— А ничего не знаю.
— Как же не знаете, жили по соседству, каждый день виделись, говорили. Что они за женщины, как относились к Параске?
— А никак, паночку, не относились. Параска сама по себе, Наста и Серафима сами по себе. Серафиму и Насту вы же в тюрьму посадили, дети без матери остались. Трое.
— Так и у Параски тоже трое сирот осталось.
Катерина перекрестилась, глядя поверх головы Богушевича в угол, сказала:
— Так Параска-то мёртвая, что с неё возьмёшь? А те две живые, вы живых в тюрьму. Зачем?
— Они убийцы. Человека ни за что убили. Понимаете, у-би-ли!
— За перстень.
— Он стоит копейки. Рублей пять, не больше.
— Ого, копейки. Я у Иваненки за тридцать копеек целый день горб гну.
Логика Катерины не удивила и не возмутила Богушевича. Люди с таким уровнем развития встречаются при разборе каждого дела. Логика забитого, тёмного, ограниченного человека, не способного воспринимать чужое горе.
— Ну, а вы за пять рублей убили бы? — спросил он. — Ту же Параску задушили бы за перстень?
Катерина всплеснула руками, острый носик её побелел, она быстро перекрестилась.
— Свят, свят… убить. И за мешок золота не убью.
— А вот они убили. Как же их в тюрьму не посадить?
Из показаний Катерины Богушевич узнал, что убитая и убийцы жили между собой в мире, ссужали друг друга солью, деньгами, бывало, и ссорились и мирились, ходили в гости. Тихо жили, по закону, исповедовали православную веру.
— А что ещё знаете по этому делу? Что ещё можете рассказать?
— Так все я рассказала, паночку. Что вам от меня надо, чего мучите, смилуйтесь. Ничего я не знаю. Не я убила Параску, я там и близко не была.
— Не мучаю я вас, а хочу, чтобы вы рассказали про Серафиму и Насту и про все, что знаете, а вы не хотите говорить.
— Боже, так я и думала, что вы про седло дознаетесь. Про это проклятое, поганое седло, чтоб оно сгорело! Чтоб у него, моего сыночка, руки отнялись, когда он то седло брал, чтоб черт его напугал…
Богушевич удивлённо и недоуменно поглядел на Катерину.
— Про какое седло вы говорите? Не понимаю вас, Екатерина Герасимовна. При чем тут седло?
— Все вы, пан, понимаете, все знаете. На то вы и учены, чтобы все знать. Мой сын Антипка гостил в Корольцах да и привёз оттуда седло. Говорит, в кустах нашёл.
«А ведь из конюшни Глинской-Потапенко действительно пропало седло, — вспомнил Богушевич. — Так, может, это оно и есть».
— Так прямо из Корольцов и приволок седло? — спросил Богушевич нарочито равнодушным тоном, словно это его совсем не интересовало. — А зачем ему седло?
— Вот и я ему говорю: на что тебе седло? Ты что, жёнку свою оседлаешь, как оженишься, скакать будешь на ней?
— Новое седло, хорошее?
— Куда там. Старое. Врёт, негодник, что нашёл в кустах. Разве седло потеряешь? Это ж не шапка, не кошелёк с деньгами, что можно с пьяных глаз уронить. Вот мой муженёк пошёл к портному кожух купить, а вернулся и без денег, и без кожуха. Потерял, говорит…
— Где оно теперь, седло это?
— А у нас на чердаке, в соломе, — сказала они тихо, как по секрету, подавшись вперёд. — Говорю: спрячь, дурень, чтоб люди не видели… Ну вот, паночку, и все про седло. А про Серафиму и Параску я тоже все рассказала.
— Что ж, спасибо и за это. — Богушевич молча, на отдельном листе записал то, что она рассказала ему про седло, потом спросил: — А как же ваш Антипка это седло домой притащил? На плечах? Путь неблизкий.
— На каких плечах? Брат мой Симон привёз на телеге.
— Симон, брат ваш? А фамилия его?
— Иванюк. Он меня старше, в Корольцах живёт. Я ж оттуда замуж в Конотоп вышла. Паночку, а на что вы это все записываете?
— Да так, чтобы знать фамилию вашего брата Симона.
До неё что-то дошло, заподозрила недоброе, острый носик побелел, глаза слезливо заморгали.
— Так это я, дурная, вон что вам наговорила, теперь Антипку и Симона посадите… — Растерянная, напуганная, Катерина заплакала.
Богушевич подошёл к ней, стал успокаивать.
— Послушайте меня внимательно, — дотронулся он до её плеча. — Про седло никому не говорите… Лежит на чердаке в соломе? Ну и пусть лежит. Понадобится — заберём. А так никто не должен о нем знать. Только не вздумайте продавать его. Ладно?
Катерина вытерла глаза фартуком, перестала плакать, молча закивала головой.
— Не станем продавать, не станем. Только не забирайте Антипку.
— Да не заберу я его. А теперь подождите, пожалуйста, в коридоре. Я вас потом вызову.
Катерина встала и кинулась к дверям.
Оставшись один, Богушевич достал из папки докладную исправника о пожаре, жалобу Глинской-Потапенко, объяснения, взятые становым у дворовых имения. Как указано в деле, сгорела упряжь на шесть лошадей и разный инвентарь. А седло, по словам конюха, исчезло ещё до пожара, хотя и в тот же вечер. Конюх не увидел его на месте, но помещице о том не сказал, думал, что она распорядилась его убрать. В тот самый день, как сказала Катерина, Антипка гостевал у дядьки в Корольцах… Все сходится, можно сказать, воры и седло найдены. Осталось найти причину пожара. Из разных объяснений видно, что конюшня загорелась изнутри, никого из работников там в этот момент не было. Выходит, поджёг кто-то чужой. Не умышленно, по неосторожности? Но что было делать вечером чужому человеку в конюшне? Может быть, искал что-нибудь, светил себе спичкой, солома и вспыхнула? А вором мог быть тот же Симон. Разгадка элементарно проста.
Богушевич даже улыбнулся — уж больно легко все распуталось. Ну, а если бы Катерина по неразумению не рассказала ему про украденное седло, не выяснил бы он, что оно спрятано у неё на чердаке? Что ж, бывают дела, при выяснении которых невероятно везёт следователю. Как в Нежине, при расследовании одного убийства. Подняты были на ноги следователи, полиция, врач, а убийцу найти не могли. И вдруг трехлетний ребёнок убитой женщины возьми и скажи: «А маму зарезал дядька Игнат и нож свой туда в скрыню кинул. А потом дядька Игнат плакал». Игнат был полицейским того околотка…
Богушевич написал приставу, чтобы тот с понятыми, оформив все, как положено, без особой огласки и шума забрал седло у Пацюков, а Антипа Пацюка прислал к нему в участок.
«Вот и хорошо», — радовался Богушевич, что так удачно началось расследование, конец ниточки сам попал в руки. Стукнул в стену, позвал Давидченко, велел послать курьера с запиской к становому.
— А курьер в бегах. Я его к Потапенко отправил. Алексей Сидорович почему-то не пришёл. Может, захворал. — Его тонкие губы кривила неприятная ухмылка, глаза плутовато бегали, стараясь уклониться от встречи с глазами Богушевича. — Я сам отнесу. Иду обедать, мне по дороге. — И вышел, читая на ходу бумагу.
Богушевич решил Катерину пока что не отпускать, а то пойдёт, одумается и перепрячет седло, да ещё и Антипку подучит, как и что отвечать следователю. Позвал её из коридора в кабинет, стал спрашивать про разные разности, только чтобы не молчать, — пусть думает, что пану следователю интересно её слушать.
— Хорошая осень стоит, — говорил Богушевич. — Тёплая, солнечная. Тыквы у вас хорошие уродились? А бураки? Ну, и славно, Екатерина Герасимовна. А Антипка в школе учился?
— Учёный Антипка, — повеселела Катерина. — Три года учился.
— А в шинок ходит?
— Паночку, кто ж из парней не ходит? Кто ж из них не любит горилки? Вы же тоже не прочь выпить и в шинке посидеть. Вчера же сидели.
«Ну и ну, — передёрнул плечами Богушевич. — Раз в год заглянешь к Фруму, и весь город знает. Ну и город».
Богушевич заметил, что Катерина была без узелка. Неужели оставила в коридоре? Спросил об этом.
— Паничу отдала. Сказал, что с вами поделится.
— Этому длинному, патлатому, что только что был здесь?
— Ага. Он сказал, что вы сами не возьмёте, боитесь, так он вам отдаст.
«Хапуга, негодяй, — возмутился Богушевич, — никогда своего не упустит, взяточник». Быстро вышел из кабинета, думая застать Давидченко в канцелярии, но двери были заперты. Вернулся сердитый, сказал Катерине:
— Как воротится этот панич, я его с вашим салом отправлю к вам. Домой принесёт.
Посидели ещё немного, поговорили. Богушевич, решив, что становой уже получил его бумагу и послал людей в дом Катерины забрать седло, наконец отпустил женщину.
Однако седло по-прежнему лежало у неё на чердаке. Давидченко сказал, что не застал пристава на месте.
А Потапенко на службу так и не явился. Может, и правда заболел. Нужно будет вечером его проведать.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Пообедав, Богушевич написал письма. Первое письмо было в Кушляны.
А другое письмо было Яну Карловичу.
Написав эти письма, Богушевич пошёл на службу. Там и встретился, наконец, с Потапенко. Вид у того был усталый, лицо бледное, серое, веки набрякшие; от него пахло водкой — успел опохмелиться.
— Франц Казимирович, нижайше прошу прощения. Чтоб ему пропасть, вчерашнему чёртову дню. Еле в себя пришёл.
Богушевич посмотрел на него с насмешливой улыбкой, покачал головой, сказал:
— Пусть хоть сегодняшний день не будет чёртовым. Больше, будь добр, не опохмеляйся.
— Ни-ни, прошу прощения. Я уже жив-здоров, хоть сейчас за дело… Все деньги профукал вчера, мот, дурак несчастный.
«Про тридцать рублей, что дал для бондаря, наверно, не помнит», — подумал Богушевич и не стал про них говорить, а то ещё побежит, заберёт назад.
— Пьёшь ты, братец, слишком часто. Всё предлоги находишь. Они-то найдутся. Сам знаешь, две бабы кочергами менялись и то магарыч пили, — сказал Богушевич.
— Да разве я много пью? Пью, пока худо не станет, — засмеялся Потапенко. — Прости, больше этого не будет, дорогой Франц-Бенедикт Казимирович, Лека виновата. Пристала, как улитка к сыроежке… Отрава.
— Выкручивайся, кляни других, — засмеялся и Богушевич. — Конечно, никто на свой хвост плевать не станет… А сейчас мы с тобой заглянем в тюрьму. Поговорим с преступником.
— С каким?
— С тем, с которым ты должен был уже давно все кончить. С ним и с потерпевшим, с купцом.
Потапенко вскочил, достал из кармана недорогие, с одной крышкой, часы, бросил взгляд на циферблат и, точно не веря глазам, поднёс часы к уху, потряс, послушал.
— Половина третьего, — сказал Богушевич, поглядев на свои часы.
— А, черт, — мотнул головой Потапенко, — а я думал, ещё рано. Ай-яй… — Стоял в тихой, виноватой позе, уронив голову, сложив руки на животе. — Франц, так я сейчас сразу побегу к Иваненко.
— Нет, боюсь, что опять не дойдёшь. Пойдём сначала вместе в тюрьму, а потом сходишь один к Иваненко.
Тюрьма, или тюремный замок, как она значится в официальных бумагах, стояла почти в самом центре города. Это было небольшое одноэтажное каменное строение, обнесённое с четырех сторон невысокой дощатой стеной. И само здание, и ограда побелены извёсткой. Ворота и узкая калитка окованы жестью и окрашены в ядовито-зелёный цвет. Краски не хватило, и часть ворот побелили. Красили тюрьму недавно, поэтому она свежо белела, не было на её стенах подтёков, не попадала ещё под затяжные дожди. Стояла светлая, весёлая, и, если бы не решётки на окнах, а на некоторых и дощатые козырьки — «намордники», как их ещё называют, здание и правда могло бы показаться уютным замком бедного феодала.
— Тюрьма — беленький домочек, день и ночь висит замочек, — промурлыкал Потапенко, когда они подошли к воротам. Возле оконца, через которое принимали передачи, стояло несколько женщин с корзинками и узелками. Это были родственницы арестантов и просто жалостливые души, как правило, старушки, приносившие арестантам подаяние. Богушевича и Потапенко сразу узнали. Молодая монашка с полными розовыми щеками в чёрной просторной одежде и таком же чёрном, плотно повязанном на голове платке окликнула Богушевича и стала перед ним на дороге.
— Я пришла, чтобы успокоить души рабынь божьих Серафимы и Насты, которые тут сидят, и вернуть их богу, — сказала монахиня. — Сейчас нет тут несчастней, чем эти заблудшие агнцы.
— И что я должен сделать? — не понял Богушевич.
— Меня не пустили к ним в камеру, сказали, что они числятся за вами и без вашего разрешения меня пустить не могут. Я прошу не отказать мне в этом.