Илья был уверен, что он сработает. Шутил вот, довольный собой и тем, как все ему представлялось.
Но веселиться вместе с ним она не желала. Ее бледная печальная мордочка напоминала выражением бездомного, истомившегося по ласке и плошке молока котенка. Он, конечно, храбрился, этот котенок, и высоко держал подбородок, и сверкал глазами независимо и с апломбом, и хвост у него торчал трубой.
Илья тяжко вздохнул, раздосадованный на самого себя за неуместную радость. У котенка, тьфу, у девицы, какое-то неведомое горе, а он… Ну что за горе, блин? Так тщательно скрываемое и так явственно проступающее тенями на веках?!
Что с ней стряслось-то?!
Он подумал и решил, что вся эта канитель его достала. У девчонки просто талант повергать его в чувство вины. Наверняка, ей просто вздумалось изобразить отчаяние, чтобы в магазине он вел себя покладисто и побольше одежки прикупил, и косметику не забыл, и не ныл, и не крутился под ногами.
Короче, у нее свой план, вот где собака зарыта.
— Я знаю шикарный бутик на Тверской, — хмуро сообщил Илья, — там все можно купить, и…
— У меня мало денег, — перебила Женька трагическим тоном, словно признавалась в особо тяжком преступлении. — Я вчера поздно выехала, и вот.
Она покопалась в бардачке и выудила оттуда наивную металлическую коробку из-под печенья. Конечно, складывать туда деньги было не слишком удобно, но кошельки Женька ненавидела.
— Четыреста семьдесят рублей, — промямлила она, с нежностью перебирая купюры, — я не собиралась их тратить, понимаешь? Мне не нужна одежда или что там еще… И платье это мне нравится.
— Мне тоже, — буркнул Илья.
Что же это творится-то, а?
Ее оправдывающийся тон действовал ему на нервы. И он внезапно понял, что понятия не имеет о том, как живет эта девица. Разве это важно? Илья не знал точно, но нарочитая бодрость в ее голосе не смогла перекрыть отчаяния, и он слышал его, и не понимал, и злился, не в силах осознать, откуда эта безысходность.
Четыреста семьдесят рублей. Четыреста семьдесят рублей, пропади все пропадом!
Примерно столько он тратил в день. В долларах. Или в евро. В их компании платили еврами.
Четыреста семьдесят рублей, будь проклято все на свете!
Примерно столько за последний месяц накопил его четырехлетний сынок. Он копил просто так, для интересу. Копилок было несколько — розовощекая жизнерадостная свинка, заяц с отбитым ухом и еще какой-то пластмассовый урод из американского мультика.
Краем глаза Илья уловил, что Женькины пальцы будто приросли к купюрам, поглаживали их, расправляли, складывали аккуратно стопкой.
Он не знал, что сказать. Черт побери, он даже не знал, что теперь делать.
Минуту назад она была заносчивой, грубоватой девчонкой, с которой он решил переспать. Просто так, чтобы расслабиться, чтобы не злиться и не придумывать небылицы каждый раз, натыкаясь на зеленые глаза. Переспать и вздохнуть с облегчением, убедившись, что невозможное по-прежнему невозможно.
Магазинный вояж вполне вписывался в план соблазнения. Илье оставалось только вытерпеть несколько часов у примерочной, пока она насладится покупками вдоволь. Он был уверен, что ее сопротивление на террасе гроша ломаного не стоило. Конечно, она смутилась, но наверняка уже обдумывала, какие туфли выдержит ее бедная лодыжка, джинсов какой фирмы еще нет в ее гардеробе и какая зубная щетка подойдет к ее халату.
Он все рассчитал. Пока возле нее крутились бы продавщицы, он бы заказал номер в каком-нибудь уютном отеле. Кхм, слава богу, их сейчас предостаточно!
Ну, а дальше все ясно. Какая женщина устоит перед щедростью?!
У него получалось быть циником даже наедине с собой, и план обольщения казался вполне жизнеспособным.
Пока он не увидел, как ее пальцы внимательно и печально перебирают купюры. Пока не услышал, как беззащитно дрожит ее голос.
И в этот момент он понял, что нет никаких родственников, от которых ей надо прятаться, нет любовника, который ее «достал», нет никого и ничего, чтобы ей было дорого. Только ее собственная жизнь — одинокая, трудная жизнь за рулем Шушика.
Ему представилось, как вечерами она сидит в маленькой комнате — в своем единственном платье, поджав по-турецки ноги, — пьет чай, листает Булгакова и старается не смотреть с ненавистью на телефон, который все молчит и молчит.
— Жень, засунь, пожалуйста, свои рубли в… обратно, — произнес Илья и вдруг решительно затормозил, сворачивая к обочине.
Женька быстро убрала драгоценную коробку в бардачок.
— Мы возвращаемся? — взглянула она на него с облегчением.
— Нет.
Илья отпустил руль и, чинно сложив руки на коленях, посмотрел на нее в упор.
Неведомая, могучая волна ворочала сердце туда-сюда, распирала изнутри, и невозможно было это выносить, невозможно.
— Я куплю тебе все, что нужно, — проговорил он и не узнал свой голос в этот момент, — считай, что в порыве филантропии. И больше мы это обсуждать не будем.
Кажется, он хотел сказать не совсем это.
То есть, совсем не это.
Но жалость, обрушившаяся Ниагарским водопадом на душу, забурлила, замутила разум. Жалость, господи, которую он не признавал никогда и не испытывал, все с тем же привычным цинизмом считая, что жалеть — недостойно.
Недостойно кого или чего?
Ему хотелось коснуться ее волос, прижаться к ней, разгладить губами печальный изгиб ее рта и эти внезапные горькие морщинки на лбу.
План обольщения мог бы сработать еще быстрей. Все получилось бы проще.
Только не было уже никакого плана, не было предвкушения и яростной атаки, готовой каждую секунду выплеснуться на золотистую кожу, на запах тонкого сильного тела, на сияние изумрудного взгляда. Еще минуту назад Илья едва сдерживался, удивляясь собственному нетерпению и подростковому азарту, пульсирующему в каждой клетке.
Он выдохся, словно воздушный шарик. Опустошенный и растерянный, он глядел на нее и жалел ее, и мысленно утешал, почему-то уверенный, что утешения вслух она не примет.
Жалеть — недостойно, вот почему.
Еще одно заблуждение человечества или как?
— Если хочешь, садись пока за руль, — вдруг сказал Илья, — здесь ты справишься и одной ногой.
Она вспыхнула от радости.
Он выбрался из машины, гордясь своей уловкой. Как-то само собой случилось так, что ему стало важно отвлечь ее от тяжелых раздумий.
Илья даже не подумал, что не имеет на это право. Что она — чужой человек, и ее мысли принадлежат только ей и не должны волновать его.
Не должны, но волнуют.
Наверное, иногда жизнь забавляется, сшибая с ног такими вот парадоксами.
— Сверни налево, — посоветовал он.
— Но к трассе направо, — покосилась она недоверчиво.
— А так длинней, — пояснил Илья.
Женька понимающе улыбнулась и с благодарностью кивнула ему. Шушик медленно и грациозно двинулся по извилистой пыльной дороге.
— Откуда ты? — спросил он, не поворачивая головы.
— Что?
— Ты ведь не москвичка, — неизвестно почему, ему вдруг стало это очевидно, — откуда ты?
— А… Я и сама не знаю, — с улыбкой ответила Женька.
Он уловил ее краем взгляда — эту летящую, воздушную улыбку. И удивленно скосил глаза.
— Как это не знаешь?
— Родилась я в Карелии, там папа в ралли участвовал, а мама поехала с ним. Представляешь, на восьмом месяце поехала! И родила чуть ли не на трибуне возле трассы.
Нос у нее смешно наморщился, будто она собиралась чихнуть. Илья хохотнул и быстро отвернулся, с трудом вспомнив, что он ведет машину. То бишь, Шушика.
— Ну вот, мама с папой там комнату снимали, а потом, когда мне исполнилось два года, мы поехали в Питер. Там жила мамина мама. Своей квартиры у родителей тогда еще не было, так что мы у нее жили. Я помню, потолки там были огромные и комнаты, как во дворце. Это я потом поняла, когда в кино дворцы увидела. А бабушка, знаешь, такая строгая дама, старой закалки. Считала, что мужчина обязан посадить дерево, воспитать сына и обязательно построить дом, — Женька невесело хмыкнула, — а папа по всем этим статьям пролетел. Вместо сына получилась я. Деревья он сажать не умел и на дом еще не заработал. Короче, бабушка нас быстренько выставила. Мы квартиру снимали в Петергофе. Я, конечно, тогда ничего этого не понимала…
— А сейчас понимаешь?
Она задумчиво смотрела прямо перед собой.
— Не знаю. Наверное, бабушке просто хотелось, как лучше. Ну, то есть, чтобы папа побыстрей встал на ноги, понимаешь?
— Да, да, — пробурчал Илья сердито, — характер нужно закалять трудностями…
Женя пожала плечами.
— Бабушка так думала, наверное. Но в итоге она оказалась права. Папа вскоре заработал на квартиру, на кооператив. Правда, не в Питере, а под Пензой, в поселке. Там у бабы Нюси домик, у его матери, вот несколько лет мы жили с ней, а потом папа купил в новостройке двушку. Так что, когда я в школу пошла, у нас уже была собственная квартира. Правда, мы из Пензенской области очень скоро уехали. У папы же все время были гонки, он не мог на одном месте сидеть, — Женька улыбнулась, словно собиралась заплакать, — вот мы с ним и ездили, у него повсюду друзья были, мы жили у них. Даже заграницей. Так что я везде побывала… А потом мы с папой вернулись в Пензу, а мама осталась в штате Алабама. Там она замуж снова вышла. Знаешь, как в кино, за богатого фабриканта. Владелец заводов и пароходов. А папа, между прочим, зарабатывать стал в сто раз его больше. Мы себе любую гостиницу могли позволить, по полгода в Италии жили, и в Париже, и в Лондоне!..
Она взялась ладонями за виски.
Сам того не замечая, Илья сжимал руль все сильней. Странно, с чего бы это? Ничего особенного, ничего страшного — в школу она пошла уже из собственной квартиры, а потом родители развелись, и папа стал зарабатывать, и в Париже они жили в суперлюксе. Все нормально.
Господи, в их семье тоже были тяжелые времена.
Дед после ухода на пенсию со своего высокого чиновничьего поста от внезапно обрушившегося безделья сильно запил. Все тогда были в шоке, — даже бабушка растерялась, — и поначалу не знали, что делать с разбуянившимся стариком, в котором невозможно было узнать интеллигентного, сдержанного Виктора Прокопьевича Кочеткова. Каких только концертов он не закатывал! Старшекласснику Илье не однажды приходилось вместе с отцом разыскивать деда по трущобам, забирать из вытрезвителей, тащить на себе через весь поселок под насмешливый шепоток соседей. Целый год его лечили лучшие доктора и знахарки из самых глубоких глубинок, а в доме все это время стоял терпкий запах валерьянки вперемешку с перегаром, и стала привычной предгрозовая тишина.
Илья точно не помнил, как это кончилось. Однажды он застал деда трезвым, беззвучно плачущим на кухне. В другой раз нечаянно подслушал, как он молится у раскрытого окна, задрав седую голову к черному небу. А потом бабушка объявила, что выходит замуж, и они с дедом обвенчались в маленькой церкви на окраине Москвы. Там, наверное, у порога этой церкви и остался невменяемый, жуткий старик с бессмысленным взглядом, который целый год притворялся их дедушкой.
Вскоре родилась Маринка, и новая беда пришла в дом. Мать после родов несколько месяцев провалялась в больнице с непонятной инфекцией. Что-то кто-то недосмотрел, недоделал, недослушал, недопонял, и в результате здоровая женщина превратилась в инвалида. Вероятно, от собственной беспомощности врачи взялись колоть ее всем подряд и помногу, и после выписки Илья не сразу узнал в оплывшей даме с тремя подбородками свою мать. Как она ни худела потом, какие диеты не перепробовала… Нарушение обмена веществ, бесстрастно резюмировали специалисты. И сердце забарахлило, и отдышка появилась у Ольги Викторовны в тридцать пять лет.
Потом был пожар, когда еле удалось спасти дом.
Закат восьмидесятых, неистовые сокращения штатов, когда отец с матерью — оба инженеры — остались без работы.
Какие-то немыслимые бизнес-проекты, в которые ввязывался отец и по простоте душевной так доверял партнерам, что оставалось только руками разводить, в очередной раз расплачиваясь с долгами.
Потом Илья служил в армии, откуда вернулся в совершенно новую страну, очумевший от перемен и собственной самостоятельности, и долго не мог восстановиться в институте, и найти хоть какую-то подработку, чтобы помочь родителям, а бабушка перенесла инфаркт, а дом разваливался от старости, а Маринке нужны были платьица, куклы и витамины.
Потом пришло горе. Отец встрял в пьяную драку, и какой-то сопливый подонок пырнул его ножом. Отцу было сорок, когда он погиб. Подонку едва исполнилось тринадцать, и он отделался легким испугом.
Илья забрал документы с факультета журналистики и поступил на юридический, в те годы его душил еще юношеский максимализм, и жажда справедливости, и еще что-то, трудно определимое, бестолковое, но огненное и страстное, схожее с первобытной яростью, которую невозможно контролировать, но с которой можно жить. Без нее вряд ли получилось бы.
Он не стал ментом, как задумывалось, но получил красный диплом, признание педагогов, кучу предложений о работе еще на четвертом курсе, и сделался весьма профессиональным юристом. И бессонные ночи за конспектами, и горячка дней, когда голос профессора сливается с рыночным гамом, где нужно ввинтить тележку в толпу и не задавить никого, а потом мчаться разгружать остальное, а в перерывах между лекциями постараться не заснуть за прилавком в новомодном Макдональдсе; и мамины глаза, в которых вскипали благодарные, счастливые слезы, и ободряющая дедова улыбка, и бабушкины внезапно распрямившиеся плечи, и сестренка, с недетским взглядом, ластившаяся к нему, как голодный котенок; эти годы, когда не оставалось сил задуматься, оглядеться, передохнуть — они помогли ему. Не смириться, не забыть, а справиться с исступленной болью и собственным бессилием.
Сейчас он думал не об этом, не это вспоминал.
Да, промелькнуло, но тут же растворилось и исчезло, и нагрянуло ошеломленное: «Она тоже страдала».
Смешно. Разве квартирный вопрос, развод родителей — это страдания?!
Откуда эта горечь, комом вставшая в горле? Отчего эта гневная пелена, застлавшая глаза?
Будто он виноват, что питерская бабушка выставила на улицу молодоженов с ребенком, что несколько лет они кочевали по съемным углам, что ютились в деревенской избушке, пока «папа накопил на кооператив», что мама не выдержала и вышла замуж за фабриканта.
Брось, ерунда, уговаривал себя Илья, промаргивая нелепые, злые слезы.
На ней был белый фартук, толстые колготки в рубчик и банты, наверняка, были банты, ведь тогда у девочек принято было отращивать косы. У нее был необъятный ранец, маленькие изящные туфельки, и за букетом хризантем невозможно было разглядеть смуглую, радостную мордаху первоклашки.
А на другом конце света, — да нет, на другой планете! — Илья Кочетков смотрел в прицел автомата, матерился, едва шевеля сизыми от дыма и боли губами, пил неразбавленный спирт, учился неслышно передвигаться, неслышно дышать, не сильно бояться, и выживать, выживать под чужим холодным небом.
Вот так, наверное, это было.
Вот это, наверное, сейчас не давало покоя.
Сколько там между ними? Десять, двенадцать лет? Или десять жизней? Или двенадцать вечностей?
Он их увидел сейчас, все до секунды, ее — ярче, чем свои.
Будто зашел в чужую комнату, и оказалось вдруг, что эта узкая кровать, эти полки, заваленные книгами, этот плюшевый заяц с надорванным ухом в древнем разлапистом кресле, эти причудливые, маятные тени от веселенького абажура в ромашках и ландышах — ждали его. И только его. И он сюда торопился.
Именно сюда, где в углу на косяке карандашные отметки ее роста, а на стене пыльное зеркало, и в закоулках его памяти худенькая черноволосая девчонка с крыжовенными глазами и отчаянными ловкими пальцами.
Именно сюда, куда она прибегала после школы и бросалась ничком на постель, плача от первой неразделенной любви, вздувая кулачками подушку из-за несправедливой двойки; куда каждый раз возвращалась из гостиничных номеров и заново принюхивалась к запаху домашней жизни; туда, где ничто ее не держало, но все принадлежало ей — и позабытая на подоконнике шпилька, и томик Булгакова в кресле рядом с зайцем, и пухлая телефонная книжка с детским почерком.