— Не осуждай меня, папа, — умолял я его, дрожа в отчаянии. — Вини Бога. Он первопричина, источник движения; он задумал людей и все явления такими, какие они есть. Ты мертв, отец, а только мертвые могут осудить Бога.
Но он не отзывался. На его изможденном небритом лице запечатлелась скорбь, и в скорби этой было теперь больше человеческого, чем раньше. Я отошел от отца и приблизился к маме, стоявшей справа от него, но я не мог заговорить с ней, слишком сильная боль терзала меня. Казалось, я слышу ее бормотания: «Бедный мальчик, бедный мальчик», — и к моим глазам подступили слезы. Все-таки я сказал ей, что я не убийца, что она родила не убийцу, а солдата, борца за свободу, идеалиста, который пожертвовал для своего народа душевным покоем, сокровищем, более драгоценным, чем сама жизнь. Он отдал его за право своего народа на дневной свет, на радость, на детский смех. Это все, что я мог сказать ей прерывающимся, дрожащим от рыданий голосом.
Но и она не отвечала мне, я отошел от нее и направился к моему старому учителю; смерть изменила его меньше, чем всех остальных. При жизни он был почти такой же, как сейчас; иногда мы говорили, что он не от мира сего, и теперь эти слова сбылись.
— Я не предавал тебя, — сказал я, как будто все уже было кончено. — Отказавшись выполнить приказ, я предал бы моих живых друзей. А у живых больше прав на нас, чем у мертвых, ты сам мне об этом говорил. «И выберешь жизнь», — сказано в Писании. Я посвятил себя делу живых, а это не предательство.
Рядом с ним стоял Иерахмиэль, мой друг и брат. Иерахмиэль, сын извозчика, у него были руки рабочего и душа святого. Мы оба были любимыми учениками нашего учителя; каждый вечер он изучал с нами тайны Кабалы. Я не знал, что Иерахмиэль тоже мертв. Я понял это, только увидев его в толпе рядом с учителем, он стоял, почтительно отступив чуть назад от него.
— Иерахмиэль, брат мой, — сказал я, — …помнишь?..
Вдвоем с ним мы лелеяли несбыточные мечты. Согласно Кабале, если душа человека достаточно чиста, а любовь глубока, то он может привести на землю Мессию. Мы с Иерахмиэлем решили попытаться. Разумеется, мы знали об опасности: нельзя безнаказанно торопить руку Бога. Люди постарше и мудрее нас безуспешно пытались вырвать Мессию из оков будущего; не достигнув цели, они теряли веру, разум и даже жизнь. Все это было известно Иерахмиэлю и мне, но мы решили осуществить наш замысел, невзирая на препятствия, ожидавшие нас. Мы поклялись не разлучаться, что бы ни случилось. Если один из нас погибнет, другой пойдет дальше. И мы готовились проникнуть в бездну. Мы очищали наши души и тела, днем мы постились, а по ночам возносили молитвы. Чтобы не осквернить свои уста и дар речи, мы разговаривали как можно меньше, а в Шабат хранили полное молчание.
Возможно, нам удалось бы добиться успеха. Но началась война, и нас изгнали из дому. В последний раз я видел Иерахмиэля, когда он шагал в длинной колонне евреев, депортируемых в Германию. Неделю спустя в Германию отправили и меня. Иерахмиэль попал в один лагерь, я — в другой. Часто я размышлял над тем, продолжает ли он свои усилия в одиночку. Теперь я понял: он продолжал, и он был мертв.
— Иерахмиэль, — сказал я, — Иерахмиэль, брат мой, вспомни…
Что-то в нем изменилось: его руки. Теперь это были руки святого.
— Мои товарищи по движению тоже пытаются подтолкнуть руку Бога, — сказал я. — Вы, мертвые, должны помогать нам, а не препятствовать.
Но Иерахмиэль молчал, молчали и его руки. И где-то в бездне времени молчал Мессия. Оставив Иерахмиэля, я подошел к маленькому мальчику, которым был когда-то.
— И ты тоже осуждаешь меня? — спросил я. — Среди всех людей ты последний имеешь право на это. Тебе повезло: ты умер молодым. Оставшись в живых, ты бы очутился на моем месте.
Тогда мальчик заговорил. Тревога и тоска слышались в его голосе.
— Я не осуждаю тебя, — сказал он. — Мы собрались здесь не для того, чтобы судить. Мы пришли только потому, что ты здесь. Мы повсюду следуем за тобой, мы присутствуем при всех твоих делах. Если ты возводишь глаза к небесам, мы смотрим вместе с тобой. Если ты гладишь по голове голодного ребенка, тысяча рук ложится на его голову. Когда ты протягиваешь нищему кусок хлеба, то это мы даем ему почувствовать вкус рая, который умеют ценить только бедняки. Почему мы молчим? Потому что мы не только живем в молчании, но оно составляет суть нашего бытия. Мы и есть молчание. А твое молчание принадлежит нам. Ты несешь нас с собой. Иногда ты можешь нас увидеть, но обычно мы остаемся невидимыми. Когда ты видишь нас, тебе кажется, что мы пришли судить тебя. Но ты ошибаешься. Тебя судит твое молчание.
Внезапно моей руки коснулась рука нищего. Я обернулся и увидел, что он стоит у меня за спиной. Я знал, что он вовсе не Ангел Смерти, а пророк Элиягу.
— Я слышу шаги Гада, — сказал нищий. — Он поднимается вверх по лестнице.
— Я слышу шаги Гада, — сказала Илана. — Он поднимается вверх по лестнице.
Не спеша, безучастно глядя перед собой, Гад вошел в комнату. Илана бросилась ему навстречу и поцеловала его в губы, но он мягко отстранил ее.
— Ты так долго пробыл внизу, — сказала она. — Что тебя задержало?
Жестокая, печальная усмешка исказила лицо Гада.
— Ничего, — ответил он. — Я смотрел, как он ел.
— Он ел? — изумленно спросил я. — Ты хочешь сказать, что он мог есть?
— Да, он ел, — сказал Гад, — и с неплохим аппетитом.
Я ничего не понимал.
— Что? — воскликнул я, — он еще и был голоден?
— Я не говорил, что он голоден, — возразил Гад. — Я сказал, что он ел с неплохим аппетитом.
— Так он не был голоден, — настаивал я.
Лицо Гада потемнело.
— Да, он не был голоден.
— Тогда зачем же он ел?
— Не знаю, — ответил Гад раздраженно. — Наверное, затем, чтобы показать мне, что он может есть даже тогда, когда не голоден.
Илана всматривалась в его лицо. Она пыталась поймать его взгляд, но Гад отводил глаза.
— А что ты делал после этого? — с трудом выговорила она.
— После чего? — отрывисто спросил Гад.
— После того, как он кончил есть.
Гад пожал плечами.
— Ничего, — сказал он.
— Как это,
Ему казалось странным, что на лице моем нет маски, прячущей страдание или скрывающей то, что я вовсе не страдаю.
Его собственная маска незаметно трескалась. Он изо всех сил пытался следить за выражением своих глаз, но рот оставался без надзора, и именно там проступала трещина. Его верхняя губа выдавала горечь и гнев.
— Как же ты удержался? — спросил я с притворным восхищением — Разве истории были не смешными?
Гад издал странный звук, отдаленно напоминающий смех. В наступившей тишине печальная гримаса, которую оставила на его губах невидимая рука, стала еще заметнее.
— Нет, почему же, истории были забавные, очень даже забавные. Но мне было не смешно.
Он вытащил из кармана рубашки сигарету, закурил, сделал несколько затяжек и, не дожидаясь моих новых вопросов, добавил:
— Просто я думал о Давиде.
Я решил, что тоже буду думать о Давиде. Он защитит меня. Джон Доусон, наверное, попробует рассмешить меня, но я не засмеюсь. Давид придет мне на помощь.
— Поздновато, — заметил Иоав, подавляя очередной зевок.
Ночь все еще глядела на нас, но она явно готовилась уйти. Внезапно я принял решение.
— Я пошел вниз, — сказал я.
— Уже? — спросил Гад. В его голосе появились признаки волнения, а может, даже любопытства.
— У тебя еще уйма времени. Почти час…
Я сказал, что хочу спуститься заранее, чтобы увидеть этого парня, поговорить с ним, познакомиться. Я буду трусом, если убью совершенно неизвестного мне человека. Это на войне стреляешь не в людей, а в ночь, и раненные ночные тени кричат от боли, а их крики так похожи на человеческие. Стреляешь в темноту и никогда не знаешь, убил ли ты врага и, если убил, то которого. Казнив незнакомца, я сделаю то же самое. Если я увижу только, как он умирает, мне покажется, будто я стрелял в труп.
Так я объяснял свое решение. Возможно, дело обстояло несколько иначе. Сейчас мне кажется, что мною двигало любопытство. Я никогда раньше не видел заложника. Мне хотелось взглянуть на заложника, приговоренного к смерти и рассказывающего забавные истории. Любопытство или бравада. Наверное, и то, и другое.
— Хочешь, я пойду с тобой? — спросил Гад. Прядь волос спадала ему на лоб, но он откидывал ее в сторону.
— Нет, Гад, — ответил я, — я хочу побыть с ним наедине.
Гад улыбнулся. Как командир он гордился своим подчиненным, и гордость его проявлялась в улыбке. Он дружески положил мне руку на плечо.
— Ты никого не хочешь взять с собой? — спросил нищий.
— Нет, — повторил я, — лучше я сам.
Его глаза были бесконечно добры.
— Ты не сможешь обойтись без них, — сказал он, кивнув головой в сторону толпы, стоявшей позади нас.
— Они могут прийти потом, — уступил я.
Нищий взял мою голову в свои руки и заглянул мне в глаза. Его облик излучал такую мощь, что на мгновение я перестал осознавать себя, как личность. «Я весь в этом облике», — подумалось мне. У нищего множество лиц, и я — одно из них. Но его взгляд светился добротой, и я понимал, что он не может так нежно относиться к своему собственному облику. Мое «Я» вернулось ко мне.
— Ладно, — сказал он, — они придут потом.
Теперь мальчик, смотревший поверх сумрачных голов и тел, разделявших нас, предложил мне пойти со мной.
— Потом, — сказал я. Мой ответ расстроил его, но я только мог повторять свое:
— Потом. Я хочу побыть с ним наедине.
— Хорошо, — сказал малыш, — мы придем потом.
Мой взгляд блуждал по комнате. Мне бы хотелось оставить его здесь и подобрать на обратном пути.
Илана разговаривала с Гадом, но он не слушал ее. Иоав зевал. Гидеон потирал лоб, как будто у него болела голова.
«Через час все будет выглядеть иначе», — подумал я. Стол, стулья, стены, окно, все переменится я буду смотреть на них другими глазами. Только мертвые — мои отец и мать, учитель и Иерахмиэль — они останутся прежними, потому что они переменятся вместе со мной, точно так же, как я, они будут делать то же, что и я.
Я похлопал себя по карману, чтобы убедиться, на месте ли пистолет. Он был там. Между тем, у меня возникло странное ощущение, что он живой, что его жизнь составляет частицу моей жизни, что у нас с ним одно и то же предназначение в настоящем и в будущем. Я — его судьба, а он — моя. «Через час и он изменится», — подумал я.
— Уже поздно, — сказал Иоав, почесываясь.
Я обвел взглядом комнату, прощаясь с Иланой, с Гидеоном и его молитвами, со смущенным Иоавом, со столом, с окном, со стенами и с ночью. Потом я быстро прошел через кухню, будто направляясь на собственную казнь. Я спускался вниз по лестнице, и мои шаги становились все медленнее и тяжелее.
Джон Доусон явно был незаурядным человеком. Несмотря на небритое лицо, встрепанные волосы и измятую рубашку, в его внешности было что-то значительное.
Бесспорно, в свои сорок лет он выглядел настоящим солдатом — у него были проницательные глаза, волевой подбородок, тонкие губы, широкий лоб и изящные руки.
Когда я открыл дверь, он лежал на походной кровати, уставившись в потолок. Другой мебели, кроме кровати, в тесной камере с побеленными стенами не было. Здесь не было окон, но, благодаря хитроумной системе вентиляции, в камере было не так душно, как в открытой комнате наверху.
Заметив мое присутствие, Джон Доусон не выказал ни удивления, ни страха. Он не встал, а просто присел на кровати. Не говоря ни слова, он разглядывал меня с головы до ног, словно измеряя глубину моего молчания. Его взгляд целиком охватывал меня, и мне было интересно, видит ли он, что я — сплошное скопище глаз.
— Сколько сейчас времени? — резко спросил он. Я неуверенно ответил, что уже пятый час. Он нахмурился, как бы пытаясь вникнуть в потаенный смысл моих слов.
— Скоро взойдет солнце? — спросил он.
— Через час, — ответил я и добавил, сам не зная зачем: — Примерно.
Мы долго смотрели друг на друга, и внезапно я понял, что обычный размеренный бег времени изменился. «Через час я убью его», — подумал я. И все же мне до сих пор в это не верилось. Час, отделяющий меня от убийства, продлится дольше, чем целая жизнь. Он всегда будет принадлежать далекому будущему и никогда не уйдет в прошлое.
Что-то извечное было в нашем положении. Мы были одни не только в камере, но и в целом мире, он сидел, я стоял, жертва и палач. Мы были первыми, а может, последними людьми во Вселенной; разумеется, мы были одни. А Господь? Каким-то образом Он тоже присутствовал. Его олицетворяла собой та симпатия, которую внушал мне Джон Доусон. Отсутствие ненависти между палачом и жертвой, наверное, это и есть Бог.
Мы были одни в тесной беленной камере, он сидел на кровати, я стоял перед ним, и мы смотрели друг на друга. Я хотел бы увидеть себя его глазами, и, наверное, ему хотелось бы знать, как он выглядит в моих глазах. Я не испытывал ни ненависти, ни гнева, ни жалости; просто он мне нравился. Мне нравилось, как он хмурится, когда размышляет, как он разглядывает свои ногти, пытаясь сформулировать свои мысли. При других обстоятельствах он мог бы стать моим другом.
— Это ты? — коротко спросил он.
Как он догадался? Должно быть ощутил или почуял. У смерти свой запах, и я принес его с собой. А может быть, едва я вошел, как он заметил, что у меня нет ни рук, ни ног, ни плеч, а одни только глаза.
— Да, — ответил я.
Я совершенно успокоился. Предпоследний шаг — самый трудный; с последним шагом приходят ясность мысли и уверенность.
— Как тебя зовут? — спросил он.
Этот вопрос насторожил меня. Разве каждый осужденный должен задать его? Почему он хочет узнать имя своего палача? Чтобы захватить его с собой на тот свет? Зачем? Наверное, не стоило говорить ему, но я ни в чем не мог отказать человеку, приговоренному к смерти.
— Элиша, — ответил я.
— Красиво звучит, — заметил он.
— Так звали пророка, — пояснил я. — Элиша был учеником Элиягу. Он оживил мальчика. Для этого он лег на него и дунул ему в рот.
— Ты поступаешь как раз наоборот, — сказал он с улыбкой.