Я начал терять терпение. Ну как вбить в эту гранитную башку такую простую вещь?
— Какое, к черту, доказательство! — почти крикнул я. — Пусть даже сам Келдыш подпишет мои предварительные показания, все скажут, что один случай еще ни о чем не говорит. И что это никакое не доказательство, тем более что он противоречит основным законам.
— Каким основным законам? — спросила жена враждебно.
— Ну, скажем, физическим. Все тут же в один голос закаркают, что я занимаюсь метафизикой.
В глазах ее опять блеснуло что-то живое.
— А тебе не приходила в голову простая мысль, что метафизика — это, в сущности, неизученная часть физики. Вроде обратной стороны Луны.
Тем наш разговор и окончился. Словно бы испугавшись чего-то, никто из нас не решился добавить ни слова. Ужинать мы не стали. Молча уселись у телевизора в тайной надежде забыть о неприятных мыслях. Или хотя бы притупить невыносимое чувство ожидания. Но передача оказалась слишком скучной. Именно ее будничность, ее полная отчужденность от подлинных человеческих волнений навела меня на неожиданную мысль: какое там, к черту, землетрясение? Конечно же, ничего не случится. Чудес на свете не бывает и никогда не будет! И тут же я почувствовал какую-то сильную боль внутри, какой-то мучительный спазм. Нет, нет, оно должно произойти! Даже если оно похоронит нас под развалинами. Должно — во имя истины. И во имя надежды. Человек не может вечно оставаться слепым к огромному окружающему нас миру.
Первое, что я услышал, был нежный звон. На стене висело несколько старинных овечьих колокольцев, которые я как-то купил у одного цыгана. Два десятка лет провисели они у нас в доме, лишь изредка позванивая, когда со стен смахивали пыль. И вот сейчас они первые почуяли землетрясение и откликнулись на него тихим звоном.
— Ну вот! — воскликнул я. — Начинается!
Я был настолько поражен, словно это и не я так долго, с нетерпением ждал этого момента. Быстро обернулся, взглянул на люстру. Она тоже тихонько покачивалась. И вдруг огромное окно, занимавшее чуть ли не всю южную стену, вспыхнуло, словно от взрыва, ослепительным голубым светом. Меня охватил панический ужас, сильнее которого я, наверное, никогда не испытывал. Я встал и, словно лунатик, направился к двери, не думая ни о чем и ни о ком, кроме себя. Не успел я сделать двух шагов, как жена изо всех сил схватила меня за руку.
— Стой здесь! — крикнула она. — Не двигайся!
Я остановился как вкопанный. А дом все содрогался и содрогался, и мне казалось, что он вот-вот обрушится на мою несчастную голову. Пока наконец все не утихло.
* * *
Вот так же внезапно, с такими же сотрясениями порой приходит к нам великий день подведения итогов, как сказал бы иной писатель. Красивые слова, хоть и высокопарные и не слишком точные. На самом делю речь идет не о днях, а о неделях и месяцах — горьких, тягостных, но и умудренных, если только это слово можно отнести к простым смертным.
Как ни странно, землетрясение напугало меня, но не поразило так, как я этого ожидал. Правда, я убедился, что обладаю неким даром или способностью, какой не имеют остальные. И понял, что для меня пробил час подведения итогов. Но не спешил. Спешить было нельзя. Не говоря уж о том, что первые дни меня угнетали совсем другие мысли — о жене.
Дело в том, что, вместо того чтобы разрешить все наши недоразумения, землетрясение разъединило нас еще больше. Никогда не забыть мне тех страшных мгновений. Я не только чувствовал себя угнетенным, но и весь кипел подавленной яростью. Ведь, схватив меня за руку, она хотела меня убить! Именно убить, пусть даже причиной тому были ее высокие моральные принципы, ее чрезмерная честность, чувство долга. Правда, не только меня — себя тоже. Но это второе обстоятельство, непонятно почему, я как-то не принимал в расчет. «Как она могла хотеть моей смерти? — возмущенно думал я. — По какому праву, на каком основании? Человек может располагать только своей жизнью, и больше ничьей, несмотря ни на какие цели и поводы». Я злился и в то же время не решался взглянуть ей в глаза. Между нами словно бы возникла та отвратительная пустота, которую ученые, да и политики тоже, называют довольно неточным словечком «вакуум».
Но, может, я судил ее слишком строго? Или слишком пристрастно? Нет, нет — тут я вряд ли когда-нибудь откажусь от своего мнения. Все мы в той или иной степени пристрастны, но в главном я прав. В конце концов, какое мне дело до ее принципов, какими бы честными и справедливыми они ни казались. Их тоже нельзя никому навязывать силой, да и смысла в этом нет. К любым принципам каждый должен прийти сам, своими путями и тропами.
Так я думал в первые дни.
Пока, наконец, не понял, что она тоже страдает. Понял каким-то своим, внутренним, недоказуемым способом, так же, как почувствовал землетрясение. Понял, но у меня не было сил ее простить. В конечном счете, человек может простить все, кроме насилия и посягательства на его жизнь. Потому что только люди понимают, насколько она неповторима. По-настоящему неповторима, даже если принять безумную мысль, что она вечна. В отличие от всего остального, время никогда не возвращается туда, где оно уже побывало.
Я видел, как она мучилась, но мое сердце оставалось холодным. Жестокая холодность, преодолеть которую я был просто не в силах. Напрасно я пытался вспомнить все, чем был ей обязан. Все ее жертвы, ее доброту, ее заботы. Самоотверженность, которую она проявляла в самые трудные периоды моей жизни, скажем, когда я потерял родителей. Иногда мое сердце смягчалось, готовое смириться, но всего на несколько минут или часов. А затем его вновь сжимали холод и отчуждение.
Я сознавал, насколько это опасно — такой опасностью не грозила мне ни одна другая проблема. Нужно было предпринять что-то, пока еще не все рухнуло. Нужно — но где взять силы? В конце концов, она первая начала войну, она и должна ее прекратить.
Но жена молчала. В довершение всех добродетелей, в ней заговорила еще и гордость. Так что мне волей-неволей снова пришлось заняться подведением итогов.
Вернуться назад, заново осмыслить всю свою жизнь! Трудная задача, намного более трудная, чем я мог себе это представить. Дни шли за днями, я становился все более мрачным и кислым, как перестоявшее, липнущее к рукам тесто. Для ученого, вроде меня, привыкшего к точности логического мышления, к предельно ясным категориям и понятиям, такая работа часто оказывается невыносимой. Что такое воспоминание? Летнее облачко, каждую минуту меняющее свои очертания — одно другого причудливей и фантастичней. Можно ли из воспоминаний построить логическую систему, способную выдержать любую научную проверку?
Конечно же, нельзя.
И тогда мне пришла в голову эта счастливая — или несчастная — мысль: написать воспоминания. Связать их единым изложением и в живых образах поискать решение всех моих вопросов. В первую минуту я, естественно, испугался. По силам ли мне эта задача? Наверное, нет. Правда, в гимназии я был любимцем учительницы по литературе, но и она вряд ли видела во мне будущего писателя. Сейчас мне, конечно, ясно, что при всей своей любви к литературе разбиралась она в ней еще хуже меня. Так почему бы мне не попробовать? Может, хотя бы удастся избавиться от мрачных дум, которые все тяжелее нависали над моей головой. Пережитое гораздо легче собрать на бумаге, чем в редком неводе памяти. Наконец я решился взяться за перо. И за три дня, наполнив корзину скомканной бумагой, написал, наконец, первую страницу.
Не знаю, согласятся ли со мной настоящие писатели, но первая страница — самая трудная. А затем дело пошло так быстро, что я сам поразился. И в то же время огорчился. Эта профессия или призвание, которое я так уважал, показалось мне слишком уж легким. Но на десятой странице я внезапно остановился. Легко? Нет, тут я жестоко обманывался. Может, действительно не так уж трудно нанизывать красивые слова или даже яркие образы. Но в том, что я написал, отсутствовало нечто очень важное, без чего моя работа теряла всякий смысл.
Здесь мне хочется слегка приоткрыть скобки. Может, и не очень слегка, но что поделаешь. Как ни выставлял я себя логиком и рационалистом, вы, наверное, заметили, что я не лишен известного художественного чутья или, быть может, вкуса. Хотя далеко не до конца в этом уверен. Некоторые факты доказывают противное. Так, например, я очень люблю Сомерсета Моэма, автора, который нынче считается порядком устарелым. Вместе с тем я с удовольствием читаю Чивера и Гора Видаля, которые, наоборот, сейчас в моде. Иногда я и сам не могу понять, что я, где я. Сам ученый, я в принципе терпеть не могу технократов за их близорукость и самонадеянность. И всегда был убежден, что искусство гораздо совершенней науки. Перед Эйнштейном я преклоняюсь не столько за его физику, сколько за философию. Так вот, сам Эйнштейн часто отождествлял истину искусства с научной истиной. Сейчас я понимаю этого великана намного лучше, чем раньше, когда мне казалось, что при всей его правоте он проявляет некоторую предвзятость. В сущности, наука ищет истину, а искусство ее создает. Искусство живо, как природа, наука же — скальпель, который часто ее убивает.
Странные мысли, правда? Особенно для ученого. Должен признаться, что когда я взялся за перо, они были мне далеко не так ясны. Точнее, они созревали вместе с моим произведением. Теперь вам, наверное, ясно, почему я остановился на десятой странице. Очень просто. Любое художественное произведение содержит какую-то истину. Или идею. А я не знал, какая у меня истина. И вряд ли скоро узнаю. Тогда какого черта я пишу?
А вот какого!
Вряд ли все писатели, берясь за перо, знают свою истину до конца. Как и у прочих смертных, в их сознании немало глупостей и предубеждений. И все же они приходят к истине за работой, воссоздавая действительность по законам гармонии и красоты. Правда, если эти законы уже заложены в них — в даровании, в душевном складе.
Почему бы и мне не испробовать этот метод? Если я сумею осмыслить свой рассказ, это будет равнозначно постижению истины. Той истины о себе, которую я искал всю жизнь.
Сознаю, что становлюсь скучным. В том-то все и дело. Когда искусство соединяется с наукой, наука от этого лишь выигрывает. Но когда наука забирается на территорию искусства, пегас превращается в рабочего мула. Поэтому вы свободно можете пропустить эту страничку так же, как я сам пропустил почти два месяца, прежде чем снова взялся за перо. Правда, не по своей вине — сама судьба вмешалась в эту историю. Однако не будем торопиться, вернемся к нашему рассказу. И оставим на время в покое жену, хотя она тоже часть моей истины. Но нельзя забывать и о землетрясении — в нем узел проблемы.
Все его прекрасно помнят. Хоть мы и живем в сейсмически опасной зоне, такого сильного землетрясения в Болгарии не было уже полвека. О первом я говорил. Теперешнее скорее напугало нас, чем причинило серьезный ущерб. Первые сообщения были даже чересчур спокойными — наверное, чтобы не создавать паники среди населения. А я прозрел землетрясение именно как разрушительное. Я видел здание, рухнувшее в облаке пыли. Существует ли такое здание в действительности? И где? Может быть, нигде? Как проверить правильность моего прозрения?
Лишь через два дня я увидел это здание на снимке в газете. Обычный жилой дом в Свиштове, разрушенный до самого основания. Снимок поразил меня больше, чем само землетрясение. Когда оно действительно случилось, я только испугался, как и те, для кого оно было неожиданностью. Но снимок взволновал меня чрезвычайно. Ошеломленный, я заперся в кабинете и около получаса лежал на кушетке, стараясь прийти в себя.
Теперь уже не оставалось никаких сомнений. Я действительно видел реальное событие до того, как оно случилось. Именно увидел, а не воспринял каким-либо другим органом чувств, как это бывает со змеями, сусликами и крысами.
Поверьте, я вовсе не стремлюсь кого-нибудь поразить. То, что со мной случилось, в самом деле неестественно. Но не противоестественно. В сущности, с чисто научной точки зрения современная физика не считает абсурдной возможность проникновения в будущее. Правда, для этого нужна колоссальная сверхэнергия, которую человечество пока не обнаружило. Но теоретически такая возможность существует, и с этим приходится считаться.
Практически же вопрос стоит совсем иначе. Как во мне, в моем слабом, неустойчивом теле, составленном из каких-то жалких аминокислот, могла возникнуть подобная сверхэнергия? В том-то и состоит абсурд, неразрешимое противоречие. Но разве в этой внутренней противоречивости явления не кроется его сила? Тут допустимо, как говорит Бор, следующее безумное предположение. Может быть, энергия должна быть не сверхмощной, а просто чрезвычайно специфической. Присущей, скажем, лишь живым тканям или человеческому сознанию.
Никогда в жизни я не был слишком уверен в своих силах и возможностях. Самонадеянность — верный признак глупости и слепоты. Я не стану ничего утверждать, прежде чем не узнаю. Но и отрицать ничего не буду, пока не проверю.
Ну вот, опять я становлюсь скучным. Короче, я забросил биохимию и занялся другой важной отраслью биологии, которая теперь называется биофизикой. Читал по восемь-девять часов в день до полного изнеможения. Вначале — спокойно, уверенно, вел подробные конспекты. Потом стал горячиться, даже нервничать. Электрон, электричество! Смутные понятия, и не только для меня — для всех! Что такое, черт побери, поле? Даже Эйнштейну не удалось ответить на этот вопрос. А мое поле, обладающее способностью проникать в будущее, еще более странно и загадочно.
Иногда я ходил по улицам в полном смятении, смутно чувствуя, что вокруг меня сгущаются события, что вот-вот произойдет какое-то чудо, может быть, даже совсем простое и человечески объяснимое. И я вдруг прозрею.
Прекрасно помню этот день. Я вышел из дома часов около десяти, направляясь в университетскую библиотеку. Погода стояла прекрасная — один из тех осенних дней, которые можно было бы принять за весенние, если бы не блестящие каштаны на тротуарах. Я медленно шел по правой аллее Русского бульвара, там, где китайское посольство, погруженный, как всегда в последние дни, в свои мысли. На этот раз о жене, ее странном поведении. Может, все-таки разумней самому проявить инициативу? Я никогда не страдал чрезмерным самолюбием, шаг назад или в сторону вряд ли меня заденет.
Над перекрестком горел желтый свет — это я помню твердо. Когда вспыхнул зеленый, я сошел на мостовую. И это было последнее, что я запомнил.
Очнувшись, я почувствовал, что словно бы купаюсь в море света. Наверное, солнечного, хотя вокруг и разливалось какое-то молочно-матовое сияние. Настолько сильное, что я невольно зажмурил глаза. Но тогда мрак показался мне невыносимым, как будто я пробыл в нем миллионы лет. Я опять открыл глаза. Мучительно медленно всплыло передо мной лицо. Женское лицо. Очень тонкие чистые черты, белая косынка. И хорошо всем знакомый маленький красный крестик. Медсестра. Взглянув на меня, она вздрогнула, словно увидела просыпающегося мертвеца. Потом коснулась моего лица кончиками тонких пальцев, встала и, не сказав ни слова, вышла.
Что все это значит? И что это так стягивает лицо? Непроизвольно пощупал — бинт. Голова моя оказалась настолько туго забинтованной, что трудно было открыть рот. Я медленно повернулся туда, откуда шел свет. И перед глазами колыхнулся трепещущий в его отблесках зеленый занавес. Ветви деревьев почти касались чисто промытых окоп. Какой-то дрозд, уцепившись желтыми лапками за сухую веточку, смотрел мне прямо в глаза. Что могло быть прекраснее? Я жив, солнце светит, вечная зелень планеты готова волной хлынуть на мою кровать. Между листьями сияло великолепное земное солнце. Я и не знал, что его свет так прекрасен — такой живой, такой вечный. Вот оно! Это и есть жизнь, бытие, которое мы так стараемся постичь. Свет. Дрозд, соглашаясь, кивнул мне головкой. Я улыбнулся. Большая белая комната, громадное белое окно, высокий белый штатив с системой для переливания крови, на секунду напомнивший мне наказанного гимназиста, понурившего унылую стеклянную голову. Здорово, школяр! Что стряслось?