— Но, сир, — воскликнула маркиза, — что вам мешает получить этот покой?
Людовик бросил на нее бешеный взгляд.
— Вы мне советуете отречься от престола?
— О сир, как вы могли подумать?..
Старый монарх махнул рукой и опустил голову на грудь.
— Если бы я и решился отказаться от тревог и забот власти, на кого бы я взвалил ее, боже правый?!.. Герцог Бургундский еще недостаточно созрел, чтобы править, Небо отняло у меня великого дофина…
— Сир, у вас есть другие дети.
— Да, ваши бывшие воспитанники, герцог дю Мэн и граф Тулузский… Но мадам, ваши труды по их воспитанию не сотрут пятна их рождения.
— У вас есть друзья, люди, служащие вам верой и правдой, советчики, жена, наконец…
— У владык не бывает друзей, у них есть только лакеи… У них нет советчиков, есть только люди, заинтересованные их обманывать. Что касается жены…
— Осмелитесь утверждать, что она не верная и преданная ваша подруга?
— Преданная своему честолюбию и гордыне. Такая же верная, как угрызения совести у преступника…
Мадам де Ментенон встрепенулась и зашипела:
— Ну что ж, пусть будет так. Оскорбляйте меня, сир! Оскорбляйте ту, единственной целью которой было заставить уважать себя, ту, которая работала день и ночь над совершенствованием своей души в учении и молитвах. Ту, что старалась примирить с собой ваше величество, создав лучшую жизнь, прежде чем вы познаете блаженство жизни вечной… Ту, что освободила двор от всех нечистот и благодаря которой Людовик Великий стал Людовиком Безупречным… Поистине вам есть на что сетовать!.. Думаете, что мое счастье равно положению? — Она поднесла платок к глазам. — Супруга за ширмой, не признаваемая тем, кто должен ее оберегать, принявшая на себя скрытую вражду знати, так и не простившей ей этого странного возвышения, принявшая на себя ненависть народа, видящего в ней только фаворитку. В Версале меня называют его преосвященством в юбке, в Париже мажут грязью дверцы моего экипажа…
И с грустью, быть может искренней, добавила:
— Ах, сколько раз во дворце я сожалела о своей комнатушке в монастыре Сестер милосердия на Королевской площади, где была небогатой, безвестной и спокойной!
Людовик не слушал ее больше. Мысли об одиночестве и бессилии терзали его гордую душу. Упершись локтями в колени, он закрыл лицо руками, и сквозь исхудавшие пальцы просочились слезы, покатились вдоль запястий и затерялись в кружевах манжет.
Великий король плакал.
…Когда в тот день крестник Арамиса был представлен генерал-майору де Бриссаку, старый вояка воскликнул с солдатской откровенностью, ероша белые усы:
— По рукам! Мне все рассказали, и я был тронут до глубины души. Хотите поговорить с его величеством? Хорошо, этим вечером, когда он поужинает, будете удостоены этой чести. — И, многозначительно подмигнув, добавил: — Но только ни слова о своем вчерашнем подвиге! Не забывайте, что ваш противник — ставленник господина дю Мэна и отца Ле Телье. Не говоря уже о том, что король не шутит с дуэлянтами.
Вот так с помощью господина де Бриссака барон и передал королю послание Арамиса. Людовик быстро пробежал его и, потрясенный прочитанным, направился к мадам де Ментенон, сделав знак гонцу следовать за ним, дабы выяснить у него некоторые детали.
Так наш провинциал оказался свидетелем беседы государя и маркизы. Мы видели, сколь энергично последняя знаками требовала, чтобы он ушел. Но бедный юноша не был в состоянии понять намек.
Он совсем растерялся. Сцена королевской скорби потрясла его до глубины души. Элион испытывал благоговение перед этим высшим существом, перед этой ослепительной звездой, полубогом, чей трон подобен алтарю Юпитера, одно движение бровей которого, казалось, должно заставить содрогаться все вокруг. И вот теперь барон видит перед собой дряхлого старика, согнувшегося под бременем болезни и лет, с хилыми ногами, мертвенно-бледным лицом, испещренным морщинами, со впалыми щеками, потухшим взглядом и седыми всклокоченными волосами, выглядывающими из-под сдвинутого парика. Возможно ли это? Удивление и жалость смешались в нем.
Мы уже говорили, что мадам де Ментенон сначала забыла о бароне, который, стоя в своем углу, старался изо всех сил сделаться незаметным. Но, когда она произносила последнюю фразу, взгляд ее остановился на Элионе, и разъяренная тем, что молодой человек все еще здесь, маркиза решительно направилась к нему, чтобы вытолкать его вон.
— Уйдите! Да уйдите же! — вскричала она.
Барон наконец очнулся и сделал было движение, чтобы уйти, но задел стул. Тот с шумом опрокинулся. Король встрепенулся, медленно встал и мрачным взглядом окинул комнату. Глаза его высохли. Негодование и ярость иссякли, и им овладело уныние.
Монарх теперь видел, что проявлению его слабости был свидетель!.. Он сделал шаг к Элиону и спросил дрожащим голосом:
— Кто вы и что здесь делаете?
— Сир, — пробормотал барон, — я всего лишь один из ваших смиренных подданных и стою здесь потому, что ваше величество приказали мне явиться сюда.
— Это посланец господина д’Аламеды, — объяснила мадам де Ментенон.
Людовик провел рукой по лбу.
— А, очень хорошо. Вспоминаю… — Он сурово посмотрел на молодого человека и сказал: — Сударь! Из всего того, что здесь произошло, вы ничего не видели и не слышали. Такова наша воля. Вы нас поняли?
— Ничего не видел и не слышал, ваше величество, — кланяясь, отвечал крестник Арамиса. Потом, как будто обращаясь к самому себе, произнес: — Святое Небо, если бы Франция могла видеть и слышать это!
— Что? — возвысила голос маркиза. — Позволяете себе говорить, когда король не спрашивает!
— Это не я говорю, мадам. Это весь народ Франции — дворяне и мещане, буржуа и рабочие, крестьяне и солдаты…
И, подняв на Людовика взгляд чистый и преданный, барон продолжал:
— Народ умоляет вас не бросать топора. Слава богу, топорище еще крепкое и топор из хорошей стали. Сжимайте его сильной рукой, рубите, и дело лесоруба будет завершено, рухнут на землю самые гордые дубы, поредеют самые густые леса…
— Боже правый! — воскликнула мадам де Ментенон. — Этот человек осмеливается давать советы государю!
— Но получал же я их от вас, мадам, — холодно сказал Людовик, к которому постепенно возвращалось безмятежное спокойствие. Затем он повернулся к Элиону и кивнул: — Если хотите нам сказать еще что-то, продолжайте, но будьте кратки.
— Сир, — взволнованно заговорил крестник Арамиса, — поскольку ваше величество позволили мне говорить…
— Наше величество не позволяет, а приказывает, — поправил король.
— Подчиняюсь приказу и осмеливаюсь заявить со всем чистосердечием от всего народа, что если бы сам был на месте вашего величества, то вышел бы к своим подданным и решительно заявил: «Дети мои, — сказал бы я им очень просто, — речь идет не о том, чтобы откромсать кусок земли побольше и присоединить к своей вотчине, не о том, чтобы добавить лавровую ветвь в петлицу шляпы, речь идет о том, чтобы продырявить себе шкуру, разбить голову, но помешать четвертовать Францию, терзаемую четырьмя иностранными монархами, живую, но изорванную в клочья, кровоточащую и изнемогающую». И вся нация встала бы как один человек… Богатые отдали бы деньги, женщины — драгоценности, бедные сняли бы с себя последнюю рубашку, если она еще осталась на теле, каждый отдал бы не торгуясь всю кровь до последней капли… У меня есть скромный дом, где жили предки, где я родился и где умер мой отец… Готов его продать и пожертвовать деньги на кампанию.
Сколько нужно? Миллионы? Черт возьми! Люди отдадут все свои сбережения и медяками и золотом. Солдаты? В них не будет недостатка. Из каждой вашей слезы тотчас же вырастет армия. Генералы? Их родят обстоятельства. Да и потом, разве у вас нет Виллара, Вандома и Катина, чтобы продолжить деяния Конде, Тюренна и Люксембурга?
Смелее! Пусть придут фламандцы, англичане и немцы — против них встанет весь Париж — сто тысяч французов грудью закроют Францию, и сорок лет славы…
Черт возьми, мы их прогоним так далеко, что убьем всякое желание снова запустить маятник. Чтобы разгромить врага, позволим пламени сожрать наши хижины и дворцы и обрушим на неприятеля их стены!.. И если Бог осудит нас, если справедливость должна будет уступить силе и численности, ну что ж! Выроем такую могилу, чтобы три четверти победителей смогли там поместиться вместе с нами!
Говоря так, крестник Арамиса поднимался на цыпочки, как боевой петух на шпорах. Голос звучал, как труба. Потом вдруг послышались в нем ноты покорности и мольбы, и молодой человек упал на колени.
— Сир, — заключил он, — вот то, что сердце подсказало мне поведать вашему величеству… Пусть я забыл почтение, пусть язык не сумел передать все мои мысли; пусть я посмел оскорбить моего короля, который так благороден и милостив. Так карайте же меня со всей строгостью справедливости — все перенесу, не жалуясь, потому что убежден: всегда готов служить моему королю свободным словом, как и шпагой.
Король был растроган, но не показал этого. Слушая эту исповедь молодой души, он был неподвижен, как сфинкс.
— Встаньте, сударь, — приказал монарх.
Молодой человек поднялся с колен.
— Вы дворянин, надо полагать?
— Да, сир.
— Как ваше имя?
— Элион, барон де Жюссак.
— Итак, господин де Жюссак, — продолжал Людовик, — короли Франции всегда оказывали милость гонцу, принесшему весть, и что-нибудь ему жаловали. Мы не хотим нарушать этой доброй традиции. Скажите, чем мы можем быть вам полезными?
— О сир! Прошу только одного — направьте меня в армию, где я смогу умереть, служа вам.
Король был растроган преданностью и бескорыстием пылкой молодой души, черты лица его разгладились и смягчились.
— Ваше усердие похвально, сударь, — одобрительно кивнул монарх и спросил, обращаясь к маркизе: — Не правда ли, мадам?
Разделяла ли бывшая фаворитка симпатию короля к крестнику Арамиса? Неизвестно. Но только, бросив почти благосклонный взгляд на последнего, она сказала:
— Думаю, сир, господин де Жюссак может стать великолепным солдатом.
— Скажите: отличным офицером… — поправил король. — Конечно же, он отправится в армию в чине лейтенанта, как только начнется кампания… А пока поступит в нашу гвардию. — Затем он обратился к барону: — Скажите господину де Бриссаку, чтобы он зачислил вас с завтрашнего дня.
— О сир!..
И Элион, переполненный счастьем, не мог придумать ничего лучшего, как только склониться к руке монарха, которую тот подал ему с таким благородством, какого Бурбоны старались не показывать. Король улыбнулся: волнение молодого человека, бурное выражение чувств льстили его самолюбию.
— А теперь оставьте нас, — сказал монарх и добавил ласково: — Мы не забудем вас.
Когда крестник Арамиса, восторженный и счастливый, довольный исходом своей беседы с государем, удалился, король обратился к мадам де Ментенон:
— Мадам, мы будем работать завтра с Поншартреном. Необходимо подготовиться, чтобы выдержать натиск.
Маркиза тем временем закончила читать послание д’Аламеды.
— Сир, у нас есть еще пятнадцать дней. Герцог пишет, что союзные державы не начнут военных действий, пока не получат ответа на просьбу о поддержке и денежной помощи, с которой они обратились в Общество Иисуса. Герцог надеется, что удастся заставить их ждать ответа до начала следующего месяца.
— Вот, оказывается, какое у нас крайнее средство… Но мы займемся этим на совете… А теперь я опаздываю на ужин, я очень голоден.
Людовик XIV, привыкший соблюдать придворный этикет так же неукоснительно, как соблюдается монастырский устав, был раздосадован тем, что не успевает вовремя к вечерней трапезе. Он прошел в свои апартаменты, где у дверей уже ожидала прислуга, и наконец, на пятьдесят минут позднее обычного, главный церемониймейстер объявил:
— Ужин короля подан.
VII
В ГАЛЕРЕЕ
Это случилось на следующий день после сцены, только что разыгравшейся перед глазами читателей.
Приближался полдень. Людовик XIV собирался направиться в часовню, ибо в силу своей религиозности и даже набожности, имел привычку каждый день слушать мессу.
В галерее перед его апартаментами толпились придворные — важные дамы и вельможи, прелаты, маршалы и судьи. Сверкали бриллианты, золото и серебро вышивок, драгоценные камни на дамасской ткани и бархате; многоцветное пламя разливалось в дрожании перьев, лент, кружев, в шелесте длинных шлейфов и в мелькании вееров. Слышался гулкий шепот, и под розами деланых улыбок вспыхивали, как молнии, острые шипы злословия.
Всеобщее внимание было приковано к дверям в королевские покои, перед которыми государя ожидали главный церемониймейстер и господин де Бриссак. Старый генерал сидел на складном стульчике, а по обе руки от него стояли, подобно кариатидам, два гвардейца, опираясь на мушкетоны.
В одном из них нетрудно было узнать нашего доброго друга Элиона, имевшего очень гордый вид. Он начал службу в тот же день, и к нему очень шел голубой мундир с серебряными галунами и короткие ярко-красные панталоны. Чулки и перо на шляпе были тоже ярко-красные.
Молодой человек с провинциальным любопытством рассматривал эту разряженную пеструю толпу, сверкающую и надушенную, и вдруг от удивления, чуть было не выронил оружие.
— Что с вами? — тихо спросил его дю Плесси, товарищ по подразделению.
— Кто этот человек, который только что вошел? Вы только поглядите, как все ему кланяются!
— Это герцог Бургундский, дофин Франции.
— А дама, которая его сопровождает?
— Герцогиня. Ее называют еще принцессой, ее высочеством или женой дофина.
— Тише, господа! — сухо оборвал их беседу господин де Бриссак. И, строго взглянув на барона, добавил: — На посту не разговаривают.
Наставления были кстати, иначе в следующее мгновение Элион бы не удержался и вскрикнул от неожиданности. Рядом с дамой, сопровождавшей дофина, с той самой, которую барон встретил в заведении «Роща Амафонта» (теперь он узнал ее), он увидел Вивиану де Шато-Лансон! Она была очаровательней, чем когда-либо. На ней было платье из тафты жемчужно-серого цвета, украшенное черной лентой: особы, принадлежавшие к дому их высочеств, носили тогда траур по великому дофину. Белокурые локоны по моде того времени обрамляли ее хорошенькое личико. Элегантный и простой туалет девушки подчеркивал белизну ее великолепных плеч и тонкую и гибкую, хотя и заключенную в жесткий корсаж, талию. Движения Вивианы были грациозны и непринужденны, и было видно, что ей легко и удобно в этом наряде.
Глаза Вивианы радостно блестели: эти глаза знали, где искать его, Элиона. Девушка шла прямо на него, летела к нему всей душой, всем своим пылким сердцем. Мадемуазель де Шато-Лансон поднесла веер к губам, взглядом призывая молодого человека к благоразумию, а он пожирал ее горящими глазами. И так они говорили друг с другом — обменивались обещаниями, возобновляли клятву соединить судьбы.
Но вдруг господин де Жюссак опять вздрогнул от удивления: среди фрейлин появилось новое лицо.
Это была Арманда де Сент-Круа. Барон узнал ее тотчас же, несмотря на то что она рассталась с костюмом кавалера и оделась, как подобает придворным дамам. В памяти его вспыхнуло неприятное свидание с господином де ла Рейни.
Кто же она, эта загадочная особа и что привело ее в Версаль? В двух шагах от Элиона кучкой стояли молодые вельможи, из чьей среды Мольер позаимствовал тип «маленьких маркизов». Они-то и взяли на себя труд ответить барону.
— Скажите, господа, — спрашивал виконт де Навай, — вы заметили эту прекрасную брюнетку, которая пришла усилить летучий эскадрон ее высочества? Видите там, около мадемуазель де Шато-Лансон: это она, та самая Прозерпина или Геката.
— Провинциалка, конечно, — заявил маленький Шампинель, законодатель мод, — такие перчатки не носят уже восемь дней; сейчас перешли на шведские кожаные, всех цветов радуги, или из испанской кожи. А что касается причесок, разве завиваются сейчас под сумасброда! Это было хорошо во времена мадам де Монтеспан!