Две смерти Чезаре Россолимо (Фантастические повести) - Львов Аркадий Львович 9 стр.


С Хесусом у меня наладились ровные деловые отношения. Я бы даже сказал, больше, чем просто ровные, потому что по какой-то загадочной случайности трижды в течение последней недели у нас возникали совершенно тождественные идеи. И что самое забавное — всегда в один и тот же день, и всегда утром. Джулиано говорил, дай бог побольше таких случайностей, и смеялся при этом взахлеб, как мальчик. Но в последний раз, когда мы заговорили о практической регуляции окислительного фосфорилирования в митохондриях, он был предельно серьезен и, кажется, насторожен. То есть, я не уверен, что это была именно настороженность, но ощущение скованности от пристального его взгляда, направленного на меня из-за какого-то невидимого укрытия, не проходило во время всего разговора. А под конец, когда я сказал, что мне удалось варьировать темпы окисления в митохондриях мышечных клеток, это ощущение чужих пристальных глаз усилилось вдесятеро, и я должен был пройтись по лаборатории, чтобы хоть немного погасить его.

Остановившись, я увидел устремленные на меня глаза Альмадена. Но, даю голову на отсечение, Альмаден не видел меня, не видел окна за моей спиной, вообще ничего не видел — глаза его были открыты и пусты, как глаза каменного Вишну.

— Альмаден! — голос Джулиано прозвучал резко и скрипуче, — Альмаден, очнитесь: вы прозеваете второе пришествие!

Хесус вздрогнул — так вздрагивает человек, внезапно выхваченный из сна. Он виновато улыбнулся, и я вдруг увидел, что он на самом деле здорово изменился после поездки в Боготу — не то, чтобы чересчур похудел, а как-то осунулся внутренне.

— Синьоры, — продолжал тем же скрипучим голосом Джулиано, — вы отдаете себе отчет, что практически означает произвольная регуляция мышечной силы человека? Не будет хилых и немощных, человек осуществит свою древнейшую мечту — не опосредствованно, через машину, а лично каждый обретет в себе Геракла… нет, не Геракла — Антея, синьоры, именно Антея!

Я был уверен, сейчас Джулиано примется освежать наши знания по части мифологии, но он внезапно умолк — и великая Гея, дававшая силу Антею, осталась неназванной. Впрочем, я сам вспомнил о ней и подумал еще, что она не была истинной богиней — она обладала всего лишь потенциальным могуществом аккумулятора, переключатели же и коммуникации были вне ее власти, и сын ее погиб.

Джулиано, совершенно неподвижный, сидел в кресле, глаза его были закрыты и только чуть-чуть, в ритме нистагма, вздрагивали тяжелые веки. Я не знаю, о чем он думал. Я не знаю, о чем думал Альмаден. И оттого, наверное, что вот сидят рядом со мной два человека, а я даже приблизительно не представляю себе их мыслей, мне все больше становилось не по себе. Плотная белесая оболочка окружала меня, перед моими глазами кристаллизовался в молочном тумане огромный серебристый кокон, я присматривался к нему, ожидая появления какого-то уродца. И вдруг он лопнул, этот кокон, и появился я — отчетливо, как в зеркале. Мое Я надвигалось на меня, но было оно неправдоподобно легкое, будто материализованное из лунного света, прикосновение которого неощутимо для человека из плоти. С секунды на секунду оно должно было приблизиться ко мне вплотную, совместиться со мной, сидящим в кресле у окна, и тогда, я чувствовал, лопнет отвратительная белесая оболочка и откроется что-то предельно важное для меня. Я даже привстал, чтобы ускорить нашу встречу, но внезапно меня схватил за руку синьор Джулиано — и мое Я из зеркала исчезло.

— Умберто, — сказал синьор Джулиано, — естественнику не пристало грезить по-девичьи. Грезы формируются гормонами, а не этим.

Постучав пальцем по виску, он освободил наконец мою руку и повторил:

— Не этим, Умберто.

Сегодня впервые синьор Джулиано сам нарушил железный порядок лаборатории — было уже около восьми часов; синева, наседавшая с востока, бесшумно гасила тлеющие на западе облака. Альмаден сказал, что ему пора, и тогда Россо торопливо стал извиняться, приговаривая: «Ради бога, синьоры, ради бога!»

Огибая фонтан, я почувствовал убийственную усталость и готов был растянуться прямо здесь, на скамье, лишь бы не делать ни одного шага. Просека, ведшая к моему дому, была в этот раз бесконечно длинной, и, как случается только во сне, мне казалось, что нынче вот, в один прием, я заново проделываю всю прожитую дорогу. Я видел Флоренцию, Пизу, Болонью; люди, которые встречались на моет пути, разместились по сторонам этой бесконечной дороги и провожали меня глазами, потому что двинуться ни один из них не мог — ни те, что уже умерли, ни те, что оставались в живых. Кроче мне повстречался дважды — первый раз спиной к дороге, так что я даже не узнал его сразу, а второй раз — шагах в десяти от дома, лицом ко мне. Щеки его были припорошены синькой. Глаза были синие, фарфоровые. Шею Кроче оплетали вздувшиеся вены, которые вдруг оказались моими пальцами. Это не удивило меня — наоборот, все было совершенно естественно и логично и, главное, давно знакомо. Одного только я не мог понять: что Кроче — покойник. То есть, я знал, что он мертв, но именно вот это знание и казалось мне ложным, навязанным, и, должно быть, потому оно не внушало тревоги.

Проспал я без малого семь часов: очнувшись, я успел еще увидеть догоравшую под моим окном опунцию. Часы пробили три, и почти одновременно с ними приглушенным ночным голосом объявил время диктор из Боготы. После этого он продолжал тем же вкрадчивым ночным полушепотом прерванную передачу о последних событиях в столице.

…Восстановлен порядок на изумрудных копях в пригороде Боготы, все арестованные освобождены и с энтузиазмом возобновили работы. Прекращена трехнедельная забастовка солидарности столичных машиностроителей, в целях компенсации заводы работают круглосуточно; во искупление своей вины машиностроители отказались от обещанной надбавки за работу в ночное время. С шести утра в столице отменяется комендантский час. Кабинет министров и муниципалитет Боготы выражают свое восхищение и благодарность синьору Марио Гварди, начальнику полиции Большой Боготы, за энергичные и гуманные действия. Телевизионная компания «Санта Фе де Богота» рада случаю присоединиться к приветственному адресу правительства синьору Гварди. А теперь посмотрите ленту кинохроники, снятой нашими репортерами…

Сначала, когда показывали обвал и спасательные работы на руднике Бобадилья, диктор комментировал чуть не каждый кадр, так что ему приходилось здорово торопиться, чтобы поспеть за экраном. Но минуты через три пошли уже другие кадры — дорога на Боготу, запруженная десятками тысяч горнорабочих, заводские кварталы окраин, забастовщики-машиностроители, мальчишки без ранцев, вытолкнутые из школы невидимым за стенами тараном, — и диктор лишь изредка бросал два-три слова бесстрастной информации. Впрочем, не слишком бесстрастной, потому что слова ее были из телеграфных сообщений о стихийных, бессмысленных разрушениях и бедствиях.

Потом экран внезапно захлестнули десятки скрещенных струй — гигантские красные машины пробивались через толпу, направляя людям в лица сверкающие медные стволы водометов. Те, что были рядом с машинами, падали на асфальт ослепленные и оглушенные, а другие — те, кого струя водомета уже не могла сбить с ног, — беспорядочно разбегались, прячась за домами. Когда машины прошли вперед, эти самые люди, только что панически убегавшие, ринулись из-за домов и в несколько минут овладели машинами. Продырявив цистерну, они приказывали шоферу убираться, но три машины опрокинули на бок, перегородив улицу. Опрокинутые машины стремительно обрастали сваленными столбами, чугунными решетками, огромными ветвями деревьев и домашней утварью. Из-за поворота на заводскую площадь выкатили с ревом новые пять машин; головная двинулась к баррикаде, а остальные четыре замешкались и, сделав круг на площади, повернули обратно. Остановившись метрах в тридцати от баррикады, головная машина дала несколько залпов, а затем, не разворачиваясь, попятилась к площади. Но дорога ее оборвалась у первого люка на мостовой, крышка которого встала торчком, едва правое заднее колесо тронуло его кромку. Мгновение, как бы в нерешительности, колесо держалось еще на уровне мостовой, но в следующую секунду оно стало ожесточенно втискиваться в люк. Сначала от колеса шел скрежет, но вдруг оно провалилось в люк, и тогда о мостовую грохнулось шасси пятитонной машины.

На баррикаде ликовали. Взрослые люди, они надрывались от смеха, как школяры. И когда мальчишки, засевшие рядом с ними, подняли оглушительный свист и улюлюканье, они немедля поддержали их, как будто только ждали сигнала.

Потом на площади появились синие полицейские транспортеры. И вместе с этими машинами на площадь, на баррикаду и улицу пришла тишина. Она держалась с минуту, эта тишина, пока офицер, начальник отряда, не приказал рабочим разобрать баррикаду. Голос его, во сто раз усиленный мегафоном, рвал воздух с треском, как гигантское полотнище.

Баррикада молчала. Офицер снова прокричал свой приказ в мегафон. Баррикада по-прежнему молчала. Тогда полицейские спешились и хотя не последовало никакой команды, двинулись в глубь улицы — сначала шагом, затем рысцой, а метрах в ста от баррикады понеслись с фантастической скоростью, так что, казалось, они не успевают коснуться ногами асфальта.

С баррикады полетели камни, обломки чугуна, но полицейские, не замедляя бега, едва заметными, безукоризненно точными движениями, уклонялись от них.

Секунд через пятнадцать они уже взбирались по уступам баррикад, прыгая с легкостью обезьян. Хватая за руки или под мышки людей, таких же рослых и плечистых, как они сами, полицейские сбрасывали их, будто кукол, обряженных людьми на киносъемках.

Потом они понеслись вдогонку за теми, кто остался у подножия и в тылу баррикады. Человек тридцать полицейских задались нелепой, по первому впечатлению, целью просто обогнать рабочих, в то время, как остальные молотили их дубинками. Через минуту эти полицейские составляли уже первую шеренгу бегущих, и тогда, внезапно обернувшись, они погнали людей назад, к баррикаде. А оттуда, со стороны баррикады, навстречу им рабочих теснил другой отряд. Когда толпа достигла предельной плотности, полицейские разомкнули кольцо. В неожиданно возникший просвет хлынули сотни людей. Их никто не удерживал и не преследовал. Обезумевшие от страха, они сбивали друг друга с ног, цеплялись за руки, норовили протиснуться сквозь непробиваемые клубки из человеческих тел в парадные и сквозные подъезды домов.

Когда в кольце осталось человек триста, оно вмиг замкнулось и, вытянувшись эллипсом, поползло вдоль улицы, к перекрестку. На перекресток с двух сторон выезжали черные полицейские фургоны с зарешеченными окнами. Через пять минут улица опустела — фургоны увезли людей, и только один человек — офицер, начальник отряда, — стоял посреди дороги, ожидая, видимо, своей машины. Сначала темнела вполэкрана его спина, а затем, садясь в машину, он повернулся лицом — и я увидел Хесуса Альмадена, нашего Хесуса.

Потом показали сборочный цех машиностроительного завода «Реконкиста — XX век», и я опять увидел Альмадена, а рядом с ним — Марио Гварди. Гварди я узнал сразу — еще до того, как диктор назвал его. Гварди подошел к диспетчерскому пульту, а Хесус встал у конвейера, между рабочими. Сначала он работал в одном с ними темпе, но спустя минуты две уже заметно опередил их, и тогда они стали быстро подтягиваться. Теперь конвейер явно отставал, Гварди сделал знак диспетчеру, и тот нажал кнопку — ритм был восстановлен на новой, повышенной скорости. Диктор пояснил, что таких скоростей в сборочном цехе прежде не знали, что это новое достижение, которое стало возможным только благодаря исключительной дисциплинированности и добросовестности рабочих.

Объектив телекамеры прошелся по лицам рабочихвсе они походили друг на друга, как братья, у которых внешние, физические различия компенсируются психической и характериологической близостью: та же внутреннняя осанка, тот же взгляд с неизвестным фокусом, то же невозмутимое спокойствие.

В сущности, они здорово копировали Хесуса, и у меня в ушах даже прозвучало приветствие, с которым я встречу его утром: «Ave, Cesar ave. Альмаден-матрица!» Но, прозвучав, оно исчезло бесследно, и у меня начисто прошло всякое желание шутить и подтрунивать над Хесусом. Не только над Хесусом, а вообще озоровать и пробавляться шутками.

В конце концов, какое мне дело до всего этого? Теперь я знаю, зачем Альмаден ездил в Боготу. Ну и что? Мне-то какая забота? У меня есть свое дело — и ничего другого, кроме этого дела, для меня нет.

Вот дьявольщина, никак не найду удобной позы: вроде не мышцы у меня и сухожилия, а эспандровая резина!

…Уважаемые телезрители, вы смотрели кадры о последних событиях в столице. Станция «Санта Фе де Богота» продолжает свою круглосуточную программу.

VII

— Умберто, — голос Джулиано прозвучал неожиданно, хотя мы стояли почти рядом, — вы помните историю с похищением материалов из Джорджтаунской лаборатории профессора Фергюссона?

— Отлично помню. При этом убили еще…

— Да, да, — зачастил Джулиано, суетливо озираясь, — так вот, синьор, мне удалось узнать, что профессор Фергюссон тоже отыскивал ключ к управлению энергетическими процессами в митохондриях. Но… — Джулиано опять оглянулся, — все эти его материалы не стоят сломанного носа Пульчинеллы. Профессор Фергюссон — дурак, он даже не знает, с какого конца следует браться за дело. Материалы ему вернули.

— Значит, зря погиб тот несчастный?

— Ну, видите ли, — вдруг взорвался Джулиано, — выведать, что у вашего ближнего ничего нет, — для этого тоже иногда надо жертвовать жизнью. Секрет — не только новые факты, уровень знаний вообще — тоже секрет.

— Но какие здесь могут быть секреты, Джулиано? Кому это нужно?

— Не знаю, — отрезал Россо, — если похищали, значит, нужно было. Это элементарно, синьор.

— Да, — подтвердил я, — это элементарно.

Джулиано улыбнулся, взял меня под локоть и доверительно сказал:

— Я немножечко устал, Умберто, а усталость — плохой советчик. Не обижайтесь на меня.

Нет, я нисколько не обижался: я видел, что Россо в самом деле устал и, по-моему, здорово устал. Но, в конце концов, это его личное дело.

С синьориной Зендой мы не виделись целую неделю. Я вспомнил о ней только сегодня утром, подбирая с земли плоды цереуса. При этом у меня возникло идиотское ощущение, будто совсем недавно я взбирался на цереус, чтобы сорвать для кого-то плод. И, самое уже нелепое, я отчетливо сознавал, что плод был не для синьорины Хааг. Я смотрел на цереус, вершина которого ушла от земли на высоту доброго пятиэтажного дома, и от одной мысли, что я мог бы там оказаться, у меня кружилась голова.

Вечером я рассказал об этом Джулиано, и он смеялся весело, самозабвенно, как в первые дни нашего знакомства, но о синьорине Хааг говорить не хотел. Точнее, он сообщил, что Зенда сейчас в отъезде и вернется, возможно, месяца через полтора. И ничего больше.

— Верите ли, Джулиано, — сказал я, — она даже не попрощалась со мной.

Он опять рассмеялся, пробормотал что-то насчет короткой памяти женщин, но уже без смеха и абсолютно категорически объявил, что влюбиться в женщинуэто значит оказать ей совершенно неумеренное и неоправданное предпочтение перед другими. Мне хотелось возразить ему, ссылаясь на ритмы, которые задаются самой природой и сегодня еще вне власти человека, но эта мысль моя была до того ленива и неповоротлива, что я никак не мог найти ни нужных слов, ни подходящей схемы для их поиска.

Вообще, мне кажется, эта скованность в движении мысли случается у меня теперь чаще, чем прежде. Впрочем, нет, не совсем то: я хочу сказать, что с недавних пор стал замечать ее, а была она прежде или нет — этого я не знаю.

С Альмаденом происходит что-то неладное: он почти не разговаривает, глаза его — сплошные зрачки, зияющие чернотой, которая нагоняет тоску и бессмысленный, животный страх. Откровенно говоря, я предпочитаю не встречаться с ним лишний раз.

Замечает ли эти перемены в Хесусе Джулиано? Он говорит, что я преувеличиваю, хотя кое-что, мол, есть. Я уже два раза советовал ему поговорить по душам с Хесусом, но оба раза он отвечал мне, что Альмаден сам проявит инициативу, коль скоро у него возникнет нужда исповедаться. Если я правильно понял его, этот ответ мог означать для меня только одно: не суй носа не в свое дело.

Назад Дальше