Он выхватил из шинели наган и потрясал им над своей непокрытой головой. Люди задвигались, и навстречу ему кинулся какой-то лейтенант с обгорелым чубом, в кубанке, выдирая из кобуры пистолет. Каким-то неистовым шепотом дошел до ушей Горчакова крик:
— Ты что? Охренел! Это же генерал-лейтенант!
Но Горчаков заподозрил уже самое худшее.
— Драпать?! — взревел он. — Я покажу вам драпать!
Держа наган на уровне глаз, он стал водить им, точно выбирал, кого шлепнуть первым.
— Стой, стой! — исступленно зашептал лейтенант в кубанке и тоже вскинул пистолет. — Ты на кого? Это же командарм!..
— Врешь!.. — Горчаков расслышал, но не поверил. — Врешь!
— Командарм! Генерал-лейтенант!.. Ты что, оглох?
Горчаков опустил руку с наганом.
— Оглох, точно, — сказал он.
Теперь он увидел, что в группе этих военных были и старшие командиры: майоры, полковники. А перекинутая через ветку березы, свисала большая карта, вокруг которой они и стеснились. Сердито и недоуменно, как на дурную диковинку, уставились все они на него. И приземистый, с оплывшими плечами командир в защитного цвета фуражке, в плащ-палатке, глухо завязанной на шее, отделился от группы.
— Откуда такой? — спросил он и, так как Горчаков не ответил, усилил голос: — Кто такой?
Горчаков помолчал, но не отвел взгляда.
— Не знал я, что вы тут, — проговорил он, как бы с осуждением. — Не подумал, товарищ генерал!..
Он подобрался, приставил костыль к бедру, как ружье, и доложил:
— Горчаков, рядовой… — Подумал и добавил: — Нахожусь в госпитале на излечении.
Командарм спросил о чем-то еще — Горчаков не разобрал и на всякий случай повинился:
— Ошибка вышла, товарищ генерал. Обознался, прошу извинить.
Никакой вины за собой он, впрочем, не чувствовал и уже досадовал на задержку. Даже своими, будто заткнутыми ушами он улавливал частые очереди пулеметов — бой шел совсем близко, и немцы не ослабляли натиска. А тут начались эти начальнические расспросы…
— Откуда родом? — усиливая голос, поинтересовался командарм.
— Из города Москвы.
И Горчаков обернулся через плечо на свой отряд: бойцы как шли, так и стояли теперь на дороге маленькой серой колонной, расцвеченной белыми бинтами. Он пристукнул в нетерпении костылем.
— Разрешите быть свободным, товарищ генерал! — попросил он.
Командарм тоже перевел взгляд на его людей — и не ответил. А до Горчакова донесся словно бы далекий звон колокольчика — один, другой… Он не сразу догадался, что это такое, но потом сообразил: его тугой слух уловил выстрелы танковых пушек — только они и могли так звенеть.
— Разрешите, товарищ генерал! — повторил он громче.
— Так, так, Горчаков! — Командарм покивал, обвисшие щеки его опустились на сборчатый воротник плащ-палатки. — Приказываешь нам на оборону? Так, так…
Горчаков умолк — всеми остатками своего слуха ловил он перезвон колокольчиков: это, открыв огонь, танки пошли на прорыв обороны; он мысленно видел, откуда и куда они двигались.
Командарм кивком показал на дорогу.
— А там, значит, твоя боевая команда?.. — продолжал он. — Бравая команда, ничего не скажешь.
И, не настаивая на ответе, он медленно пошел к дороге; перед кюветом он остановился. Довольно долго храня молчание, генерал присматривался к этому одинокому на открытой равнине, жиденькому строю людей, опиравшихся кто на палочки, кто на винтовки. Ветер трепал полы их шинелек; белый конец бинта, выбившийся из повязки, реял над чьей-то обмотанной головой. И так же молча эти люди рассматривали его самого, генерала, то ли в ожидании его приказа — хотя сами уже отдали себе боевой приказ, то ли в ожидании его напутственных слов — хотя в каких еще словах они нуждались?!
Десятая глава
Большие открытия
Солдаты
1
Силы сторон перед этой решающей подмосковной битвой были разительно неравны. И хотя немецкое наступление предвиделось, и на совещании в штабе армии, с участием командующего фронтом, были приняты многие правильные решения, и хотя все последнее время армия бессонно трудилась, зарываясь глубоко в землю, окутываясь проволокой, устраивая дзоты, древний закон войны продолжал действовать: два батальона были сильнее одного и уж, конечно, сильнее одного были три, четыре, пять батальонов, а именно при таком соотношении, особенно в танках и в авиации, началась эта битва; сама арифметика, простейшие ее правила обратились против защитников рубежа… Но и когда успех неприятеля стал свершившимся фактом, все, что командующий решал и приказывал, спорило с арифметикой: сражаясь, он перестал с нею считаться.
На третьи сутки боя генерал-лейтенант приехал в дивизию полковника Богданова, дравшуюся на особо важном участке. Приехал — сказано неточно, его машина была подожжена с воздуха, водитель убит на месте, и он с адъютантом, у которого опалило лицо, где ползком, где броском, добирался до НП комдива. Бомбежка все продолжалась, и приходилось пережидать в воронках, в канавах… Лежа на спине, глядя на самолеты, пикирующие на позиции дивизии, командарм думал о том, что резервы армии на исходе, что прервалась связь со штабом фронта, но что не может же быть, чтобы фронт не предпринял каких-то действий для помощи армии, что дорог каждый час и что эта задержка под бомбежкой очень некстати. Лежать было неудобно и не соответствовало положению, но неразумно, конечно же, было подставлять себя под бомбу. Рядом негромко матерился адъютант, осторожно, кончиками пальцев потрагивая пунцовую кожу на лице, свой обгорелый чуб. И среди всех неотвязных мыслей командарму ярко вдруг блеснуло: «А ведь это твой решающий, твое Бородино…» Он тут же неловко поднялся — все ж таки пятьдесят пять лет сказывались — и пошел по дну канавы; адъютант тотчас побежал следом, испуганно крикнул: «Ложитесь! «Юнкерсы»!..» — но он не остановился.
На НП командира дивизии Богданова словно бы раскалился самый воздух. Бой шел уже третьи сутки, и вместе с другими сообщениями командарму показали радиограмму, принятую сегодня утром, — донесение батальонного радиста:
«…Батарея замолчала. Танки идут на меня. Взрываю радиостанцию. Прощайте, товарищи!»
Подписи не было, радист не успел себя назвать.
Командарм два раза прочитал радиограмму и спросил:
— Фамилия? Звание?
Ему не смогли ответить: здесь не знали имени батальонного радиста. И командарм не стал доискиваться: новые донесения о новых потерях и опасностях поступали ежеминутно, а Богданов настойчиво требовал подкреплений.
Самый молодой в армии и, вероятно, во всем фронте командир соединения, он докладывал более резким тоном, чем, может быть, допускалось. Богданов был зол: его дивизия, несмотря на весь понесенный урон, еще удерживала свой участок, но ее фланг обнажился, и повинен в том был сосед, не устоявший на своем — на стыке. В открывшуюся брешь хлынули немецкие машины, целый бронированный поток, и теперь самому Богданову приходилось отводить свои части, загибая фланг… А в его батальонах не насчитывалось уже и половины людей, страшными были потери в командном составе — только что смертельно ранило комиссара дивизии, — и его артиллеристы вынуждены были жестко экономить снаряды…
В окоп, где стояли командиры, взрывные волны швыряли колючий песок, пыль, камни. «Юнкерсы» налетали строй за строем, водили свой адовый хоровод, пикировали, — и судороги били землю.
Тлела сухая трава, и, бледно светясь, летали по ветру горящие соломинки.
— Дай карту, подумаем, что будем делать. Фронт готовит контрудар, нам обещали… — в свою очередь пообещал Богданову командарм. — Наша задача: держаться, держаться… Долго ли еще, хочешь спросить?
Богданов промолчал…
А радиограммой неизвестного радиста завладел тем временем майор — корреспондент одной из московских газет, находившийся в дивизии в командировке. И его большие, армянского типа глаза, да еще увеличенные стеклами очков, отразили какое-то благодарное страдание…
«Превосходный материал на первую полосу, — подумал и восхитился он. — Может украсить номер. Боже мой, до какого ужаса доводит профессионализм! Кто он был, этот неизвестный герой?.. Сколько ему было лет?.. Кто его ждет в тылу?»
Майор-корреспондент воспользовался тем, что на него не обращали внимания, и сунул радиограмму в свою раздутую полевую сумку с блокнотами, с полотенцем, с ржаными галетами и с письмами от фронтовиков-москвичей — он собирался уже возвращаться в редакцию, и ему надавали писем и поручений: зайти, передать, проведать. Но он, увы, опоздал и теперь совсем не был уверен, что ему повезет доставить в тыл свою замечательную корреспонденцию. При каждом близком разрыве он прижимался к стенке окопа и обмирал… Сложное чувство терзало корреспондента: не задержись он здесь на эти два дня, он был бы уже на пути к Москве, но, с другой стороны, его корреспонденция была бы беднее… «Что такое безымянный героизм? — спрашивал он себя. — Самопожертвование? Сознание долга? Мне трудно ответить… О чем думал этот радист в самую последнюю минуту, о ком, о чем он пожалел?..»
По сотрясавшемуся полю ползали ящерицами, карабкались по скосам воронок связисты. Иногда слышалось далекое, как эхо: «Санитары!», «Носилки!» Мимо поверху, низко согнувшись, пробежала в кирзовых сапожищах девушка-санитарка с разметавшимися по плечам прекрасными белокурыми кольцами волос, посыпанными земляной крошкой. Майор-корреспондент проводил ее остолбенелым взглядом. Это тоже, конечно, был отличный материал — на вторую полосу — само олицетворенное милосердие!.. Но как хотелось крикнуть: «Куда же вы по открытому полю? Бегите сюда, к нам!»
Потом все внимание корреспондента обратилось на командующего армией. Этот плотного сложения, грузноватый генерал, в запыленной плащ-палатке, с малоподвижным лицом в толстых морщинах, сосредоточил на себе общее ожидание. И если имелась возможность изменить положение и повернуть ход боя к лучшему, к успеху, то лишь один он, казалось, знал ее.
Хмуро, но не перебивая и не торопя, он выслушал доклад комдива и с таким же пасмурным вниманием расспрашивал лейтенанта, командира разведчиков, только что приползшего в окоп. Присев на ящик из-под мин, командующий вместе с комдивом принялись что-то колдовать над картой. И лишь в этот момент на его маловыразительном лице появилось выражение энергии, сдвинулись к переносице запыленные брови.
Майор-корреспондент не взялся бы судить, насколько хороши были приказы, отданные командующим, да он их почти не расслышал со своего места. Но он видел: Богданов откозырял и бросился к телефонному аппарату, кто-то еще из командиров побежал с поручением по окопу, и телефонную трубку потребовал сам командарм… Словом, на НП почувствовалось что-то новое, а на корреспондента даже повеяло надеждой…
Несколько позже он выяснил, что командарм приказал атаковать — это в создавшейся-то тяжелейшей обстановке!.. Но в армии сохранился еще небольшой резерв: пехотный, гаубичный полки, два противотанковых дивизиона — всё неполного состава, но тем не менее — резерв, и он придал всё Богданову. А тому надлежало ударить во фланг прорвавшемуся противнику, смять его, отсечь и закрыть прорыв… Офицер из оперативного управления, посвятивший корреспондента в этот замысел — на ходу, в немногих словах, — добавил с непостижимой улыбкой: «Между нами — резерва хватит нам часа на три-четыре». Но корреспондент привык уже встречать среди штабных оперативников высокообразованных скептиков.
Еще позднее недалеко от нового НП он опять получил возможность понаблюдать за командармом. Здесь, в старом ельнике, накапливалась для броска пехота — мелькали в зеленом сумраке загорелые затылки, потные спины, перекрещенные ремнями, скатанными плащ-палатками, падала с глухим стуком еловая шишка, задетая примкнутым штыком, с посохших ветвей легким роем осыпалась рыжая хвоя. И командарм шагал вместе со всеми, сдвигал фуражку, отирал потный лоб, поглядывал по сторонам своим маловыразительным взглядом. Можно было подумать — это идут работники, тащат свой тяжелый инструмент: «станкачи», «ручники», минометные плиты, минометные стволы, лопатки, ящики с боеприпасами, сумки, сумки, сумки — патронные, с противогазами, с гранатами, с зажигательными бутылками, — и вместе с рабочей сменой идет прораб… С этого момента доверие корреспондента к командующему еще более упрочилось, — видимо, и на войне побеждали великие труженики, только они! И кто мог бы сказать, чего было больше в солдатской службе: отваги или работы?..
…Перед вечером Богданов контратаковал, бой шел и ночью, и весь следующий день, противник потерял десятки танков — и несколько деревень вновь перешли в наши руки. Но это был непродолжительный успех: немцы располагали, казалось, неистощимыми резервами. В бой против Богданова они ввели свежий танковый корпус, и отбитые у них деревни, — вернее, задымленные пепелища и посеченные осколками сады — во второй раз пришлось оставить.
Одновременно другое танковое соединение ударило на другом участке, и дело сразу же приняло там плохой оборот. Командарм, выехавший туда, встретил на дороге расстроенную, отступавшую часть — толпу, правда пока еще вооруженную, но потерявшую связь и ориентировку; он остановил ее и сам повел назад в бой…
И еще сутки шел этот бой в танковых клещах врага. Командарм и его штаб маневрировали теперь только тем, что имели на линии огня, снимали части с неатакованных участков и бросали туда, где назревала сиюминутная опасность. В оборону пошли хозяйственные подразделения: писаря, повара, ездовые, — но это, конечно, дало немного. А связь с базами снабжения, с вышестоящими штабами так и не удалось восстановить: делегаты связи не возвращались, самолет, посланный с донесением в штаб фронта, возможно, не долетел — в воздухе господствовала немецкая авиация. И окружение прочно сомкнулось в тылу армии, площадь, запятая ее частями, быстро суживалась. Контрудар, предпринятый штабом фронта, не имел, как видно, успеха, связь не налаживалась, и можно было только предполагать, что происходило за пределами котла.
«Котел» — было слово, получившее в эту войну новое, жестокое значение. Целые армии исчезали в таких кипящих «котлах» площадью в десятки километров, вместимостью в сотни тысяч жизней и в огромное количество техники.
…Ближе к полуночи на лесном кордоне в избе объездчика, где обретался ныне кочующий командный пункт армии, собрался ее Военный совет. Горели стеариновые свечи в медных с прозеленью подсвечниках, невесть как оказавшихся в этой черной, голой, с закопченными балками избе, покинутой хозяевами. В лесу разбросанно, там и тут, рвались снаряды; у немцев их было в изобилии, и они могли позволить себе беспокоящий огонь: после грохота разрыва наступала недолгая пауза, а затем, то ближе, то дальше, вновь свистело и грохотало.
Начальник штаба, генерал-майор, подошел к карте на столе, чтобы доложить обстановку, взял карандаш… — и тут случилось непредвиденное: он не смог начать. Его лицо с подсвеченными снизу надбровными дугами, с редкими игольчатыми усами сморщилось, сжалось, верхняя губа выпятилась, — казалось, у генерала вот-вот потекут слезы, а под рысьими усами поскрипывали стиснутые зубы.
За столом все молча ждали. И могло показаться, что слезы старого начштабарма — вещь не столь уж сейчас удивительная. Грохнул довольно близкий разрыв, на который никто не обратил внимания. Член Военного совета — дивизионный комиссар тихо сказал адъютанту командующего:
— Дай генералу воды.
Из сеней доносился смутный говор, слышались шаги, сиплый храп — там скучились автоматчики, охрана и связные. В разбитое оконце, занавешенное плащ-палаткой, потянуло гарью — где-то в лесу начался пожар… Командарм постучал по столу костяшками согнутых пальцев, призывая к делу. Он грузно, оплыв всем корпусом, сидел в красном углу, в полутени, из которой блестели, отражая огонь свечи, его воспаленные глаза…
— Никандр Артемьевич! — окликнул он начальника штаба. — Что вы там?..
…С того часа, как для него, командарма, стало очевидно, что его армия не сумела остановить врага и враг устремился в открытые бреши на восток, к Москве, он пребывал в состоянии внешне не проявлявшегося, но полного, ясного отчаяния. Он не ложился пятые сутки, но и когда охватывало изнеможение и веки сами собой смыкались, незасыпавшее отчаяние тут же его будило. Соя отлетал, как от толчка, и с холодной отчетливостью командарм вспоминал, что произошло непоправимое — его армия разбита и окружена.