Ночь. Рассвет. Несчастный случай - Эли Визель 20 стр.


— Пошли, — решила Катлин и потянула меня за руку. — Зеленый.

Мы начали переходить улицу. Катлин шла быстрее, чем я. Она находилась справа от меня, и лишь на несколько дюймов впереди. До братьев Карамазовых оставалось совсем немного, но я не увидел их в тот вечер.

Что я услышал раньше? Издевательский визг тормозов или пронзительный женский крик? Я уже не помню.

Когда я очнулся на долю секунды, я лежал посреди улицы, на спине. Тысячи голов склонялись надо мной, словно в потускневшем зеркале. Головы были повсюду. Справа, слева, сверху и даже внизу. Все походили одна на другую. В одинаковых, широко раскрытых глазах отражались страх и любопытство. Одинаковые губы шептали одни и те же непостижимые слова.

Пожилой человек, казалось что-то говорил мне. Наверное, чтобы я не шевелился. У него были коротко остриженные волосы и усы. Катлин лишилась своих чудесных черных волос, которыми она так гордилась. Ее искаженное лицо утратило черты юности. Глаза расширились, словно в преддверии смерти, и, что совсем уж невероятно, у Катлин выросли усы.

«Я сплю, — подумал я. — Это всего лишь сон, который я забуду, когда проснусь. Иначе, как я оказался здесь, на мостовой? Почему все эти люди собрались вокруг меня, как будто я умираю? И откуда вдруг у Катлин взялись усы?»

Звуки, доносившиеся со все: сторон, бились о завесу тумана и не могли проникнуть сквозь нее. Мне не удавалось уловить суть того, что говорилось вокруг. Я хотел сказать им чтобы они замолчали, так как я их не слышу. Я спал, а они бодрствовали. Но я не мог произнести ни звука. Я оглох и онемел ото сна.

В голове вертелось все одно и то же стихотворение Дилана Томаса о том, что «нельзя исчезнуть в темноте безгласно», а нужно «бунтовать, не дать огню угаснуть».

Закричать? Глухонемые не кричат. Робкие, безразличные, они безгласно исчезают во тьме. Они не кричат чтобы не дать огню угаснуть. Они не могут — их рты полны крови.

Бесполезно кричать, когда твой рот полон крови — люди видят кровь, но не слышат твой крик. Поэтому я молчал. К тому же мне снился летний вечер, хотя тело мое леденело. Жара изнуряла, лица, склонившиеся надо мною, были покрыты ютом, пот струился и падал каплями, одна за другой — в такт, а мне казалось, что я окоченел, что я умираю. Как можно закричать, чтобы прогнать сон? Как можно возопить, чтобы не дать огню угаснуть, взбунтоваться против жизни, которую сковывает холод, против уходящей из жил крови?

Только позже, гораздо позже, когда я уже был вне опасности, Катлин рассказала мне о том, как произошел несчастный случай.

Приближавшееся с левой стороны такси сшибло меня на большой скорости и проволокло несколько ярдов по земле. Катлин внезапно услышала скрежет тормозов и отчаянный женский крик.

Она едва успела обернуться, как толпа уже окружила меня. Сначала Катлин не поняла, что человек, лежащий под ногами у зевак, это я.

Потом, почти уверенная, что это я, она пробилась сквозь толпу и увидела меня, раздавленного болью, скорченного, с головой между колен.

А люди все говорили и говорили без умолку…

— Он мертв, — сказал один из них.

— Нет, гляди-ка, шевелится.

Через двадцать минут приехала карета «Скорой помощи», возвещая о себе воем сирены. Все это время я почти не подавал признаков жизни. Я не кричал, не стонал, не произносил ни слова.

В «Скорой» я несколько раз ненадолго приходил в сознание. В эти минуты я давал Катлин поразительно точные инструкции: я просил ее сообщить в редакцию, позвонить одному из моих друзей, чтобы он временно заменил меня, отменить различные встречи, внести плату за квартиру, оплатить счета за телефон и прачечную. Поручив вниманию Катлин последнюю из этих неотложных проблем, я закрыл глаза и не открывал их потом пять дней.

Катлин также рассказала мне, что первая больница, в которую меня привезла «Скорая», отказалась меня принять. Не было свободных палат, все койки заняты. По крайней мере, так ей сказала. Но Катлин думала, что это всего лишь предлог. Едва взглянув на меня, врачи решили, что я безнадежен. От умирающего лучше было поскорее избавиться.

«Скорая» поехала в Центральную нью-йоркскую больницу. Здесь, похоже, умирающих не боялись. Дежурный врач, спокойный, симпатичный парень, тут же занялся мною, пытаясь поставить диагноз.

— Итак, доктор? — спросила Катлин.

Каким-то чудом ей разрешили остаться в операционной, пока доктор Пол Рассел оказывал мне первую помощь.

— Для начала довольно скверно, — ответил молодой врач и пояснил профессиональным тонем: «Все кости с левой стороны тела переломаны, внутреннее кровоизлияние, сотрясение мозга. Насчет глаз пока не могу сказать, задеты они или нет. То же самое с мозгом. Будем надеяться, что мозг не пострадал».

Катлин старалась не заплакать.

— Что можно сделать, доктор?

— Молиться.

— Вы серьезно?

— Вполне серьезно.

Его голос был бесстрастен, как у старика. Посмотрев на Катлин, молодой врач спросил: «Кто вы ему? Жена?»

Будучи на грани истерики, Катлин лишь отрицательно покачала головой.

— Невеста?

— Нет, — прошептала она.

— Подруга?

— Да.

Смутившись на мгновение, он мягко спросил ее: «Вы любите его?»

— Да, — шепнула Катлин.

— Ну что ж, тогда мы можем не терять надежды. Любовь не менее сильна, чем молитва. Иногда даже более.

И тут Катлин разрыдалась.

Врачи ждали и совещались три дня и, наконец, решили, что стоит попытаться сделать операцию. В любом случае, терять мне было особо нечего. С другой стороны, если повезло, и все пойдет хорошо…

Операция длилась долго, больше пяти часов. Двум хирургам пришлось работать по очереди. Мой пульс снижался до опасной черты, я почти испустил дух. Применив переливание крови, инъекции и кислород, они вернули меня к жизни.

В конце концов, хирурги решили ограничиться операцией бедра. Лодыжка, ребра и другие мелкие переломы могли подождать. Жизненно важным пока что было остановить кровотечение, сшить порванные артерии и закрыть разрез.

Меня привезли обратно в палату, и два дня я висел на волоске между жизнью и смертью. Доктор Рассел, который преданно ухаживал за мной, по-прежнему мрачно смотрел на будущее. Температура держалась слишком высокая, и я терял чересчур много крови.

На пятый день я, наконец, пришел в сознание.

Никогда не забуду: я открыл глаза, и мне тут же пришлось их зажмурить — белизна палаты ослепила меня. Прошло несколько минут, прежде чем я снова смог открыть глаза и сориентироваться в пространстве и времени.

По обе стороны от моей постели со стен списали бутылки с плазмой. Я не мог пошевелить руками — две большие иглы были прикреплены к ним хирургической лентой. Все было наготове для экстренного переливания крови.

Я попробовал шевельнуть ногой — мое тело больше не повиновалось мне. Внезапно меня охватил страх, что я останусь парализованным. Я делал сверхчеловеческие усилия, чтобы закричать, позвать сиделку, врача, кого-нибудь, чтобы узнать правду. Но я был слишком слаб. Звуки застревали у меня в горле. «Может быть, я лишился и голоса», — подумал я.

Я чувствовал себя одиноким, покинутым. В глубине души я ощутил сожаление — лучше бы я умер.

Час спустя в палату вошел доктор Рассел и сказал мне, что я буду жить. Мне не ампутируют ноги. Я не могу шевелить ими, потому что они в гипсе, который покрывает все мое тело. Только голова, руки и пальцы ног виднелись снаружи.

— Ты вернулся издалека, — сказал молодой врач.

Я не отвечал. Я все еще сожалел, что вернулся издалека.

— Благодари Бога, — продолжал он.

Я взглянул на него пристальнее. Он сидел на краю моей койки, скрестив пальцы, и его глаза были полны искреннего любопытства.

— Как можно благодарить Бога? — спросил я.

Я всего лишь шептал, но я мог говорить. Это наполнило меня таким ликованием, что слезы навернулись на глаза. То, что я остался в живых, почти не трогало меня. Но осознав, что я по-прежнему могу говорить, я так разволновался, что не мог этого скрыть.

У врача было сморщенное детское личико и светлые волосы. Его прозрачные голубые глаза излучали добродушие. Он очень внимательно меня рассматривал, но мне это было безразлично. Я был слишком слаб.

— Как можно поблагодарить Бога? — повторил я.

Я бы хотел добавить: за что благодарить Его? Я уже давно не мог понять какие такие заслуги есть у Бога перед человеком.

Врач все так же пристально рассматривал меня, очень пристально. Странный блеск — может, странная тень — мелькнули в его глазах.

Вдруг сердце мое подпрыгнуло. «Ему что-то известно», — подумал я в испуге.

— Тебе холодно? — спросил он, все еще глядя на меня.

— Да, — ответил я с тревогой, — мне холодно.

Мое тело трепетало.

— У тебя жар, — пояснил он.

Обычно они пробуют пульс. Или прикасаются ко лбу тыльной стороной ладони. Он этого не делал. Он знал.

— Мы постараемся сбить температуру, — продолжал он, как бы подводя итог. — Мы будем делать тебе уколы, много уколов. Пенициллин. Каждый час, днем и ночью. Теперь наш главный враг — температура.

Врач умолк и прежде, чем продолжить, долго смотрел на меня. Казалось, он искал знака, намека, решения задачи, условия которой я не мог уловить.

— Мы опасаемся инфекции, — снова заговорил он. — Если температура поднимется, тебе крышка.

— И враг победит, — сказал я тоном, обозначающим иронию. — Видите ли, недаром говорят: самого жестокого врага человек носит в себе. Ад не создан кем-то другим, он с нами. Ад — это сжигающий жар, от которого холодно.

Необъяснимая связь возникла и крепла между нами. Мы говорили языком взрослых мужчин, находящихся в прямом контакте со смертью. Я попытался изобразить улыбку, но из-за холода мне удалось только ухмыльнуться. Именно поэтому я не люблю зиму: улыбки становятся неопределенными.

Доктор Рассел встал.

— Я пришлю тебе сестру. Пора делать укол.

Он потеребил губы пальцами, как будто для того, чтобы сосредоточиться, и добавил: «Когда ты почувствуешь себя лучше, нам будет о чем поговорить».

Снова у меня возникло неприятное чувство, что он знает — или, по меньшей мере, что-то подозревает.

Я прикрыл глаза. Внезапно я осознал ту боль, которая терзала меня. Раньше я не замечал ее. А теперь боль заполнила все. Она была в воздухе, которым я дышал, в словах, которые складывались в моем мозгу, в гипсе, покрывавшем мое тело, словно раскаленная кожа. Как мне удавалось не чувствовать ее до сих пор? Должно быть, я был слишком поглощен беседой с врачом. Знал ли он, как я страдаю, как я мучаюсь? Знал ли он, что мне холодно? Знал ли он, что страдание сжигало мою плоть, но то же время я содрогался от невыносимого холода, будто меня то бросали в печь, то окунали в ледяную ванну? Видимо, да, он знал. Пол Рассел был наблюдательным врачом. Он видел, что я неистово кусаю губы.

— Тебе больно, — заметил он.

Рассел стоял неподвижно в ногах моей кровати. Мне было стыдно, что я скриплю зубами в его присутствии.

— Это нормально, — продолжал он, не дожидаясь ответа. — Ты покрыт ранами. Твое тело сопротивляется. Болью оно выражает свой протест. Но я говорю себе: боль нам не враг, главное — жар. Если температура поднимется, твое дело плохо.

Смерть. Я размышлял: «Он думает, что смерть — мой враг. Он ошибается. Смерть мне не враг. Если он этого не знает, то он не знает ничего. Или, по крайней мере, не знает всего. Он видел, как я возвратился к жизни, но он не знает, что я думаю о жизни и смерти. Или, может, он знает, но не подает виду?». Сомнение, словно пчела, настойчиво жужжало внутри меня, заставляло мои нервы напрягаться до предела.

Я ощущал жар, чувствовал, как он растекается, хватает меня за волосы, и волосы превращаются в пылающий факел. Жар швырял меня из одного мира в другой, вверх и вниз, высоко-высоко и низко-низко, будто хотел показать мне холод вершин и пламя бездны.

— Дать тебе болеутоляющее? — спросил врач.

Я покачал головой: «Нет, я ничего не хочу. Мне ничего не надо». Я не боялся.

Я слышал его шаги, когда он направился к двери. Дверь, скорее всего, находилась где-то позади меня. «Пусть идет, — подумал я. — Меня не пугает одиночество, я не боюсь бродить между жизнью и смертью. Нет, он мне не нужен. Я не боюсь. Пусть уходит!»

Он открыл дверь, но замешкался, прежде чем закрыть ее. Он остановился. Не собирается ли он вернуться?

— Кстати, — сказал он тихо, так тихо, что я едва мог расслышать, — я чуть не забыл сказать тебе… Катлин… она исключительно приятная молодая женщина. Исключительно приятная…

Сказав это, он спокойно вышел из комнаты. Теперь я был один. Так одинок, как может быть только парализованный и страдающий человек. Скоро придет сестра со своим пенициллином, чтобы бороться с врагом. С ума сойти можно: сражаться с врагом уколами, с помощью медсестры. Да это же смешно! Но я не смеялся. Мускулы моего лица застыли, окоченели.

Сестра, видимо, скоро придет. Так сказал молодой врач. Его голос спокоен, как у старика, который только сейчас понял, что добродетель сама по себе является наградой. Что еще он сказал? Что-то про Катлин. Да, он упоминал ее имя. Приятная молодая женщина. Нет, не это. Он сказал что-то другое: исключительно приятная. Точно, так и есть. Именно так он и сказал: «Катлин приятная молодая женщина». Я отлично помню: исключительно приятная.

Катлин… Где-то она сейчас? В каком мире? В одном из верхних или в одном из нижних?[9] Надеюсь, что она не придет. Надеюсь, что она не появится в этой комнате. Я не хочу, чтобы она видела меня в таком состоянии. Я надеюсь, что она не придет с сиделкой. Я надеюсь, что она не станет сиделкой. И не будет давать мне пенициллин. Я не хочу ее помощи в борьбе с врагом. Она приятная девушка, исключительно приятная, но она не понимает. Она не понимает, что смерть — не враг. Это было бы чересчур просто. Она не понимает. Она слишком верит в силу любви, в ее всемогущество. Люби меня, и ты спасен. Возлюбите друг друга, и все будет хорошо, страдание навеки покинет наш мир. Кто это сказал? Христос, наверное. Он тоже слишком верил в любовь. Что до меня, любовь или смерть, все едино. Я мог рассмеяться при мысли и о том, и о другом. И сейчас, я тоже могу расхохотаться. Да, но мускулы на моем лице не повинуются мне. Слишком холодно.

В тот день — нет, вечер — тот вечер, когда я впервые встретил Катлин, было холодно.

Зимний вечер. Снаружи ветер, такой, что может прорваться сквозь стены и деревья.

— Пойдем, — сказал Шимон Янай. — Я хочу познакомить тебя с Галиной.

— Дай мне послушать ветер, — ответил я. У меня не было настроения болтать. — Ветер может рассказать побольше, чем твоя Галина. В звуках ветра слышатся жалобы и молитвы погибших душ. Погибшие души могут рассказать больше, чем живые.

Шимон Янай, обладатель самых красивых усов в Палестине, если не на всем Ближнем Востоке, не обращал внимания на мои слова.

— Пошли, — сказал он, держа руки в карманах, — Галина ждет нас.

Я сдался. Я подумал: «Быть может, Галина — тоже погибшая душа».

Мы стояли в фойе парижской балетной студии, Ролан Пети Компани или Марк де Кюва, уже не помню. Был антракт.

— Надо полагать, Галина привлекательная женщина, — сказал я, пока мы шагали через фойе к бару.

— О чего ты взял? — спросил Шимон Янай с видимым интересом.

— Судя по тому, как ты вырядился сегодня вечером… Ты смахиваешь на прощелыгу.

Мне нравилось дразнить его. Шимону было лет сорок. Высокий, пышноволосый, с голубыми мечтательными глазами, он не любил, чтобы его воспринимали всерьез. «Ты проводишь часы перед зеркалом, чтобы взъерошить волосы, испортить узел на галстуке, измять брюки», — часто шутил я над ним, правда, дружески. В его страсти к богеме было что-то патетическое.

Я хорошо его знал, так как он часто приезжал в Париж и подбрасывал мне материал дли газеты. Он любил общество журналистов, он нуждался в них. В Париже он представлял Еврейское Движение Сопротивления — государство Израиль еще не родилось — и он не стеснялся признавать, что пресса может оказаться полезной для него.

Назад Дальше