемлющее одиночество, которое ему довелось познать теперь.
— Как это искусственные? — Дон Ригоберто наконец решился прервать молчание.
— У нее был рак, и грудь пришлось удалить, — сообщила донья Лукреция с грубой прямотой, свойственной преимущественно хирургам. — А потом постепенно восстановили в клинике Майо, в Нью-Йорке. Шесть операций. Представляешь? Одна. Две. Три Четыре. Пять. Шесть. За три года. А груди получились лучше прежних. Даже соски сделали, с прожилками и всем таким. Как настоящие. Я своими глазами видела. И трогала. Ничего, милый?
— Ну конечно, — скрепя сердце ответил дон Ригоберто. Его выдавали поспешность, внезапная смена колоратуры, резонансные колебания голоса. — А можно поинтересоваться — когда? И где?
— Когда я их видела? — дразнила его донья Лукреция. — Где я их трогала?
— Вот именно, — настаивал дон Ригоберто с неприличной горячностью. — Расскажи. Если хочешь, конечно.
«Конечно», — встрепенулся дон Ригоберто. Теперь он все понял. Дело было не в пресловутом бюсте и не в отчаянии героя «Короткой жизни», а в придуманном Браусеном хитроумном плане спасения, внезапном избавлении, явлении Тарзана, Зорро и Д'Артаньяна десять лет спустя. Разумеется! Будь славен Онетти! Дон Ригоберто был почти счастлив. Кошмар был послан не погубить его, а поддержать, как сказал бы Браусен с его воспаленным воображением, спасти. Разве не так называл он свои отлучки из реального мира в придуманную Санта-Марию, где преступный врач Диас Грей снабжал морфием таинственную Элену Салу? Разве он не считал подобные путешествия, смену миров, бегство от реальности своим спасением? А вот и подходящая цитата: «Китайская шкатулка. Вымышленный Онетти персонаж по имени Браусен придумывает истории о вымышленном враче по имени Диас Грей, как две капли воды похожем на него самого, и о его пациентке Элене Сале, как две капли воды похожей на жену Браусена Гертрудис, не только выполняя заказ Хулио Штейна, но и для того, чтобы спрятаться от жизни, подменить кошмарную правду пленительной фантазией». Нежданное открытие опьянило дона Ригоберто. Он чувствовал себя обновленным, спасенным, чувствовал себя Браусеном. Однако прямо за выписками из «Короткой жизни» следовала цитата, немного охладившая его пыл. То были строки из «Заповеди», знаменитого стихотворения Киплинга:
If you can dream — and not
make dreams your master.[109]
Своевременное предупреждение. Остается ли он властелином собственных фантазий? Или после ухода Лукреции они сумели взять над ним верх?
— После того ужина во французском посольстве мы подружились, — рассказывала женщина. — Она пригласила меня в баню. Это что-то типично арабское, баня с парной. Не как сауна — там сухо. В посольской резиденции в Оррантии прямо в саду построили настоящий хамман.
Он уже входил под сень тенистого сада, поросшего дурманом, лавром с крупными белыми и розовыми цветами, наполненного запахом жимолости, обвивавшей опоры террасы. Дон Ригоберто, затаив дыхание, подглядывал за двумя женщинами (донья Лукреция была в цветастом летнем платье и открытых сандалиях, жена алжирского посла — в шелковой тунике пастельных тонов, переливавшейся в утренних лучах), бредущими мимо алых гераней, зеленых акаций, усыпанных гроздьями желтых цветов, и аккуратно подстриженных газонов к небольшой деревянной постройке, почти скрытой от глаз широкими листьями фикуса. «Это и есть хамман, паровая баня», — подумал дон Ригоберто, прислушиваясь к стуку собственного сердца. Женщины повернулись к нему спиной, их ягодицы ритмично двигались, бедра покачивались в такт, волнуя легкие юбки. Они держались за руки, как лучшие подруги, на плечах колыхались полотенца. «Я ищу здесь спасения, оставаясь в своем кабинете, — подумал дон Ригоберто, — совсем как Хуан Мария Браусен, который перевоплощался в доктора Диаса Грея из несуществующей Санта-Марии». На мгновение он упустил женщин из виду, переключив внимание на очередную цитату из «Короткой жизни»: «Вы наделили свои груди особыми полномочиями».
«Сегодняшняя ночь посвящается грудям, — покачал головой дон Ригоберто. — А что, если мы с Браусеном всего лишь парочка шизофреников?» Впрочем, это его ни капли не волновало. Закрыв глаза, он видел, как подруги раздеваются в маленьком, обитом деревом предбаннике, непринужденно, без тени смущения, словно привыкли проделывать это несколько раз на дню. Развесив одежду на крючках, они завернулись в широкие полотенца, продолжая оживленно болтать о своих делах, совершенно не волновавших дона Ригоберто. Толкнув легкую деревянную дверь, они прошли в маленькую комнатку, наполненную клубами пара. Дону Ригоберто сделалось так жарко, что пижама намокла от пота, прилипнув к спине, груди и ногам. Густой пар отдавал не то сандалом, не то сосной, не то мятой. Дон Ригоберто испугался, что его заметят. Однако подруги не обращали на него ни малейшего внимания, словно он был невидимым или его вовсе не было в комнате.
— Никаких искусственных материалов, никакого силикона и прочей гадости, — рассказывала донья Лукреция. — Ничего подобного. Они взяли ее собственную кожу и мышцы. Один кусочек из живота, другой — из ягодицы, еще один — из бедра. И нигде не осталось ни следа. Кожа гладкая-гладкая, клянусь.
В действительности так оно и было. Женщины сбросили полотенца и уселись на дощатые нары, прислонившись спиной к стене. Места в тесной парной было совсем мало, и подругам приходилось сидеть, тесно прижавшись друг к другу. Дон Ригоберто с трудом различал очертания их тел сквозь клубы пара. Картина была куда заманчивее «Турецкой бани» Энгра, на которой обилие нагих тел не давало зрителю сосредоточиться, — проклятый коллективизм, чертыхнулся дон Ригоберто, — здесь обеих подруг можно было как следует рассмотреть, ничего не упустив из виду. К тому же на картине Энгра тела были сухими, а донья Лукреция и ее товарка через несколько мгновений с ног до головы покрылись хрустальными капельками. «Они прекрасны, — подумал взволнованный дон Ригоберто. — И вдвоем еще прекраснее, чем поодиночке, словно красота одной бросает отсвет на другую».
— У нее не осталось даже намека на шрам, — продолжала донья Лукреция. — Ни на животе, ни на ягодице, ни на бедре. А на груди и подавно. В это просто невозможно поверить.
Дон Ригоберто верил. Как же иначе, если он видел это совершенное творение и мог коснуться его, если бы протянул руку. («Бедняжка», — посочувствовал он жене посла.) Дочь пустынной страны была заметно смуглее подруги; волосы у Лукреции были черные и мягкие, а у алжирки — сухие, жесткие и отливали хной, однако, несмотря на очевидные различия, женщины, презиравшие моду на худобу и спортивный стиль, походили друг на друга ренессансной телесной роскошью, блистательной пышностью грудей, бедер, ягодиц и плеч, манящими округлостями, полными, твердыми, упругими, — ему не было нужды прикасаться к ним, чтобы узнать это, — словно их поддерживали невидимые корсеты, пояса и подвязки.
— Она столько пережила во время этих операций и лечения, — пожалела подругу донья Лукреция. — Но это сильная женщина, она не сдалась, решила, что справится во что бы то ни стало. И справилась. Разве она не великолепна?
— Ты тоже великолепна, — провозгласил дон Ригоберто.
Воздух в бане был нестерпимо горячим и влажным. Женщины дышали глубоко, и при каждом вдохе их груди медленно вздымались, словно морские волны. Дон Ригоберто пребывал в трансе. О чем они говорили? Отчего в их глазах светилось лукавство? Он навострил уши.
— Не может быть. — Донья Лукреция с преувеличенным изумлением взирала на бюст жены посла. — С ума сойти. Как настоящие.
— Муж говорит то же самое, — улыбнулась жена посла, поворачиваясь так, чтобы подруга могла лучше рассмотреть ее груди. Женщина говорила с легким акцентом, напоминавшим французский, но «р» и «х» у нее определенно были арабскими. («Ее отец родился в Оране и играл в футбол с Альбером Камю», — решил дон Ригоберто.) — Говорит, они стали лучше прежних. Ты, наверное, думаешь, что после всех этих операций они ничего не чувствуют? Не угадала.
Она захихикала, изображая смущение, и донья Лукреция тоже рассмеялась, слегка похлопывая себя по бедру, чем привела дона Ригоберто в исступление.
— Слушай, ты только не подумай ничего плохого, — робко проговорила она через несколько мгновений. — Можно, я их потрогаю? Ты мне позволишь? Я просто умираю от желания узнать, хороши ли они на ощупь так же, как на вид. Считай меня ненормальной, если хочешь. Ты не обиделась?
— Ну конечно нет, Лукреция, — сердечно ответила жена посла. Она скорчила прелестную гримаску и улыбнулась, обнажив ровные белые зубы. — Давай ты потрогаешь мои, а я — твои. Мера за меру. Подруги часто ласкают друг друга, и ничего плохого в этом нет.
— Конечно нет, — радостно подтвердила донья Лукреция. И покосилась на угол, в котором укрылся дон Ригоберто. («Она с самого начала знала, что я здесь», — вздохнул дон Ригоберто.) — Не знаю, как твой, а мой муж в восторге от таких вещей. Давай поиграем.
Женщины принялись ощупывать друг друга, сначала осторожно и робко; потом более решительно; вскоре обе, не таясь, ласкали друг другу соски. Женщины почти слились в объятиях. Их руки переплелись, волосы перемешались. Дон Ригоберто едва отличал одну красавицу от другой. Капли пота — а может быть, слезы? — щипали глаза так немилосердно, что он без остановки моргал. «Как радостно, как горько», — думал он, сознавая, насколько противоречивы его чувства. Такое возможно? Почему бы и нет. Раз возможно находиться одновременно в Буэнос-Айресе и в Санта-Марии, сидеть холодным утром в набитом книгами и гравюрами кабинете и прятаться в весеннем саду, изнывая от жары и алчно вглядываясь в густые клубы пара.
— Сначала это была игра, — пояснила донья Лукреция. — Чтобы убить время, пока из нас выходили токсины. И вдруг я подумала о тебе. Понравится ли это тебе? Возбудит ли? Или оскорбит? И не устроишь ли ты мне сцену, когда обо всем узнаешь?
Дон Ригоберто, верный решению всю ночь поклоняться наделенным особыми полномочиями грудям своей жены, опустился между раздвинутыми ногами доньи Лукреции. Взял ее груди в ладони, с благоговением и нежностью, бережно, словно хрустальные. Он целовал их сомкнутыми губами, миллиметр за миллиметром, словно землепашец, который старается засеять каждый клочок земли на своем поле.
— В общем, я захотела потрогать ее грудь, чтобы узнать, отличается ли она на ощупь от настоящей. А она мою просто так, за компанию. Конечно, это была игра с огнем.
— Разумеется, — согласился дон Ригоберто, продолжая ласкать груди жены, разглядывать их, сравнивать и наслаждаться их симметрией. — Вы возбудились? Стали целовать их? Сосать?
Произнеся это слово, дон Ригоберто испуганно прикрыл рот ладонью. Он нарушил собственный запрет на употребление примитивных выражений (сосать, лизать), способных разрушить любые чары.
— Я не говорил «сосать», — неловко оправдывался дон Ригоберто, тщась исправить прошлое. — Итак, «целовать». Кто из вас начал? Ты, любимая?
Видение стало мутнеть и пропадать, словно отражение в запотевшем зеркале, и ответ доньи Лукреции прозвучал едва слышно:
— Конечно я, ты ведь этого хотел, ты сам просил меня об этом.
— Не уходи, — попросил дон Ригоберто. — Я хочу, чтобы ты была здесь, живая, а не призрак. Потому что я тебя люблю.
Тоска обрушилась на него, как ливень, буйные струи заливали сад, стучали по крыше резиденции посла, смывали запах сандала, сосны и мяты, скрывали от глаз маленькую баню и двух подруг. Видение испарилось вместе с горячим мокрым воздухом парной. Утренний холод пробирал до костей. Злые, точно фурии, морские волны яростно бросались на берег.
Дон Ригоберто вспомнил, что в романе Онетти — проклятого Онетти, благословенного Онетти — Толстуха и Кека целовались тайком от Браусена, точнее — мнимого Арсе, и Кека (бывшая или нынешняя проститутка или бывшая проститутка, та, которую убили) верила, что ее комната полна монстров, духов, сказочных уродцев и невидимых фантастических тварей. «Кека и Толстуха, — подумал он, — Лукреция и жена посла». Я шизофреник, такой же, как Браусен. Видения рассеялись, бездна одиночества становилась все глубже, кабинет, словно квартиру Кеки, наполняли злобные твари, а спасения не было. Может, пора сжечь дом? Закрывшись в нем вместе с Фончито?
В тетради было даже описание эротической фантазии Хуана Марии Браусена («навеянной полотнами Поля Дельво,[110] которых Онетти видеть не мог, ибо когда шла работа над «Короткой жизнью», бельгийский сюрреалист к ним еще не приступал», значилось в скобках): «Я откидываюсь на спинку кресла, плечом к плечу с девушкой, и представляю себе маленький город, сплошь состоящий из домов свиданий; тайное поселение, где повсюду, в садах и прямо на мостовой, видны обнаженные парочки, среди которых попадаются педерасты, они закрывают лица руками, когда где-нибудь зажигают фонарь…» Ждет ли его судьба Браусена? Или он давным-давно превратился в его подобие? Жалкий неудачник, потерпевший крах католик-идеалист, вооруженный евангельским словом миссионер, позже анархист и индивидуалист, агностик-гедонист, утонченный фантазер с неплохим художественным вкусом, опасный мечтатель, принесший в жертву своим странностям любимую женщину и единственного сына, скучный управляющий большой страховой компании, теперь он с каждым днем, с каждой ночью все больше походил на «ходячее отчаяние» из романа Онетти. Браусен, по крайней мере, под конец решился насовсем сбежать из Буэнос-Айреса и после бесконечно долгого пути на поездах, машинах, пароходах и автобусах добрался до Санта-Марии, выдуманного городка на берегу Рио-де-ла-Платы. Дон Ригоберто до сих пор оставался слишком нормальным, чтобы сознавать: нельзя нелегально перейти границу вымышленного мира, перескочить одним махом из реальности в мечту. Он еще не стал Браусеном. Еще есть время одуматься, сделать хоть что-нибудь. Но что, что…
Незримые игры
Я проникаю к тебе в дом через дымоход, хоть я и не Санта-Клаус. Залетаю в твою спальню и начинаю кружить у тебя над головой с тонким комариным писком. Во сне ты размахиваешь руками, чтобы прогнать несчастное насекомое, которого на самом деле нет и в помине.