Осени не будет никогда - Липскеров Дмитрий 11 стр.


– Не воевал, но слыхал… – продолжал плюгавый. – Кажись, дома и фотка есть!

– Да-а, – согласился Егорыч. – На войне чего не бывает! Ты, Василич, пока не нервничай… Сейчас «скорую» вызовем, глядишь, все образуется…

– А чего образуется? – похохатывал на нервной почве Василич. – Чего образуется?..

– А то, что нашли мы резец твой, – сообщил старый рабочий.

– Да где же? – нервничал Василь Василич, бегая глазами по физиономиям мужиков, уставившихся на него, как на бабу голую. – Где резец-то?!.

– А вот он!

Егорыч вытянул кривой от артроза палец и указал им прямо на голову Василь Василича.

Василь Василич с белым, как стена, лицом свел глаза к переносице и в плохой резкости различил что-то черное у себя во лбу.

Не врут, подумал, задыхаясь.

На всякий случай пощупал торчащее из головы железо и медленно, маленькими скользящими шажками, двинулся к лавке, на которой перекуривали. Сел на нее и выкатил из правого глаза большую слезу.

– Прощайте, ребята! Умираю я…

Здесь поднялся гвалт. Заговорили все разом, стараясь утешить товарища, сообщая, что бесплатная медицина сейчас на таком уровне, которого и в тринадцатом году не наблюдалось!

Здесь и Кеосаян ободрился. Он был чрезвычайно доволен, что никакой забастовки в СССР не случилось, а резец мы спишем запросто. Что нам, жалко для человека какой-то железки!..

Галдели мужики аж до обеденного перерыва. Перекурили все, что было табачного. Даже Василь Василичу дали курнуть, хоть он с малолетства не злоупотреблял.

Закашлялся токарь и опять перепугался, что от этого кашля железка двинется в мозгах и…

– «Скорую»!.. – попросил Василь Василич тихо.

После этого трудовой коллектив сообразил, что о медицинской подмоге говорили все, а вызвать «скорую» никто не догадался. Дружно по этому поводу накинулись на Кеосаяна.

– Ты чего! – орали. – Человека загубить хочешь? Начальник называется! Три часа курит, а трубку телефонную поднять лень!..

– Я не курю, – оправдывался армянин. – У меня легкие с детства слабые! Сейчас позвоню…

Он взбежал по лестнице в свою начальственную будку и вызвал помощь.

Здесь появился партийный секретарь и, поглядев минуты три на пробитый лоб Василия Василича, спросил рабочий класс:

– Чего вы здесь не видали? Подумаешь, резец в голове! Это еще не повод план под откос пускать! – партсекретарь присел к страдальцу на лавочку и приобнял его. – Ты ж, Василь Василич, человек сознательный? Так?

– Так, – обреченно ответил токарь и опять скосил глаза к носу в надежде, что резец куда-нибудь делся. Но сейчас его кусок особенно хорошо просматривался.

– А если ты человек сознательный, – продолжил парторг, – должен понимать, что процесс труда останавливать нельзя. Не себе служим – Родине! Сам погибай, а товарища выручай!.. Разойди-ись!!! – неожиданно гаркнул парторг так, что Василь Василич стал заваливаться от страха на бок. – Все по местам!!!

– А ты глотку-то не рви! – выступил Егорыч. – Ишь, горластый! Мы тебя выдвинули, мы тебя и задвинем, как шкаф!

Рабочий класс заржал, лишь увечный ничего не слышал – жесткий от страха, как бетон, ждал смерти.

– Ты чего? – не испугался парторг. – Бузишь! Слышь, Кеосаян, – крикнул начальник наверх. – Оформляй Дыськина на пенсию! Переработал дед на пятнадцать лет, а вы все его эксплуатируете!

– Есть! – откликнулись сверху.

– Молодым дорогу! Все по местам!!!

Тут Егорыч неожиданно сник, взялся за сердце и сел с Василием Василичем на лавку рядом.

Рабочий класс разошелся по своим трудовым местам, и уже через минуту цех привычно наполнился пением металла.

А потом приехала «скорая», обнаружив медицинский феномен в образе Василия Василича с резцом в мозгах, а рядом мертвым старого рабочего Дыськина, скончавшегося, вероятно, от обширного инфаркта.

Для него вызвали труповозку, а Василь Василича с особой осторожностью доставили в институт Склифосовского, где немедленно подвергли рентгеновскому облучению.

Снимок вышел прекрасный, и нейрохирурги долго любовались изображением резца, вошедшего в мозги аж на тринадцать сантиметров.

А Василь Василич все спрашивал жалобно:

– Доктор, я умру?

– Думаю, да, – безжалостно отвечал тощий нейрохирург, у которого на глазах, помимо очков, еще какие-то лупы были прикреплены.

– Жену позовите…

– Что жену? – не понял тощий.

– Попрощаться…

– Да не до нее нам сейчас! Мы профессора ждем! Экий случай! Вы понимаете?!.. Жену!..

Здесь Василь Василич на время забыл, что находится при смерти, и попытался ударить тощего прямо по лупам, но промахнулся, припечатав нос.

– Он мне нос сломал! – с изумлением информировал окружение нейрохирург. – Кровь…

– Пошла реакция! – сказал кто-то. – Давление… Атропин…

– Какая реакция? – вопрошал Василь Василич, достоверно ощущая, как печень поменялась местами с сердцем. – Что со мною?..

Здесь появился профессор, коротко поглядел снимки, опустил марлевую повязку на рот и поинтересовался громко:

– Сколько уже жив?

– Часов пять, наверное! – ответили из персонала.

– Давление?

– Сто двадцать пять на восемьдесят.

Профессор под марлей улыбнулся.

– Значит, не помрешь! – сказал он Василь Василичу.

– Буду жить? – обалдело переспросил носитель резца.

– Ну, если сразу не помер, то чего ради сейчас тебе концы отдавать?.. Мы тебе антибиотик поколем, железяка-то грязная поди?

– Грязная, – согласился Василь Василич, сердце которого вернулось на прежнее место и стучало счастливо.

– Умом немножко поедешь, – уточнил профессор. – Но мы тебя понаблюдаем, проконтролируем… Комфорт и все такое, как в Четвертом управлении. Знаменитостью станешь!..

– А домой? – поник Василь Василич.

– А дом тебе, батенька, если жить хочешь, теперь – Институт мозга. Без него в крематорий, или овощем станешь. Выбирай, каким хочешь?..

Так Василь Василича, отца Лили Мятниковой, поселили в Институте мозга, где он стал главным чудо-экспонатом, к которому водили по три иностранных делегации в день. Был там, правда, еще один мужик, который по собственной воле из одного уха в другое спицу через мозги просунул. Говорил, что йог, что может этот металл преспокойно из себя изъять, без вреда для здоровья. И в самом деле, как-то по секрету он показал этот фокус Василь Василичу, на секунду вытащив из уха спицу, а потом, всунув ее обратно.

– Зачем ты здесь? – удивился бывший токарь.

– Я – йог.

– Так лучше на свободе йогом быть!

– У меня дома нет, – улыбнулся хитрый йог. – Я сюда и поселился. Здесь тепло, здесь я личность, кормят прилично… Мне здесь хорошо!

– А мне – плохо…

– Когда плохо, надо уматывать в нирвану.

– Я не умею, – покачал головой Василь Василич. – Я, наверное, овощем стану…

Так, семья Мятниковых осталась без кормильца. Пенсию за главу семьи не платили, так как комиссия установила, что токарь сам виноват в случившемся, нарушив технику безопасности при похмельном синдроме.

Поначалу супруга Софья Андреевна навещала мужа с домашним, вкусненьким, а потом ей сообщили, что посещения отменяются, так как Василь Василич Мятников превращается в овощ.

Полная Софья Андреевна спала ночами обычно плохо и все гадала, глядя на разные фазы луны, в какой такой овощ превращается отец ее ребенка. Иной раз представляла, что супруг в кабачок оборотился, другой раз ей казалось, что Вася – большой астраханский арбуз, а иногда – длинный парниковый огурец, но это иногда…

Потом министр здравоохранения квартиру дал на Остоженке за то, что Мятников оказал советской медицине неоценимую помощь.

А Софье Андреевне больше нравилось жить на Преображенке, там люди были попроще и не вертели носов от созерцания ее простого лица.

Хорошо хоть дочка росла справной, училась в школе на отлично и не шаталась после уроков во дворе, а ходила в бассейн, где ее, четырнадцатилетнюю пигалицу, уважали, присвоив звание мастера спорта.

Ах, как хороша была в ту пору Лиля Мятникова! Стройна на диво, хоть и высока более обычного, волосом белоснежна, кожей румяна, а глаза, чуть раскосые, от предка татарского доставшиеся, смотрели на свет Божий открыто и бесстрашно.

Конечно, все парни в бассейне влюблены были в Лильку, даже тренер Хосе Фернандес, сын испанских коммунистов, не мог без волнения смотреть на девушку, когда она, проплыв пять километров, выбиралась из бассейна, откинув голову назад, чтобы с волос вода стекла. При этом купальник натягивался на девичьей груди, от созерцания которой не только сыну коммуниста становилось мучительно вожделенно, но и директору спортивного общества, человеку совсем старому, иногда сидящему на трибуне с подзорной трубой, приходилось закладывать под язык валидолину.

Пацаны, те просто, когда Лилька шла в раздевалку, обегали бассейн с наружной стороны и забирались по краденным со стройки лестницам к закрашенным окнам душевых, с заранее проскобленными в краске дырками, в которые и пялились на голых пловчих подростки, сглатывая при этом густые слюни, и ожидая появления Мятниковой.

Истинная красота сама себя защищает. Редко когда пацанам удавалось разглядеть хотя бы часть Лилькиного голого тела. Она всегда была либо в халатике, либо закручивала свою красоту в большое махровое полотенце.

И лишь однажды она явилась после душевой в предбанник лишь с полотенцем на бедрах. Обнаженная грудь Мятниковой так потрясла пацанов, что руки с зажатыми в них предметами сексуального назначения синхронно задвигались, делая стенку спортивного учреждения совсем неприличной.

Внизу страдали малолетки-близнецы Петриковы, предлагая за место на лестнице аж три рубля.

Их никто не слышал, начиналась новая серия обстрела стены, хотя по тем временам на трешку можно было купить три страницы из иностранного журнала с совершенно голыми бабами и уже решать издержки гиперсексуальности в домашних условиях продолжительное время.

В тот день пацанам повезло вдвойне, но в последний раз.

Кто-то из девчонок разглядел в замазанном краской окне чей-то вожделеющий глаз, и завизжали тотчас все, кроме Мятниковой, которая почему-то подошла к окну вплотную и раскрыла махровое полотенце, представляя всю себя на пацанское рассмотрение голой. Выдержать эту картину не смог никто. С лестницы попадали все, словно автоматной очередью по спинам полоснули. Драпанули с расстегнутыми штанами в разные стороны, лишь мелкие близнецы Петриковы бесстрашно забрались на оставленные беглецами места, где их и взяли за шкирки тетки-ватерполистки, пришедшие в раздевалку на визг и попросту открывшие окна настежь.

Петриковых втянули в бабье пространство, где остался лишь дух голых девичьих тел, а на следующий день близнецов отчислили из спортивной секции, вдобавок на учет в милицию поставили с приговоркой: «Из таких маньяки вырастают!..»

А Мятникова выбрала себе в поклонники шестнадцатилетнего Коровкина, который вырос ниже Лильки на голову, а потому мечтал стать не пловцом, а прыгуном с вышки. Тщедушный на вид, Коровкин, тем не менее, запросто крутил тройное сальто, прогнувшись, с десятиметровой вышки и рассказывал на свиданиях Мятниковой о том, что иногда чувствует себя птицей. В прыгуне было столько страсти к полетам, что он невольно заражал пловчиху жаждой полетать тоже. Казалось, Коровкина ничего не интересовало, кроме прыжков, он даже в кино не пытался положить руку на плечо Мятниковой, а иногда просто жарко шептал ей в ухо, щекотно касаясь, предложение:

– Полетишь?

И она, накрытая его жарким искушением, шептала: «Да, да…», – как будто ее ответ был согласием на внеземную страсть…

А прыжок в чувственность случился вовсе не с вышки бассейна, а в Тушино, со старенького кукурузника, при помощи парашюта…

Она так боялась прыгать с неба, считая, что в небо можно только улетать, в этом человеческое предназначение, но напор Коровкина, которого в парашютном кружке уважали, был сильнее моторов самолета, и Мятникова, с раскрасневшимися от свободных ветров щеками, мужественно вошла в нутро механической птицы.

У них был один парашют на двоих, так как Лиля не имела опыта прыжков, и, когда Коровкин пристегивал ее к своей груди, она оказалась впервые прижатой так плотно к мужчине, что страх уступил место стеснительности, тем более, невысокий партнер лицом зарывался в ее теплую куртку, а руками обнимал за талию, подталкивая девушку к выходу.

Помигала красная лампочка, и они упали в бездну, пристегнутые друг к другу, слитые в единое земным притяжением.

Чувство полета в первый момент напугало ее, но она не могла сосредоточиться, так как слышала голос Коровкина, который отсчитывал секунды затяжного прыжка… А потом щелкнул купол раскрывшегося парашюта, и страх исчез, уступив место невероятному счастью.

Он спросил ее, улыбаясь:

– Хочешь, отстегну?

– Да, да! – страстно ответила она, и, действительно, хотела быть сейчас одна. Ей казалось, что она сможет лететь без парашюта вверх, туда, где ей ничего не было известно, но откуда магически манило. Она как-то спросила у учителя физики, чем притягивают человека небеса, а он ответил: «Жаждой познания». И сейчас ей хотелось познавать, она даже дернула Коровкина за амуницию. А он лишь улыбался в ответ. Им хотелось чуточку разного – Мятниковой прыгать вверх, а Коровкину вниз. Они были юны и никогда так и не узнали об этом различии…

Приземлились в некошеную траву и, хохоча, долго не могли отцепиться друг от друга. Видавший виды кронштейн заело, заставляя их обниматься и тискаться, пока кто-то не заулюлюкал, дразнясь, не захлопал в ладоши, как будто дети влюбленных кошек разгоняли…

Они тотчас расцепились и пошли к базе.

Душа Мятниковой была полна чувствами, которым она, в силу своей начинающейся юности, не могла дать определения. Ей было счастливо в тот момент, и виновником этой крайней эйфории она ощущала Коровкина. Ей хотелось отплатить ему за радость бытия, и она поцеловала его при всех в губы, и эти все тоже были рады чему-то своему. А потом кто-то крикнул:

– Коровкин! У тебя вся куртка в крови!

– Птицу сбили в затяжном! – пояснил кто-то из старших.

И все. На этом ощущение счастья кончилось, а поцелуй показался дурацкой выходкой. Мятникова побежала на место приземления и долго искала мертвую птицу.

Коровкин следовал за нею и увещевал, что такое часто случается, что птичка, наверняка, была маленькой, иначе бы у него синяк в полноги образовался…

Потом, когда они ехали в метро, Лиля спросила себя, можно ли быть птицей, убивая других птиц, и нашла на свой вопрос положительный ответ. Она улыбнулась и положила свою чудесную голову на плечо Коровкина.

А потом они вместе были на Черном море на сборах.

Иногда сбегали с базы и купались в каком-нибудь диком месте, как будто не наплавались на тренировках до одури. Лежали вечером в остывающем песке, глядели на мелких крабов, бегающих возле самой кромки воды, а потом целовались до звезд в глазах, до настоящих звезд в небе.

Он был классным, этот Коровкин. Ощущал ее, Лилькину, душу в любовном наполнении до дна, не лез в тело, чувствуя, что все женское в Мятниковой еще не готово, не дозрело до срока…

– Когда тебе исполнится шестнадцать, – шептал он. – Тогда…

– Да-да, – жарко отвечала она и отдавалась в поцелуе, который скрипел на их зубах песком и солил их языки.

А потом, осенью, команда прыгунов в воду уехала на соревнования в Югославию на целый месяц. Вернулась сборная СССР домой без Коровкина. Его позже домой привезли, хоронить.

Такая глупость! Тысячу раз он совершал этот прыжок, а в последнем не рассчитал угла и получил по затылку удар трамплином. Потом еще какой-то француз чуть не захлебнулся, пытаясь поднять Коровкина со дна бассейна…

Лиля тогда окончательно уверилась, что прыгать вниз не для нее, лететь надо в небеса, а не с них. И жить не по достижении какого-то там возраста, а когда эта жизнь приходит сама.

Эх, Коровкин, думала Мятникова через много лет. И зачем твое благородство было? Кому оно понадобилось?.. Идиот!..

Назад Дальше