В следующую секунду Якименко снова начал яростно чертыхаться, потому что в сантиметре от него, обгоняя застывшую эмку, прогромыхал «Опель» Васьки Соболя. Но Васька на то и был Васькой, лучшим водителем Одессы и области, чтобы не задеть ни эмку, ни распростертого на земле Якименко. А вот летевшая следом полуторка с солдатами из комендатуры на ходу зацепила крылом дверцу эмки. Мучительно скрежетнуло во тьме железо, вылетели из рамки остатки стекол… На заднем сиденье зашевелился обалдевший от происходящего Тишак. Раненый шофер безжизненно лежал лицом на руле.
— Жми, Васек! Жми, дорогой! — цедил сквозь зубы Гоцман, вглядываясь в маячивший впереди борт грузовика. Дорога шла над обрывом: с одной стороны — море, с другой — заросший кустарником крутой склон.
— А то я не жму, Давид Маркович! — рассудительно заметил в ответ Васька. — Это ж когда видано, шобы от Соболя кто-нибудь уходил?.. Тем более грузовая от легковой… И тем более шо у нас моторы по тяге равные…
Гоцман хотел было попросить его помолчать немного, но не успел, потому что Васька внезапно заложил крутой вираж. И правильно сделал — рядом с «Опелем» прошла короткая автоматная строчка. По кузову хлестанули ветви кустов, машину тяжело подкинуло, потом еще раз, и Гоцман дважды больно ударился головой о крышу кабины. Трехтонка, которую они преследовали, словно куда-то пропала в сереющей предрассветной мгле.
— На новую дорогу свернули, она поверху идет!.. — азартно выкрикнул Васька, резко орудуя рулем. Мелькнули валуны, покосившийся дорожный указатель, должно быть, еще времен оккупации, потом кривой забор и снова валуны. Летящие из-под колес камешки звонко защелкали по кузову.
— Уйдут?.. — полувопросительно-полуугрожающе рыкнул Гоцман.
— Та ну вас, Давид Маркович, скажете тоже, — заржал Васька. — Им тут дорога одна, а нам — сколько хочешь… Мне такой случай рассказывал дружок, он танкистом был. Только он был на СУ-85, а драпавшие немцы, шо ему в лесу попались, — на полуторном «Блитце»…
Давид хотел было сказать Ваське что-нибудь выразительное и опять не успел, потому что «Опель» вылетел на пригорок. Внизу блеснуло и пропало ночное море. Прыгающий по кочкам задний борт цвета хаки снова замаячил впереди. Расстояние до грузовика сократилось метров до пятидесяти.
— Давайте, Давид Маркович!.. — выдохнул Васька. — Время!..
Гоцман и сам видел, что время. Сжимая пистолет обеими руками, высунулся из окна машины. Дважды рявкнул ТТ. Соболь, на секунду оторвав взгляд от дороги, одобрительно кивнул: обе пули разодрали заднее колесо грузовика. Тот вильнул, снизил скорость, но тут же выровнялся, взвыл и наддал. Гоцман чихнул от завившейся столбом пыли.
— «Люблю веселье, люблю застолье, — завел Васька, отчаянно фальшивя, — люблю гармошку я и женский вид…»
— Васька, я сейчас сойду, — пробурчал Гоцман, не выпуская оружия из рук, и снова чихнул.
— Укачало, Давид Маркович? — заботливо осведомился Соболь. — Ничего, больше газу — меньше ям!.. «Раз глядел я между кралечке в разрез… Я имел наде-е-ежду, а тепе-е-ерь я бе-е-ез…»
— Не пой! С твоего голоса недолго и понос! Васька счастливо рассмеялся:
— Так то ж секретное оружие на бандитов! Сейчас я им спою в их самые поганые уши…
Закусив губу, он крутанул руль так, что «Опель» взвыл от негодования. Фары мазнули по склону, усыпанному щебнем, по лобовому стеклу снова хлестнули ветки… Даже Гоцман не мог бы сказать определенно, где именно они находились. Хорошо, Васька знал все приемлемые для езды дороги в радиусе ста километров вокруг Одессы…
— А зараз от так, — удовлетворенно говорил Соболь, выравнивая машину. Ее снова тряхнуло, но уже не так сильно. Еще ухаб. И еще. — Не, Давид Маркович, и когда это у нас все ж таки сделают нормальные дороги? Я помню, на фронте водил по автобану из Бреслау до Лигница. Так то же песня, скажу я вам, один сплошной бетон. Можно идти сто десять и ни о чем не думать… Мне генерал так и говорил, когда вручал знак «Отличный шофер»: «Василий, ты ж гениальный ездок…»
Трехтонка виляла все сильнее. С простреленных задних колес грузовика клочьями летела рваная резина. В сереющем свете раннего утра показались облупленные строения, ветхий трамвайный мост, перекинутый через улицу, мелькнула керосинная будка, фанерный газетный киоск, афишная тумба с оборванной афишей «Севильского цирюльника». Донесся звон первого трамвая, выходившего на линию… Под колесами «Опеля» гулко зазвучал булыжник.
— Все, — уверенно произнес Васька, — тут уже улицы пошли. Теперь не уйдут.
— Дальше улицы пойдут, — сиплым голосом произнес Толя Живчик, облизывая пересохшие губы. — Там не уйдем…
— Эва, — Чекан бросился к окошку в тенте, покрывавшем кузов, забарабанил в него пальцами, — облей шмотки бензином, там канистра в кузове!.. Живей!..
Радзакис, стараясь не выть от боли в простреленной руке, отвинтил крышку небольшой канистры и пинком опрокинул ее на груду обмундирования. Запах пыли и ткани растворился в остром, тревожном запахе бензина…
— А теперь прыгай! Прыгай, тебе говорят!.. Скользя подошвами по стопкам шинелей и кителей, Эва начал пробираться к заднему борту. Но тут виляющий из стороны в сторону грузовик угодил колесом в яму. Острая боль в раненой руке проткнула Радзакиса насквозь, он вскрикнул и упал ничком на гору одежды…
Выждав пару секунд, чтобы дать Эве спрыгнуть на ходу, Чекан щелкнул зажигалкой и швырнул ее в пропитанный бензином кузов. Кивнул Толе Живчику — пора и нам уходить…
— Ша, Васек!.. — Гоцман выскочил из резко затормозившего «Опеля» и, прикрываясь дверцей, выбросил вперед руку с пистолетом. Но стрелять не пришлось…
Из огромного костра, в который мгновенно превратился кузов грузовика, с диким воем вывалился на мостовую объятый пламенем человек в военной форме с автоматом в руках. Горящий палец замер на спусковом крючке, и остатки магазина «шмайссера» веером пошли по спящим окрестным домишкам, по стеклам проходившего по мосту трамвая, по ветвям деревьев, по галкам, суматошно оравшим в предрассветном летнем небе… Автомат замолчал, и горящий человек комом рухнул на мостовую. К нему бросились, пытаясь сбить пламя, но было поздно.
Объятая огнем трехтонка, которой уже никто не управлял, так и не дотянула до моста. На полном ходу горящий грузовик въехал колесами на откос и эффектно, словно в кино, перевернулся набок. Пылающая кабина машины, судя по всему, была пуста. Огонь, жадно рыча, пожирал деревянные борта, брезент и резину.
— Щас рванет, — деловито заметил Васька Соболь, протирая тряпкой запылившееся во время преследования лобовое стекло «Опеля». — У него ж бензобак под сиденьем. И тотчас раздался оглушительный взрыв.
***
«Нет, когда-нибудь она все-таки кончится, эта ночь, — подумал Гоцман, глядя на перламутровое небо в окне. — Вернее, уже кончается… Теперь уже скоро».
Он наклонил графин над стаканом, сливая остатки теплой, застоявшейся воды. Хотел выпить сам, но в последний момент передумал и протянул стакан сжавшемуся на стуле Мишке Карасю. Тот молча помотал головой, щурясь на настольную лампу в черном эбонитовом колпаке. Гоцман так же молча поставил стакан перед ним и налил себе воды из графина со стола Якименко. Пригубил.
— А за шо — фашисты?..
— Вы ж сами видели в подвале, — неохотно пояснил Мишка, — там связка гранат с веревкой была. Немцы, когда уходили, амбар моей тетки тоже так заделали… Тетка и подорвалась. Фашисты и есть! А то стал бы я вас вызывать! Поймали их?
— Не, упустили, — помедлив секунду, тяжело сказал Гоцман. — Катакомбами, видно, ушли. Может, ты кого запомнил? Ну, хоть звания… Ордена, может, знаки, планки, нашивки за ранения…
Мишка задумался, дернулся было ответить, но тут же прикусил язык, и в глазах его заплясали хитрые огоньки:
— А папироской угостишь?
— Я тебе давал — кончились?
Пошарив по карманам, Гоцман извлек пустую пачку, смял и зашвырнул в урну. Мишка, сопя, вытащил из-за пазухи свою, помятую и грязную, протянул следователю.
— Этот, шо старший у них, крикнул: «Я капитан Советской армии!»
Закурили оба. Два папиросных дымка поползли вверх, теряясь под потолком. Свой пепел Давид стряхивал в карманную закрывашку, Мишке подвинул выцветший лист «Правды».
— Капитан, капитан… — медленно, еле ворочая языком, выговорил Гоцман. — И в Михальнюка шмалял капитан. А знаешь, сколько капитанов в городе Одессе? Как собак… Вон Якименко Леха — тоже капитан. Грамотный?.. — поднял он глаза на Мишку. — Тогда протокол подпиши.
Глядя, как пацан старательно скребет пером по бумаге, Гоцман неожиданно для себя спросил:
— Мамка с папкой где?
— А-а!.. — отозвался Карась, выводя последние буквы. — Убили.
— Родные? Близкие?
— Нету никого.
— А сам откуда? — пыхнул папиросой Гоцман.
— С Рузы. — Мишка сунул перо в чернильницу, осторожно, чтобы не капнуть на стол, понес ручку к бумаге.
— Это из Подмосковья, шо ли? — почесал в затылке Гоцман.
— Ага… У нас зима холодная.
— Как же ты тут очутился?
— Так я ж и говорю: папку в тридцать восьмом забрали, — терпеливо объяснил Мишка. — Мамка меня до тетки отвезла в Одессу и вернулась, так и все, с концами. Наверно, тоже забрали… А тут война.
— Может, тебя в детдом какой определить? — задумчиво произнес Давид.
— Ага! Щас! — оскорбился Мишка. — Только разбег возьму. Ты сам-то в детдоме был?! Меня в Херсонском детприемнике так отоварили — неделю кровью схаркивал…
Гоцман кивнул — мол, не отвлекайся, подписывай. Пацан, склонив от усердия голову набок, продолжил борьбу с непослушными буквами.
— Ничего, — не поднимая глаз, продолжил он. — Я потом к их заводиле подхожу, с понтом, мол, тебя ребята ждут. А сам, значит, в обход. Взял дрын побольше…
Громкий всхрап прервал рассказ Мишки. Гоцман спал, свесив голову на грудь, в губах дымилась папироса.
Покачав головой, Мишка вынул окурок изо рта следователя, затушил, кинул в мусорницу. Тот, с трудом разомкнув глаза, еле слышно пробормотал: «Ну шо, подписал?..» — сунул подписанный протокол в папку, папку кинул в недра сейфа и через минуту снова спал, устроившись уже более удобно — за столом, головой в бумаги…
Мишка, стараясь не шуметь, притащил из дальнего угла кабинета второй стул, пристроил его к своему и, тяжело вздохнув, улегся, подложив под голову грязный кулак. Потом приподнялся и погасил ненужную настольную лампу.
В углу маленького полуподвала, сгорбившись над низеньким столиком, работал безногий часовщик. Время от времени он приподнимал голову и, щурясь, вглядывался в другой угол, где сгрудились Фима, биндюжники братья-близнецы Матросовы и плешивый, похожий на краба старичок Боречка.
— От такая бирочка, — говорил Фима, аккуратно расправляя на колене обрывок ткани. — И я интересуюсь знать, с какого склада это уплыло.
Боречка внимательно всмотрелся в жалкий обрывок, помял его в узловатых пальцах. Фима провел ладонью по шее — в подвале было душно, да еще близнецы дружно дымили папиросами. Хоть топор вешай.
— Хорошо, Фима, — проскрипел наконец Боречка ржавым, застоявшимся голосом. — Но только из уважения к тебе и в память о твоих золотых руках. Какие ж у тебя были руки, Фима! — Он мечтательно возвел глаза к низкому потолку. — Такого щипача, как Фима Полужид…
— Боречка, забудь рыдать о моих руках, — вежливо перебил Фима, — я давно ношу их у своих карманах и вынимать не собираюсь… А с уважения спасибо.
— Но ты подумай! — быстро сказал Боречка, воздев к потолку палец.
— Я подумаю.
— Такие руки на дороге не валяются… — Боречка, кряхтя, приподнялся с табуретки, на которой сидел, и пошаркал к выходу. Обернувшись, бросил: —Скоро вернусь…
У длинной стены, опоясывающей воинский склад, с независимым видом прогуливались свободной одесской походкой Фима и старичок Боречка. Оба изредка обменивались ничего не значащими фразами и изнемогали от жары — Фима усиленно обмахивался своей тюбетейкой, а Боречка изредка тихо вздыхал, промокая лысину большим синим платком. Стоящий у КПП часовой с автоматом время от времени поглядывал на странную парочку, но, видимо, особых подозрений она у него не вызывала.
Из ворот появился полный, одышливый лейтенант интендантской службы. Он хмуро кивнул Боречке издали. Облегченно вздохнув, тот дернул Фиму за рукав, и они быстро подошли к офицеру, который был чем-то крайне озабочен.
В завязавшемся диалоге участвовали главным образом лейтенант и Боречка. Роль Фимы сводилась к глубокомысленным вздохам, кивкам и поддакиванию. В один из моментов беседы он приоткрыл было полу пиджака, продемонстрировав лейтенанту большую запечатанную бутыль с этикеткой «Спирт питьевой 96-градусный». Но Боречка возмущенно замахал руками, а лейтенант сурово насупился, и Фима снова благопристойно одернул пиджак.
Наконец собеседникам удалось договориться. Лейтенант, кивнув со скучающим выражением лица, вразвалку направился обратно к воротам, а Фима склонился перед Боречкой в почтительном благодарственном поклоне…
Проснувшись в девять утра, Давид выпроводил Мишку и без всякого желания отправился домой — нужно было хоть немного привести себя в порядок. Вымылся ледяной водой, побрился. На завтрак разогрел на керосинке остатки тушенки, вскипятил чаю, густо намазал ломоть хлеба маргарином. Ел, не ощущая вкуса, машинально. Также машинально подумал, что надо бы купить на рынке изюма или кураги, как советовал Арсенин, и сразу об этом забыл.
Потянув за скрипучую дверцу, открыл платяной шкаф. Хотелось переодеться, сменить до смерти надоевший пиджак, который он таскал и в жару, и в холод, задрипанные галифе да гимнастерку. Только надеть было нечего. Ну не довоенный же костюм, в самом деле. Его пошили осенью сорокового, по настойчивой просьбе Мирры, купившей с рук роскошный отрез серого коверкота. Но надевать его сейчас было бы нелепо, да и похудел он с тех пор…
Давид пробежался глазами по верхней полке, где пылилось его немудреное хозяйство. До войны было в том шкафу теснее, но после того, что случилось с семьей, он безжалостно избавился от вещей, напоминавших о прошлом. Раздарил, раздал первым встречным. Вспомнилось почему-то, как радовалась щербатая, косоглазая Любка с соседнего двора деревянному коню-каталке, принадлежавшему когда-то Анютке. И как долго благодарила его тетя Песя за швейную машинку. Ее стук теперь будил Гоцмана по утрам…
Он осторожно взял с полки увесистую, тихо звякнувшую в руке коробку из-под печенья «Бисквит». Все его ценности были тут. Снял крышку, осторожно потрогал пальцем твердую тускло-желтую поверхность фотографии, с которой на него смотрели отец и мать. В нижнем правом углу была выдавлена дата «1904». Отец, наряженный в новенький выходной костюм, прятал радость за суровым видом, а мама улыбалась в камеру робко, будто не верила своему счастью. Наверное, они уже знали тогда о ее беременности, внезапно догадался Давид. Ну конечно, как ему раньше в голову-то не приходило!.. Вот откуда это тихое сияние, что струится на него каждый раз, когда он берет старинный снимок в руки!..
С другой карточки Давиду задорно улыбнулся он сам: торчащий вихор, два «кубаря» в петлицах, значок ворошиловского стрелка. Он вспомнил, как ходил сниматься в новенькой форме, только что получив звание сержанта милиции… Как раз ввели новые знаки различия, значит, это была осень тридцать девятого… И еще один снимок. Ничего не соображающий от усталости, лицо небритое, осунувшееся, равнодушное ко всему. В петлицах уже армейские, майорские «шпалы». И новенький орден на гимнастерке. Кажется, тогда даже приезжал какой-то корреспондент, равнодушно подумал Гоцман.
Там же, в коробке, лежали свидетельства о смерти, паспорт, орденская книжка и временные удостоверения к медалям. А вот и сами ордена. «Александр Невский», «Красная Звезда», «Отечественная война» первой степени, медали — «За боевые заслуги», «За десять лет безупречной службы», «За оборону Одессы», «За оборону Севастополя», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне».