– Так точно, сударь.
– Вы хотите сказать, что она сегодня еще не возвращалась?
– Я говорю, что она больше не вернется.
– Где же она?
– Не могу сказать.
– Боже мой! Боже мой! – прошептал Гофман, схватившись руками за голову, будто пытаясь сохранить трезвость рассудка.
Все случившееся с ним с некоторых пор было так странно, что он уже не единожды говорил себе: «Я близок к сумасшествию!»
– Вы, стало быть, не знаете новости? – поинтересовался дворник.
– Какой новости?
– Господина Дантона арестовали.
– Когда?
– Вчера. Господин Робеспьер сделал это. Какой великий человек – гражданин Робеспьер!
– Так что ж?
– То, что мадемуазель Арсене пришлось бежать, потому что, будучи любовницей Дантона, она могла быть замешана в этом деле.
– Это правда. Но куда же она бежала?
– Куда бегут, когда боятся, чтобы голова не скатилась с плеч.
– Благодарю вас, мой друг, благодарю, – сказал Гофман.
И он исчез, оставив еще несколько золотых в руке дворника.
Оказавшись на улице, Гофман спрашивал себя, куда теперь пойдет и на что потратит свое золото, потому что мысль отыскать Арсену даже не пришла ему в голову, равно как и мысль возвратиться домой, чтобы немного успокоиться. Поэтому он пошел прямо, стуча по мостовой сапогами и грезя наяву.
Ночь была холодная, обнаженные деревья дрожали под порывами ветра, как больной, который в горячке оставил свою постель и теперь трясется от озноба. Снег хлестал по лицам запоздавших путников, и время от времени на темном фоне кое-где мелькали освещенные окна домов, сливавшихся с мрачной синевой неба. Холодный воздух и быстрый шаг, однако, сослужили одинокому прохожему хорошую службу. Его душа мало-помалу успокаивалась и лихорадка понемногу утихала. В комнате он точно задохнулся бы, к тому же, двигаясь вперед, он, быть может, встретит Арсену. Кто знает? Вдруг, спасаясь, она выбрала ту же дорогу, что и он?
Таким образом, он прошел пустынный бульвар, пересек Королевскую площадь. Здесь он остановился, поднял голову и заметил, что идет прямо к площади Революции, куда поклялся никогда не возвращаться. Как ни мрачно было небо, но силуэт еще более мрачный выделялся на его темном фоне: это был силуэт роковой машины, отдыхавшей в ожидании своей ежедневной пищи, окровавленные уста которой запекались под дуновением ветра.
Гофман не хотел больше видеть эту площадь днем, когда по ней текли реки проливаемой там крови; но ночью все обстояло иначе. Поэта, несмотря ни на что, никогда не покидало особое восприятие мира, и он находил какую-то странную прелесть в этом ночном мраке и в одиноком созерцании роковых подмостков, чей кровавый образ представал этой ночью не перед одним взбудораженным умом.
Где еще можно найти разительную противоположность ярко освещенной многолюдной игорной зале, как не в этом пустынном месте, вечным владыкой которого был эшафот? Итак, Гофман шел к гильотине, будто влекомый магнетической силой. Вдруг, даже не заметив, как это случилось, он очутился рядом с ней. Дул ветер, и доски зловеще скрипели. Гофман скрестил руки на груди и смотрел.
Сколько мыслей должно было родиться в уме этого человека, который, с карманами, полными золота, рассчитывал на ночь любви и, однако же, проводил эту ночь у подножия эшафота. Ему казалось, что в его размышления врываются человеческие стоны, соединяясь со стенаниями ветра. Он вытянул шею вперед и стал прислушиваться. Стоны раздались снова, они слышались не издали, но откуда-то снизу. Гофман оглянулся вокруг и никого не увидел. Однако уже в третий раз его слуха достигли эти странные звуки.
– Как будто бы женский голос, – прошептал он, – и как будто бы он слышится из-под эшафота.
Тогда, нагнувшись, он пошел вокруг гильотины. В то время как он проходил мимо лестницы, ведущей на помост, он споткнулся обо что-то и, протянув руки, коснулся тела человека, прислонившегося к этой лестнице. Это была женщина, одетая в черное.
– Кто вы? – спросил Гофман. – И почему вы проводите ночь у эшафота?
Чтобы увидеть лицо той, к кому он обращался, юноша опустился перед ней на колени. Но она не пошевелилась и, опершись локтями на колени, оставалась сидеть со склоненной на руки головой. Несмотря на холод ночи, она была в одном платье, с обнаженными плечами, и Гофман смог различить узкую черную полоску, охватывавшую ее нежное горло. Это была черная бархотка с бриллиантовой пряжкой.
– Арсена! – вскрикнул он.
– Ну да, Арсена, – прошептала странным голосом женщина, приподнимая голову и взирая на Гофмана.
Гостиница на улице Сент-Оноре
Гофман попятился от страха: несмотря на услышанный им голос, несмотря на лицо женщины, он все еще сомневался. Но, приподняв голову, Арсена опустила руки на колени и отвела их от шеи – тут хорошо стала видна странная бриллиантовая пряжка, скреплявшая оба конца бархотки и сиявшая во мраке ночи.
– Арсена! Арсена! – повторял Гофман.
Арсена встала.
– Что вы здесь делаете в это время? – спросил молодой человек. – В одном платье! С открытой шеей!
– Его арестовали вчера, – сказала Арсена, – меня также хотели схватить, я бежала в чем была. И этой ночью, в одиннадцать часов, решив, что моя комната слишком тесна, а постель слишком холодна, я вышла из дома и пришла сюда.
Эти слова звучали как-то странно, механически: они вылетали из побледневших уст, которые открывались и закрывались, будто приводимые в действие пружиной.
– Но вы не можете здесь оставаться! – воскликнул Гофман.
– Куда же мне идти? Я вернусь туда, откуда пришла, как можно позднее: там слишком холодно.
– Так пойдемте со мной, – предложил Гофман.
– С вами? – проговорила Арсена.
И молодому человеку показалось, что при свете звезд эти тусклые глаза окинули его презрительным взглядом, подобным тому, как посмотрели на него в прелестном будуаре дома на Ганноверской улице.
– Я богат, у меня есть золото! – закричал Гофман.
В глазах танцовщицы блеснули молнии.
– Пойдемте, – произнесла она, – но куда?
– Куда?
И действительно, куда Гофман мог отвести эту чувственную и привыкшую к роскоши женщину, которая, единожды покинув великолепные дворцы и волшебные сады Оперы, привыкла ступать по персидским коврам и кутаться в индийский кашемир?
– Куда, в самом деле? – спросил Гофман. – Я не знаю.
– Я буду вашим проводником, – сказала Арсена.
– О да, да!
– Идите за мной, – произнесла молодая женщина.
И неловкой, скованной походкой, не имевшей ничего общего с восхитительной гибкостью, которой так любовался Гофман, она пошла перед ним.
Молодому человеку и в голову не пришло предложить ей руку, он следовал за ней. Арсена миновала Королевскую улицу, называвшуюся в то время улицей Революции, повернула направо, на улицу Сент-Оноре, называемую просто Оноре, и, остановившись перед великолепным подъездом, постучалась. Дверь отворилась.
Привратник посмотрел на Арсену с удивлением.
– Говорите вы, – велела она своему спутнику, – а то они меня не впустят, и я вынуждена буду вернуться к гильотине.
– Друг мой, – сказал поспешно Гофман, вставая между молодой женщиной и привратником, – когда я проходил по Елисейским полям, то услышал крики о помощи. Я прибежал вовремя и спас жизнь этой дамы, но, к несчастью, ее успели ограбить. Отведите нам поскорее вашу лучшую комнату, разведите там огонь и приготовьте хороший ужин. Вот вам червонец.
И он бросил золотой на стол, где стояла лампа, все лучи которой, казалось, сосредоточились на сияющем изображении Людовика XV. Червонец был в то время огромной суммой, он стоил десять тысяч двадцать пять франков ассигнациями. Привратник снял свой грязный колпак и позвонил. Тут же вбежал мальчик.
– Живо! Живо! Лучшую комнату для этих господ!
– Для господина и этой дамы? – спросил удивленный мальчик, поочередно осматривая одежду Гофмана, более чем скромную, и Арсены, слишком легкую.
– Да, – подтвердил Гофман, – лучшую, самую роскошную. Главное, чтобы она была тепла и хорошо освещена. Вот тебе червонец.
Мальчик, казалось, как и привратник, подпал под влияние золотого и указал гостям на большую лестницу, слабо освещенную, поскольку была ночь, но застеленную ковром, что по тем временам было чрезвычайной роскошью.
– Извольте пройти, – произнес он, – и подождать меня у двери номер три.
Он исчез.
На первой ступеньке Арсена остановилась. Казалось, что ей, легкой Сильфиде{13}, невыразимо трудно было сдвинуться с места. Можно было подумать, что ее легкие атласные туфельки были на свинцовой подошве.
Гофман предложил спутнице руку. Арсена приняла предложение, и ему показалось, что она почти невесома, но источает ледяной холод. С невероятными усилиями Арсена преодолела первую ступень, затем и все другие, но каждое движение ее сопровождалось тяжкими вздохами.
– О, бедняжка, – прошептал Гофман, – как вы, должно быть, страдали!
– Да, да, – ответила Арсена, – очень… Я очень страдала.
Они подошли к двери под номером три. Почти одновременно с ними пришел в номер и мальчик; он отворил дверь комнаты, и через минуту камин запылал, а восковые свечи были зажжены.
– Вы, я полагаю, голодны? – спросил Гофман.
– Не знаю, – сказала Арсена.
– Мальчик, подай нам самый лучший ужин, – распорядился юноша.
– Сударь, – заметил тот, – так больше не говорят, меня называют лакеем. Впрочем, вы так хорошо платите, что можете говорить как вам угодно.
Потом, довольный своей остротой, он вышел со словами:
– Через пять минут ужин будет готов!
Когда дверь за лакеем затворилась, Гофман окинул Арсену страстным взором. Она так спешила сесть у огня, что даже не потрудилась придвинуть к камину кресло. Устроившись у угла камина в том же положении, в котором нашел ее Гофман у гильотины, и упершись локтями в колени, девушка, казалось, старалась поддержать свою голову.
– Арсена! Арсена! – воскликнул молодой человек. – Я сказал тебе, что богат, не правда ли? Посмотри, и ты увидишь, солгал ли я.
Гофман опрокинул свою шляпу на стол: она была полна червонцев и двойных луидоров, монеты покатились по мрамору столешницы со звоном, свойственным только золоту и отличным от всякого другого шума. Потом он вывернул карманы: в них тоже заключалась огромная добыча, доставшаяся ему в игорном доме. Груда золота, поблескивая, выросла на столе.
От происходящего Арсена, казалось, оживилась. Она повернула голову, затем тяжело поднялась, все еще скованная в движениях, но ее бледные губы улыбались, а тусклые очи посветлели и засверкали в отблесках золота.
– О! – воскликнула девушка. – Все это твое?
– Нет, не мое, но твое, Арсена.
– Мое! – прошептала танцовщица.
И она запустила в груду монет свои бледные руки. Эта женщина, для которой золото было жизнью, казалось, при каждом прикосновении к нему чувствовала себя все лучше и лучше.
– Мое! – восклицала она. – Мое!
Последнее слово Арсена произнесла резким звучным голосом, странно гармонировавшим со звоном червонцев.
В комнату вошли двое слуг, неся полностью сервированный стол, который они едва не выпустили из рук при виде этой груды богатств, которые судорожно перебирала постоялица.
– Хорошо, – распорядился Гофман, – подайте шампанского и оставьте нас.
Слуги внесли несколько бутылок шампанского и вышли. Юноша запер за ними дверь на задвижку. Потом, обуреваемый желаниями, возвратился к Арсене, которая оставалась у стола, продолжая черпать жизнь у даров Пактоля.
– Ну что? – спросил он у нее.
– Золото – это прекрасно! – воскликнула танцовщица. – Давно уже я до него не дотрагивалась.
– Полно! Сядем ужинать, потом, на свободе, ты выкупаешься, подобно Данае, в своем золоте, если захочешь.
И художник увлек ее к столу.
– Мне холодно! – заявила Арсена.
Гофман осмотрелся вокруг: на окнах висели красные портьеры из той же ткани, что и покрывало на кровати. Он сорвал одну из них и подал девушке. Танцовщица завернулась в нее, словно в старинный плащ, и это еще больше подчеркнуло невероятную бледность ее лица.
Гофман оробел. Он сел за стол, налил и выпил один за другим два или три бокала шампанского. Тогда ему показалось, что глаза Арсены немного оживились. Он налил и ей, и она в свою очередь выпила. Потом он попытался заставить ее хоть что-нибудь съесть, но она отказалась. Гофман продолжал настаивать.
– Я не смогу проглотить ни кусочка, – объяснила девушка.
– Так станем же пить.
Она подала свой бокал.
– Да, станем пить.
Гофман был голоден и чувствовал жажду, он начал пить и есть, особенно пить. Он чувствовал, что ему надо набраться дерзости: не оттого что Арсена, подобно тому, как было у нее в доме, стала бы противиться, но потому что тело прелестной гостьи источало ледяной холод.
По мере того как он пил, Арсена оживлялась – во всяком случае ему так казалось. Но когда она, в свою очередь, опустошала бокал, несколько розовых капель скатывались из-под бархотки, охватывавшей ее горло, на грудь. Гофман смотрел, не понимая. Потом, чувствуя в этом что-то таинственное и ужасное, он, пытаясь унять внутреннюю дрожь, учащал тосты, которые посвящал прелестным очам, губкам, рукам танцовщицы. Она, отвечая тем же, пила с ним наравне, оживляясь от вина, но выпитого не ею, а Гофманом.
Вдруг из камина выкатилась головня. Гофман проследил глазами за движением тлеющего полена, которое остановилось, натолкнувшись на голую ножку Арсены. Для того чтобы согреться, Арсена сняла свои туфельки и чулки и поставила маленькую ножку, белую, как мрамор, на решетку камина, тоже белого, на фоне которого нога была почти невидимой. Юноша вскрикнул.
– Арсена, Арсена! – воскликнул он. – Осторожнее!
– А что случилось? – спросила танцовщица.
– Эта головня… она касается вашей ноги.
И действительно, она почти накрыла стопу девушки.
– Так отодвиньте ее, – попросила она.
Гофман нагнулся, оттолкнул головню и с ужасом заметил, что не огонь обжег ногу девушки, а нога потушила пламя.
– Выпьем! – сказал он.
– Выпьем! – поддержала его Арсена и подала бокал.
Вторая бутылка была опорожнена. Однако художник чувствовал, что опьянение было для него недостаточным. Тут он увидел фортепиано.
Он понял, что музыка даст ему необходимое, и бросился к фортепиано. Из-под его пальцев, как само собой разумеющееся, полились звуки мелодии, под которую Арсена танцевала в опере «Суд Париса», когда он увидел ее впервые. Гофману казалось, что струны фортепиано были из стали. Один инструмент мог заменить собой весь оркестр.
– Ах! Прекрасно! – воскликнул он.
Этот шквал звуков, казалось, рвался не из инструмента, а из его груди, выражая собой восторженность, охватившую юношу. Арсена, в свою очередь, при первых звуках музыки встала. Они, будто огненная сеть, оплели ее тело.
Она отбросила красную портьеру, в которую была укутана, и странное дело: подобно тому как в театре происходят волшебные изменения, хотя зритель и не понимает, каким образом, – вместо темного простого платья Арсены на девушке появился наряд Флоры. Полная неги, она была укутана в газ и усыпана цветами.
Гофман испустил крик восторга, потом с удвоенной силой извлек дьявольский аккорд из мощной груди инструмента, дрожавшего от страшного напряжения своих стальных жил.
Тогда прежнее видение помрачило ум Гофмана. Эта порхающая женщина, почти ожившая, имела над ним непреодолимую, магнетическую силу. Ее сценой было пространство, отделяющее альков с кроватью от фортепиано, и на фоне темно-красного полога она выделялась, подобно адскому видению. Всякий раз, когда она приближалась из глубины комнаты к Гофману, он приподнимался на своем стуле; всякий раз, когда она удалялась, он чувствовал, как что-то непреодолимо влечет его отправиться за ней.
Наконец, сам не понимая отчего, юноша заиграл вальс. Это был вальс «Желание» Бетховена, он родился под его пальцами, как отголосок тайных мыслей. Со своей стороны Арсена изменила рисунок танца: она кружилась прежде на одном месте, потом, мало-помалу увеличивая описываемый ею круг, стала приближаться к Гофману. Тот едва переводил дух, он чувствовал ее приближение, понимая, что на последнем круге она коснется его и что он невольно вынужден будет участвовать в этом пламенном вальсе. Он одновременно и желал этого, и страшился. Наконец, Арсена, проходя мимо, протянула руки и коснулась его кончиками пальцев.