— Хорошо, — пробормотал он, кивая, — да, да, хорошо.
— По Союзу знакомы? — поинтересовался Савельев. — Или здесь зацепились?
— Здесь познакомились, — буркнул Андреи.
— Нич-чего себе… — протянул Савельев и, ловко достав из нагрудного кармана одну сигарету (в точности, как Бородин), отодвинулся в сторону.
— Что я вижу! — воскликнула Тамара, появляясь в дверях. — Андрюша, Иван! Чем вы тут занимаетесь?
— Да вот, мясо австралийское… — улыбаясь застенчиво, как девочка, проговорил отец. — Проходили мимо, видим — дают…
— Хорошенькое "проходили мимо"! — засмеялась Тамара. — В такую-то рань! Кстати, мясо не австралийское, а мое. Как славно, что я вас тут перехватила! И не надо больше сюда приходить. Садитесь в машину, поехали.
— А как же с мясом? — спросил отец.
— Да будет у вас мясо, целая тонна!
Нужно было видеть, каким взглядом, полным укоризны, провожал их Савельев, оставшийся у магазинных дверей.
16
Прием гостей в «Эльдорадо» был в номерах запрещен: для этих целей существовала гостиная на втором этаже. Когда Иван Петрович сказал об этом Тамаре, она засмеялась:
— Это вас Дени стращает? Толстый разбойник и вымогатель. Должна же я посмотреть, как устроились?
Надменно и рассеянно оглядывая вестибюль, дама с Переяславки прошла мимо конторки администратора. Мистер Дени приподнялся со своего кресла и проводил ее почтительным взглядом. Тамара царственно повернула к нему голову и, дождавшись его поклона, едва заметно кивнула.
Мама Люда, естественно, меньше всего ожидала появления гостьи, она была в странном рабочем наряде (купальник и фартук с оборками). Приоткрыв на стук дверь номера, она ойкнула, взмахнула кухонным полотенцем и заперлась в душевой.
Отец, взволнованно бормоча "У нас тут, понимаете ли, не прибрано", провел Тамару в клетушку, усадил на одну из кроватей, на другой, разметавшись под пологом, спала Настасья. Сразу стало безобразно тесно. Андрей не знал, куда себя деть: хоть иди в коридор и стой столбом.
— Господи, Дюймовочка! — восхитилась Тамара, увидев Настасью. — Вот невеста для моего Рудика, надо их поскорее помолвить.
Тут отворилась дверь душевого отсека, и мама Люда, одетая в ситцевый домашний халат, остановилась на пороге. По-видимому, она догадалась, кого привели мужики, однако ее волнение можно было заметить лишь по рукам, странно сложенным на животе.
Тамара медленно поднялась, сделала шаг, другой по направлению к маме Люде — и вдруг, всплеснув руками, кинулась ей на шею. Мама Люда была настолько растеряна, что даже не догадалась ответить на объятия и стояла, как истукан.
— Именно такой, — глухо, уткнувшись лицом в мамино плечо, проговорила Тамара, — именно такой я вас и представляла. Доброй, простой, сердечной…
Непонятно было, когда мама Люда успела продемонстрировать свою доброту и сердечность. И почему, собственно, Тамара должна была как-то заранее ее себе представлять? Вот у мамы Люды имелись основания представлять себе Тамару совсем другою.
Во всей этой сцене было что-то неловкое, чуждое, зарубежное особенно когда Тамара, отстранившись от мамы Люды и отворотив лицо, судорожно полезла в сумочку за платком.
— Простите, нервы, простите меня… — пробормотала она, вытирая глаз и сморкаясь. — Вы не можете себе вообразить, вы просто себе не представляете… какая я неприкаянная…
И тут мама Люда всхлипнула, обхватила свою новообретенную подругу и обе женщины заплакали навзрыд… Случись такое с Андреем, он бы всю жизнь стыдился своих слез и тяготился воспоминанием об этой сцене, постарался бы более никогда не встречаться с этим человеком.
Но женщины, должно быть, не так устроены. Отплакавшись, они уселись рядком на кровать и дружно, в два голоса, то и дело перебивая друг друга и стараясь досказать до конца свое, стали толковать обо всем сразу: о детских болезнях, о пустоте на базарах, о том, как трудно жить на белом свете вообще. То, что Тамара изголодалась по русской речи, было очевидно. А мама Люда — возможно, она была благодарна Тамаре за то, что та ничуть не похожа на зловещую Хилену…
— Боже мой, Люсенька, и я когда-то блины могла печь! Теперь разучилась конечно. Никому они тут не нужны: дочь отвыкла, сыновья и не привыкли, мужу рис подавай, хоть вари его ведрами. Да как я варю рис его не устраивает. А свекровушка свою песню поет: "Выбрал женщину, называется, даже рис приготовить не может, только и знает свою картошку!" Картошки в нашем доме не водится: здесь ее только за доллары можно купить, в дипшопе. Если свекровь увидит, что я доллары на картошку перевожу, — съест меня вместе с мундиром. Представляешь, Люся: тайком покупаю, украдкой отвариваю и с крутой солью ем…
Тамара стала бывать у них в «Эльдорадо» чуть ли не ежедневно. Снабжение мясопродуктами, а заодно и овощами от пригородных соседей она наладила, как заправская сестра-хозяйка, привозила и печенку, и язык: и прочие деликатесы, о которых в Щербатове и думать забыли.
— Вы только дайте мне знать, в любое время дня и ночи я буду тут у вас. В любое время!
Андрей терпеть не мог эти каждодневные гостевания. Возвращаясь и школы пешком, по жаре, и завидев стоящий у подъезда «Эльдорадо» тускло-зеленый пикап, он готов был завыть от тоски: духота, теснота в номере, до трусов раздеться нельзя, сиди, как дурак, в рубахе и в брюках да слушай бесконечные "жалобы турки".
— Старовата я стала, Люся, сестричка: никому не нужна, в этом климате женщины быстро изнашиваются. Жора мой коноплей стал баловаться, девочек себе заводит, мне это как-то все равно… Дети? А что дети? Трое их у меня, а поговорить не с кем. Линдочка красавица, умница, дитя любви, у нее своя жизнь. Работает в частной компании, о России и слышать не хочет, мечтает выйти замуж за шведа. Руди, озорник, по-русски едва лопочет, а младший вообще не знает ни одного русского слова, живет под опекой бабушки. Вот такой, Люсенька, итог жизни. Возвращаться в Союз не с кем, да и не к кому. Хорошо бы, конечно, съездить, по Переяславке погулять, маминой могилке поклониться… Рудика бы пристроить учиться в Москве, он стесняется языка своего, а поговорить ему, кроме матери, с кем? К русским детишкам не подступиться, шарахаются от него, как от заразного. Я сама слышала, как мамаши учили: "К этому паршивцу — не подходить".
Андрею было ясно, куда она клонит: еще одна Иришка одичалая, только мужского полу, срочно нуждается в компании. Международная идиотка! Вольно было ей выходить за иностранца, какое-то извращение, честное слово.
А Тамара, как нарочно, вновь и вновь заводила речь о том, что в молодости ее Жора был неотразим.
— Глазки бархатные, носик точеный, а уж кожа смуглая — прелесть, а фигура, а ноги длинные, а как двигался — божественно, гибко!
Андрей видел "дядю Жору" лишь издали, на террасе «Эльдорадо»: тучный мужчина со щеками, как бы нарочно свешенными, с длинными смоляными волосами и с воловьими глазами в опухших веках, сидел в одиночестве за столиком и курил длинную сигару, по-хозяйски, словно на телок, прямо под хвост, поглядывая на проходивших девиц.
Предположения Андрея подтвердились: в один прекрасный день Тамара привела с собой Руди. Широколицый, смуглый, кучерявый, Руди ничем не отличался бы от местных мальчишек, если бы не странный эмалевый блеск светло-желтых глаз. Десятилетний ребятенок этот не привык церемониться: заглянул, как кот, во все углы тесного номера, высунулся, морща нос, во внутренний двор, постоял, посвистал, глядя поочередно на Андрея и на Настю, потом скорчил Насте зверскую морду, чем поверг ее в ужас и восхищение, — и обратился к Андрею с вопросом на каком-то тарабарском наречии: это был английский, но такой английский, на котором говорила разномастная городская ребятня. Андрей, разумеется, не понял ни слова.
— Ты по-русски, по-русски, — попросила Тамара. — Ведь ты же умеешь! — Руди надул щеки и отрицательно замотал головой.
— Ну, ладно, — снисходительно сказал Андрей, — мы сперва по-английски, а уж потом, постепенно…
Поднатужившись, Андрей построил дежурный вопрос, — что-то о школе, внятно повторил его два раза. Руди сделал издевательски-глуповатое лицо, повернулся к матери и забормотал:
— Чо он вякнул? Что он там тявкнул?
Так, по крайней мере, можно было понять смысл его бормотания. Естественно, никаких дружеских отношений на этой основе завязать было нельзя, и Андрей раскрыл книгу и демонстративно завалился на кровать лицом к стене.
Мама Люда увела огорченную Тамару в предбанник. Руди потоптался в клетушке, полистал детские книжки, потом, должно быть, дернул за волосенки Настасью, потому что Настасья пискнула. Андрей обернулся, и Руди глядя на него своими странно белесыми на смуглом лице глазами, очень чисто спросил по-русски:
— Уроки дейлайш? — Андрей неохотно ответил.
— В каком классе кончил? Трудно у вас учиться? А потом как работать пойдешь? Как слесарь, да, нет? Я хочу как слесарь. В Стокхолм слесарь очень много заработок получает, а у вас? А у вас, как здесь?
Настя смотрела на Руди с восторгом и трепетом: заговорил!
— А чем ты недовольный? — не унимался Руди. — Ты недовольный, что мешаю тебе стараться? Так? Ты очень старательный школьник? У вас Москве каждый так?
Право, Тамара напрасно боялась, что Руди пропадет в Союзе с языком. Языка у него было даже больше, чем надо.
Мама Люда открыла дверь, и Тамара, заглянув из тамбура в клетушку, радостно сказала:
— Ну, вот, пожалуйста. Разговорились.
Увидев ее, Руди снова надул щеки и замотал головой. Видимо, напоказ он не хотел говорить по-русски: ведь для этого его Тамара сюда и привела.
17
Иван Петрович сдержал свое слово: он постарался на свою голову. Без ведома начальства пробился на прием к декану-голландцу — и бог знает какими доводами, но убедил его поделиться часами. Голландец уступил Ивану Петровичу историю математики ("Только для вас, мистер Тьюринг чтобы вы не теряли формы") — курс второстепенный, факультативный, главное — не читанный Иваном Петровичем ни разу в жизни.
— Как нарочно придумано, — жаловался Иван Петрович. — И отказать нельзя: сам напросился. Прямо ума не приложу, с чего начать, как подступиться. Где книги взять? А где словари большие, специальные? Это ж почти гуманитарная лексика!
Часов ему было выделено не так уж и много, всего шесть в неделю, однако подготовка к каждой лекции занимала не меньше, чем трое суток. По ночам он сидел между кроватями на полу, обложившись словарями и энциклопедиями, письменный стол ему заменяла низенькая тумбочка, и, развес локти над нею, сутулый и тощий, до пояса мокрый от пота, как шахтер дореволюционном забое, он писал текст каждой лекции до последнего словечка, двадцать пять страниц на два лекционных часа. В университете готовиться было, конечно, удобнее, но Филипп забирал преподавателей в четыре, и отец не укладывался.
— А может и правда, Ванюшка, зря ты это затеял? — шептала, глядя на него с кровати, мама Люда. — Сидел бы в своем кабинетике и ждал бы лучших времен…
— Не мешай, Мила, — отмахивался отец. — Я умею делать только то, что умею, и не надо меня учить…
Старания Ивана Петровича принесли неожиданные плоды. На факультете раз в неделю проводились опросы аудитории ("Пережиток колониализма", то ли в шутку, то ли всерьез говорил отец), по стобалльной системе студенты оценивали содержательность лекции, форму подачи материала и знание языка. За содержательность отцу на первом же опросе выдали восемьдесят баллов, небывало высокая оценка, что отметил, выступая перед преподавательским корпусом, сам голландец-декан. "Это они от неожиданности, — как бы оправдываясь, говорил о своих студентах Иван Петрович, но на лице его при этом светилась тихая гордость. — Вместо цифири — вдруг на тебе, разговорный жанр". Форму изложения профессора Тьюринга студенты оценили в шестьдесят, а языковый уровень — в пятьдесят пять, что для первого месяца пребывания не так уж и плохо: только профессора-англичане получали по девяносто баллов, да и то не все, сам голландец держался на семидесяти и был этим доволен.
— А у Звягина сколько? — допытывалась Людмила. — А у Матвеева?
Иван Петрович чужими баллами не интересовался, и любопытная мама Люда никак не могла поверить этому: все ей казалось, что тут кроется служебная тайна.
— Во засекретились! Кого ни спросишь — молчит, как партизан. От кого скрываете? От собственного народа.
Действительно, свой языковый балл звягинцы предпочитали не то что держать в секрете, но — не выносить за пределы университетского кампуса. Один лишь Горошук как-то невзначай намекнул маме Люде, что прошлый год по весне ему давали девяносто пять, а в этом году, скорее всего, должно вообще «зашкалить», — но говорил он это с оглядкой, когда поблизости не было никого из старичков. Вроде бы лучше всех (на шестом-то выезде) обязан был владеть языком Ростислав Ильич, читавший лекции на юридическом факультете. Рассказывали, что на каком-то приеме Ростик даже вызвался переводить самому главе государства, и язва Горощук сочинил по этому поводу эпиграмму: "Так ворвался в историю Дицкий, уловив подходящий момент, но язык у него юридицкий, и не понял его президент".
Как бы то ни было, акции Ивана Петровича в университете поднялись. Декан был настолько любезен, что обещал поделиться часами и на будущий год.
— С готовыми конспектами — это ж райская жизнь! — радовался Иван Петрович. — Вот тогда и отдохнем, Милочка. Будем всем семейством по садикам гулять…
Однако Звягин несколько охладил его радость:
— Ты, любезный мой, не слишком полагайся на голландские комплименты, — выговаривал он Ивану Петровичу, словно нарочно выбрав время перед началом киносеансов в офисе, при большом скоплении людей. — Они в демократию играют, а игра эта — против нашей группы, учти. Приручают тебя для того лишь, чтобы опытных наших товарищей уесть. Вот в какую игру ты ввязался, а все почему? Потому, что действовал через мою голову. Кто тебе разрешил без моего ведома к голландцу ходить? Не по-товарищески ты поступаешь. А продлевать командировку тебе будут не в Голландии, прошу запомнить и понять.
В школе у Андрея все шло как положено. Каждое утро Андрей собирался туда, как отец в свой кампус, и снисходительно принимал ухаживания мамы Люды, которая так же заботливо его провожала. Ходить, правда, приходилось пешком, поскольку школьный автобус в связи с каникулами посольство отменило. Но зато в школе, при кондиционере, было приятно работать. До двух часов дня Андрей рисовал стенгазеты, "классные уголки", вычерчивал графики дежурств, таблицы давно прошедших чемпионатов и заполнял казенную школу свидетельствами бурной общественной жизни. Темы для карикатур ему подсказывала Элина Дмитриевна, она же печатала на машинке статьи. Коронной выдумкой своей Андрей считал спортивную стенгазету: заголовок ее ("Бодрость") был выполнен из фигурок человечков в синих тренировочных костюмах с красными лампасами. Лампасы Элина Дмитриевна осуждала "Да ну, как генералы. Еще подумают что-нибудь…", и все посматривала на этот заголовок и хмурилась, а в один прекрасный день «Бодрость» и вовсе исчезла. Но если не считать этого пустякового разногласия, сотрудничали они с Андреем дружно и ладно, Элина очень хвалила его манеру работать с гуашью, а способность выводить буквы плакатным пером без предварительной разметки приводила ее в восхищение. Как-то, расчувствовавшись, она даже погладила его, склонившегося над ватманом по голове и сказала: "Какой ты все-таки… мастеровитый!" Андрей не стал оборачиваться, чтобы ее не сконфузить.
Он все надеялся, что в один прекрасный день возле школы остановит белая с голубыми стеклами «королла» и в учительскую войдет Кареглазка.
Осмотрится — и скажет: "Откуда все это? Ведь раньше ничего не было." Впрочем, что делать дочке советника во время каникул в школе, к которой она давно уже не имеет отношения? Общественные нагрузки — это для таких как мы, для работяг. Даже на территории офиса, куда Андрей приходил по вечерам три раза в неделю смотреть советские фильмы, он Кареглазку ни разу не видел: дочка советника не для того явилась за три моря, чтобы смотреть кино на летней площадке, она приехала купаться в океане, играть в теннис, вести южную жизнь.