Галина, с бокалом в руке, ждала нас в баре. Ей было около тридцати. Худое, узкое лицо, бледное, с выражением вечного испуга. Так выглядит женщина, борющаяся со своим прошлым.
Мы пожали друг другу руки.
— Я представляла вас старше. — Она смущенно улыбалась.
— Так оно и есть, — сказал я. — Временами я стар, как ветер.
Галина засмеялась. На самом деле она не умела смеяться. Ее смех надрывал сердце, он преследовал, как погибшая душа.
— Нет, серьезно, — заметила она, — я читала ваши статьи. Они написаны человеком, стоящим в конце жизненного пути, утратившим надежды.
— Это признак юности, — ответил я. — Молодым сегодня не верится, что они когда-нибудь будут старыми, они убеждены, что умрут молодыми. Старики — вот истинные юноши нашего поколения. Они хоть могут похвастаться, что у них было то, чего нет у нас: отрезок жизни, называемый юностью.
Лицо молодой женщины стало еще бледнее. — То, что вы говорите — ужасно.
Я расхохотался, но мой смех, наверное, прозвучал неестественно: смеяться мне хотелось не больше, чем разговаривать.
— Не слушайте меня, — сказал я. — Шимон вам скажет — я никогда не говорю всерьез. Я играю, только и всего. Играю, чтобы напугать вас. Но вы не обращайте внимания. Все, что я говорю — просто ветер.
Я собирался покинуть их под обычным предлогом неотложного телефонного звонка — когда заметил тревогу в глазах Галины.
— Шимон! — воскликнула она, не повышая голоса, — смотри, кто здесь — Катлин.
Шимон взглянул туда, куда она указывала, и на мгновение — только на мгновение — по его лицу пробежала тень. Щеки потемнели, как от тяжелого воспоминания.
— Пойди, пригласи ее к нам, — сказала Галина.
— Но она не одна…
— Только на минутку! Она подойдет.
Она подошла. И тогда- то все и началось.
Конечно, я легко мог уйти, пока Шимон говорил с ней в другом конце фойе. Мой телефонный звонок был столь же неотложен, как и раньше. Мне вовсе не хотелось оставаться. На первый взгляд все походило на классическую ситуацию. Три персонажа: Шимон, Галина, Катлин. Галина любит Шимона, который не любит ее. Шимон любит Катлин, которая не любит его. Катлин любит… не знаю, кого она любила, и меня это не волновало. Я подумал: они заставляют страдать друг друга в тесно замкнутом кругу. Лучше держаться от них подальше, не быть даже свидетелем. Страдание в чистом виде никогда не интересовало меня. Страдания других людей привлекают меня только в той мере, в какой они позволяют человеку, готовому взбунтоваться, осознать свою силу и свою слабость. В любви Галины и Шимона ни о чем подобном не могло быть и речи.
— Мне нужно идти, — сказал я Галине.
Она взглянула на меня, но не услышала — она следила за Шимоном и Катлин, стоявшими в конце фойе.
— Мне нужно идти, — повторил я.
Казалось, что она пробудилась от сна и с удивлением рассматривает меня. «Останься, пожалуйста», — сказала она застенчиво, почти униженно. Потом добавила, то ли чтобы убедить меня, то ли чтобы подчеркнуть свое безразличие: «Сейчас познакомишься с Катлин. Она потрясающая девушка. Вот увидишь».
Возражать было бессмысленно: подошли Шимон и Катлин.
— Хелло, Галина, — сказала Катлин по-французски, с сильным американским акцентом.
— Хелло, Катлин, — ответила Галина, с трудом скрывая некоторую нервозность. — Позволь представить тебе нашего друга…
Без единого жеста, не двигаясь, не произнося ни слова, Катлин и я долго смотрели друг на друга, будто устанавливая прямую связь. У нее было продолговатое, симметричное лицо, необычайно красивое и трогательное. Чуть вздернутый нос подчеркивал чувственность губ. Ее миндалевидные глаза были полны темным, потаенным огнем — дремлющий вулкан. Да, с ней возможно истинное взаимопонимание. Внезапно я понял, почему смех Галины утратил беззаботность.
— Вы уже знакомы? — спросила Галина со своей смущенной улыбкой. — У вас такой вид, как будто вы знаете друг друга.
Шимон молчал. Он смотрел на Катлин.
— Да, — ответил я.
— Что? — воскликнула Галина, не веря своим ушам, — вы уже встречались?
— Нет, — ответил я, — но мы уже знаем друг друга.
Усы Шимона едва заметно дрогнули. Положение становилось неловким, но тут зазвенел звонок. Антракт закончился, фойе начало пустеть.
— Мы увидим тебя после спектакля? — спросила Галина.
— Боюсь, что нет, — ответила Катлин. — Меня ждут.
— А вас? — Галина взглянула на меня, ее глаза наполнились холодной печалью.
— Нет, — ответил я, — мне нужно позвонить. Это срочно.
Галина и Шимон ушли. Мы были одни. Катлин и я.
— Ты говоришь по-английски? — спросила она меня быстро, словно спешила куда-то.
— Да.
— Подожди меня, — сказала она.
Она быстро подошла к человеку, ждавшему ее в другом конце фойе и сказала ему несколько слов. Я все еще мог уйти. Но для чего убегать? И куда? Пустыня повсюду одинакова, души погибают в ней. А иногда они развлекаются, убивая души, которые еще не погибли.
Когда через несколько секунд Катлин вернулась, по ее лицу мелькнуло вызывающее и решительное выражение, будто она только что завершила самое главное дело своей жизни. Человек, которого она мгновение назад покинула и унизила, стоял совершенно неподвижно, оцепеневший, словно пораженный проклятьем.
В зале поднялся занавес.
— Пойдем, — сказала Катлин по-английски.
Мне хотелось задавать вопрос за вопросом, но я решил оставить их на потом.
— Ладно, — сказал я, — пойдем.
Мы быстро вышли из фойе. Человек остался там один. Долгое время я опасался снова заходить в этот театр. Я боялся обнаружить спутника Катлин на том самом месте, где мы его оставили.
Мы спустились по лестнице, взяли наши пальто и вышли на улицу, где ветер злобно хлестнул нас. Воздух был прозрачен и чист, как на вершинах заснеженных гор.
Мы пошли. Было холодно. Мы двигались медленно, будто пытаясь доказать, что мы сильны, и холод не властен над нами.
Катлин не взяла меня за руку, и я не дотронулся до ее руки. Она не смотрела на меня, и я не глядел на нее. Каждый из нас продолжал бы шагать в том же темпе, если бы другой вдруг остановился, чтобы подумать или помолиться.
Мы молча шли вдоль Сены час или два, перешли через мост Де Шателье, и потом, когда мы дошли до середины моста Сен-Мишель, я остановился посмотреть на реку. Катлин сделала еще пару шагов и тоже остановилась.
В Сене отражались уличные фонари и небо. Теперь река показала нам свое загадочное зимнее лицо, его мрачную задумчивость. Здесь гаснет любая жизнь, умирает всякий свет. Я взглянул вниз и подумал, что когда-нибудь тоже умру.
Катлин подошла ближе и хотела что-то сказать. Движением головы я остановил ее.
— Не разговаривай, — сказал я ей немного спустя.
Я все еще думал о смерти и не хотел, чтобы Катлин со мной разговаривала. Только в тишине, склонившись над зимней рекой, можно по-настоящему размышлять о смерти.
Однажды я спросил мою бабушку: «Как не замерзнуть зимой в могиле?»
Моя бабушка была простой, набожной женщиной, которая видела Бога повсюду — даже в зле, даже в наказании, даже в несправедливости. Никакое событие не могло ее заставить сократить молитвы. Ее кожа походила на белый песок пустыни. На голове она носила огромную черную шаль, с которой, похоже, никогда не могла расстаться.
— Тому, кто не забывает Бога, не холодно в могиле, — сказала бабушка.
— Что же его согревает? — настаивал я.
Ее тонкий голос перешел в шепот — это был секрет: «Сам Господь». Добрая улыбка озарила лицо бабушки до самой шали, покрывавшей ее лоб. Она всегда улыбалась так, когда я задавал вопрос с очевидным ответом.
— Это что, значит, Бог лежит в могилах, с мужчинами и женщинами, которых похоронили?
— Да, — заверила меня бабушка. — Это Он их согревает.
Я помню, что странная грусть нахлынула тогда на меня. Мне стало жалко Бога. Я подумал: «Он несчастнее человека, который умирает только раз, и его хоронят только в одной могиле».
— Бабуля, скажи, а Бог тоже умирает?
— Нет, Бог бессмертен.
Ее ответ обрушился на меня, как удар. Мне захотелось плакать. Бога хоронят заживо! Я бы предпочел поменяться ролями, считать, что Бог смертен, а человек живет вечно. Лучше думать, что когда человек делает вид, будто умирает — это Бога засыпают землей.
Катлин коснулась моей руки. Я отпрянул.
«Не трогай меня», — сказал я ей. Я думал о моей бабушке. Ведь невозможно по-настоящему вспомнить покойную бабушку, если ты не один, и если девушка с черными волосами — черными, как бабушкина шаль — трогает тебя за руку.
Внезапно я понял — в улыбке бабушки таился смысл, которому предстояло оказаться в будущем. Бабушку мой вопрос не беспокоил, она знала, что ее не коснется холод могилы. Ее тело не было погребено, его предали ветру и развеяли на все четыре стороны. И это ее тело — белое и черное тело моей бабушки — хлестало меня по лицу, будто в наказание за то, что я забыл. Нет, бабушка! Я не забыл. Всякий раз, когда мне холодно, я думаю о тебе, только о тебе.
— Пойдем, — сказала Катлин. — Я замерзаю.
Мы двинулись дальше. Ветер резал нам лица, но мы шли вперед, не прибавляя шагу. Наконец мы остановились на бульваре Сен-Жермен, напротив Дю Мажо.
— Пришли, — сказала она.
— Ты здесь живешь?
— Да. Хочешь подняться?
Я с трудом удержался, чтобы не сказать «нет». Мне так хотелось остаться с ней, разговаривать с ней, трогать ее волосы, увидеть, как она засыпает. Но я боялся разочароваться.
— Заходи, — настаивала Катлин.
Она открыла тяжелую дверь, и мы, поднявшись на один лестничный пролет, вошли в ее квартиру.
Я промерз. И я думал о моей бабушке, лицо которой было белым, как прозрачный песок пустыни, а шаль черной, как беспроглядная ночь кладбища.
— Кто ты?
Я едва слышал свой голос. Тысячи игл впрыскивали огонь в мою кровь. Я изнывал от жажды, у меня был жар. В горле пересохло, вены едва не лопались. И все же, холод не покидал меня. Мое тело сотрясали судороги, оно трепетало, словно дерево в бурю, словно морской ветер, словно море в голове безумца, пьяницы, умирающего.
— Кто ты? — снова спросил я, а зубы мои стучали. Я чувствовал, что в комнате кто-то есть.
— Сиделка, — ответил незнакомый голос.
— Воды, — сказал я. — Я хочу пить. Я горю. Пожалуйста, дай мне воды.
— Тебе нельзя пить, — ответил голос. — Тебе плохо. Если ты попьешь, тебя вырвет.
Невольно, я тихо заплакал.
— Ну, сейчас, — сказала сиделка, — я хочу смочить тебе лицо.
Она обтерла мне лоб, а потом губы мокрым полотенцем, которое вспыхнуло, едва коснулось моей кожи.
— Который час? — спросил я.
— Шесть.
— Вечера?
— Да.
Я подумал: «Когда доктор Рассел приходил меня проведать, до полудня было еще далеко. Шесть уколов пенициллина, а я и не заметил».
— Тебе больно? — спросила сиделка.
— Я хочу пить.
— Это тебе из-за температуры пить хочется.
— У меня все еще высокая температура?
— Да.
— Какая?
— Высокая.
— Я хочу знать.
— Я не имею права говорить тебе. Такой порядок.
Дверь открылась, кто-то вошел. Шепот.
— Итак, мой друг, что ты хочешь сказать?
Доктор Рассел старался держаться небрежно.
— Я хочу пить, доктор.
— Враг не хочет отступать, — сказал он. — Ты должен держаться.
— Он победит, доктор. Он не страдает от жажды.
Я подумал: бабушка меня бы поняла. В газовой камере не было ни воздуха, ни воды, и там было жарко. Жарко было в той комнате, где сине-багровые тела смяли сине-багровое тело бабушки. Как и я, она, должно быть, открывала рот, чтобы глотнуть воздуху, глотнуть воды. Но там, где она находилась, не было воды, и там не было воздуха. Она пила только смерть, подобно тому, как мы глотаем воду или воздух — рот разинут, глаза закрыты, пальцы стиснуты.
Неожиданно я ощутил странное желание — заговорить во весь голос. Рассказать о бабушкиной жизни и смерти, описать ее черную шаль, которая, бывало, пугала меня. Бабушка приободряла меня простой, ласковой улыбкой, она была моим прибежищем. Всякий раз, когда отец бранил меня, она вмешивалась: «Отцы — они все такие, — объясняла она, улыбаясь. — Сердятся из-за пустяков».
Однажды отец дал мне пощечину. Я стянул немного денег из кассы, чтобы отдать их моему однокласснику. Это был болезненный, бедный мальчик, его прозвали Хаим-сирота. Мне всегда было неловко в его присутствии. Я понимал, что я счастливее его и поэтому чувствовал себя виноватым. Виноватым в том, что мои родители живы. Вот почему я украл деньги. Но когда отец выпытывал у меня, куда я девал деньги, я не сказал ему. В конце концов, не мог же я сказать моему отцу, что чувствую себя виноватым в том, что он жив! Он ударил меня по лицу, а я убежал к бабушке. Ей я мог рассказать всю правду. Она не ругала меня. Сидя посреди комнаты, она усадила меня к себе на колени и заплакала. Ее слезы капали мне на голову, которую она прижимала к своей груди, и, к моему удивлению я обнаружил, что бабушкины слезы так горячи, что сжигают все на своем пути.
— Она здесь, — сказал врач, — за дверью, в холле. Хочешь, чтобы она зашла?
Ужас придал мне силы, и я закричал: «Нет! Не надо, не надо!»
Я подумал, что он говорит о моей бабушке. Я не хотел ее видеть. Я знал, что она умерла — быть может, от жажды — и я боялся, что она окажется не такой, какой я ее помню. Я боялся, что у нее не будет ни черной шали на голове, ни этих обжигающих слез в глазах, ни того ясного, спокойного выражения лица, которое заставляло меня забывать о холоде.
— Тебе нужно увидеться с ней, — мягко сказал врач.
— Нет! Не сейчас!
Слезы оставляли следы на моих щеках, губах и подбородке. Время от времени они даже проскальзывали под гипс. Почему я плакал? Я и сам не знал. Наверное, из-за бабушки. Она очень часто плакала. Она плакала и когда бывала счастлива, и когда несчастлива. Если же она не радовалась и не горевала, то плакала оттого, что больше уже не чувствовала всего того, что приносит с собой радость и печаль. Я хотел доказать ей, что унаследовал ее слезы, которые, как сказано, отворяют все двери.
— Как хочешь, — сказал врач. — Катлин может прийти и завтра.
Катлин! При чем она здесь? Как она встретилась с бабушкой? Она что, тоже умерла?
— Катлин? — сказал я, откинув, наконец, голову. — Где она?
— За дверью, — сказал врач чуть удивленно. — В холле.
— Приведите ее.
Дверь открылась, и легкие шаги направились к моей постели. Я снова изо всех сил попытался открыть глаза, но мои веки были словно заштопаны.
— Как дела, Катлин? — спросил я едва слышным голосом.
— Нормально.
— Полюбуйся на последнюю жертву Дмитрия Карамазова.
Катлин выдавила смешок.
— Ты был прав, это скверный фильм.
— Лучше умереть, чем смотреть его.
Смех Катлин прозвучал неестественно.
— Ты преувеличиваешь.
Шепот. Врач разговаривал с ней очень мягко.
— Я должна уйти, — сказала Катлин. Она казалась расстроенной.
— Переходи улицу осторожно.
Она наклонилась, чтобы поцеловать меня. Застарелый страх овладел мною.
— Не надо целовать меня, Катлин!
Она резко отдернула голову. На миг в палате стало тихо. Потом я почувствовал у себя на лбу ее руку. Я хотел сказать Катлин, чтобы она побыстрее убрала руку, а то ее рука может вспыхнуть, но Катлин уже сама отвела ее.
Катлин на цыпочках вышла из комнаты, врач последовал за ней. Сиделка осталась со мной. Мне очень хотелось узнать, как она выглядит: старая или молодая, симпатичная или угрюмая, блондинка или брюнетка… Но я по-прежнему не мог приподнять веки. Все мои попытки приоткрыть глаза оставались безуспешными. В какой-то момент я подумал, что одного усилия воли недостаточно, что нужно воспользоваться обеими руками. Но мои руки были привязаны к краям кровати, и большие иглы все так же торчали из них.
— Я сейчас сделаю тебе два укола, — заявила сиделка, но по ее голосу я ничего не мог определить.