Начался понедельник у меня рано. Поскольку накануне я звонил несколько раз домой Лыжину и не заставал его, то я решил перехватить его до начала работы. Около восьми часов я звонил уже в дверь, но отворила мне все та же плосколицая бабка.
— Нету его, — сказала она, и мне показалось, что она обрадовалась, увидев на моем лице досаду и разочарование. — Минут пятнадцать, как уехал он.
— Вы говорили ему, что я приезжал и звонил?
— А как же! Не знает он про тебя. Сказал, нету у меня такого знакомца.
— Когда же его можно застать?
— Кто его знает! Носит нечистая — приходит в ночь, за полночь, уходит — чуть свет, это сегодня он чего-то запозднился.
Я вырвал из записной книжки страничку и написал: «Уважаемый тов. Лыжин! Прошу вас обязательно позвонить мне по телефону 24-99-84. Капитан милиции С. Тихонов». Слово «обязательно» я дважды подчеркнул. Записку отдал бабке, которая тут же, при мне, развернула ее и, подслеповато щурясь, стала читать ее по слогам.
— Ка-пи-тан ми-ли-ции Сэ Ти-хо-нов, — повторила она нараспев, поцокала языком, качнула осуждающе головой. — До стукался, голубчик. Теперя затаскают.
— Никто его никуда не таскает, он нужен как свидетель, — сказал я сердито.
— Эт-та понятно, — понимающе закивала старуха. — Сначала — в свидетели, а опосля — носи ему сухари…
Бабку мне было не переговорить, и я, внушительно попросив ее не забыть передать записку, поехал на Петровку.
Вошел в кабинет, скинул плащ, и сразу же зазвонил телефон.
— Здравствуйте, Тихонов. Это Халецкий.
— Приветствую вас, Ной Маркович. Чем порадуете?
— В ампуле — метапроптизол. Химики подтвердили это категорически.
— Н-да, интересные дела. А вы там не могли вгорячах напутать? Это наверняка метапроптизол?
Халецкий сердито ответил:
— Если бы я решал такие вопросы вгорячах, я бы уже давно на углу галоши клеил.
— Простите, Ной Маркович, я от волнения, наверное, не так выразился.
— А зачем вы так сильно волнуетесь? — деловито осведомился Халецкий. — Первейшая добродетель сыщика — невозмутимость и постоянное присутствие духа.
— Тут есть отчего разволноваться. Ведь если это метапроптизол, надо полностью поворачивать дело. Резко меняется на правление самого розыска!
Я слышал, как Халецкий на другом конце провода хмыкнул, я видел его легкую ироническую ухмылку, нигилистическое поблескивание золотой дужки очков.
— Вам можно дать совет? — спросил он.
— Профессиональный или житейский? — осторожно осведомился я.
— Житейский.
— Валяйте.
— Не принимайте никогда никаких решений окончательно. Оставляйте по возможности за собой небольшой запас времени, свободу маневра, ресурс денег и резерв для извинений. Это спасает наше самолюбие от болезненных уколов, а истину от попрания.
— А при чем здесь истина? — сердито спросил я.
Халецкий засмеялся.
— Вы же знаете, что иногда люди, например ученые, — он сделал паузу, и выглядела эта пауза как ударение на печатной строке, и продолжил спокойно: — И неученые, чтобы спасти свое самолюбие от уколов, подминают края истины под свой размер, дабы не жало, не давило, не стесняло движений, или просто чтобы не морщило выходное платье нашего тщеславия.
— Красиво. Но ко мне отношения не имеет, — сказал я мрачно. — И мне оставлять резерв для извинений перед Панафидиным не нужно. Он почтенный человек, профессор, и тэдэ и тэпэ, но перед законом все равны, и пусть он отчитается в некоторых странностях создавшегося положения.
— Не увлекайтесь, Тихонов. И не напирайте на меня с такой страстью — я ведь вам не начальство, не прокурорский надзор и не ваш папа. Отчитываться передо мной вы не должны, а выслушать товарищеский совет можете.
— Так что же вы советуете, Ной Маркович? — закричал я уже с отчаянием.
— Думать. Не спешить. И снова думать. Вся эта история — удивительная, в ней есть какие-то очень давние и глубокие подводные течения, — это мне подсказывает мое старое сердце. И я вам советую не спешить с поступками и заявлениями, которые вы не сможете взять обратно. Думайте, я вам говорю.
— Не спешить? Прекрасно. А как к вашему совету, интересно мне знать, отнесся бы Поздняков? Он ведь наверняка просил бы меня поторопиться…
— Не будьте мальчишкой! — сердито прикрикнул Халецкий. — Вы не сестра милосердия! Вам доверена высокая миссия врачевания нравственных ран человечества, и будьте любезны относиться с пониманием и уважением к своей должности! И оружие ваше — не поспешность, но мудрость. А мудрому надо ходить среди людей ощупью и не глазеть на мир, а вглядываться в него сквозь линзы разума и совести…
— Ной Маркович, но мне требуется силой разума моего отыскать истину в отношениях людей, мир которых мне непонятен и дело которых я не разумею. Так, может быть, для меня — по-человечески — истина состоит в том, чтобы просить начальство освободить меня от этого расследования?
Халецкий помолчал, я слышал, как он глухо покашливает, отворачиваясь от микрофона, потом вздохнул и грустно сказал:
— Такая истина не требует ни ума, ни любви, ни правды, ни смелости…
— Но я не могу ничего придумать. Сначала я не поверил письму. Потом, когда в тайнике я нашел ампулу с белым препаратом, я не мог поверить, что это метапроптизол. Теперь я не могу понять, действительно Панафидин ничего не знал об ампуле, или он такой прекрасный актер. Но есть еще одно обстоятельство, которое не дает мне покоя…
— Какое обстоятельство?
— Подумайте, Ной Маркович, о масштабе причин, из-за которых Панафидин, если он только действительно автор метапроптизола, может отказаться от него? Подумайте, как должны быть они громадны, необъятны, они всю его жизнь должны перечеркнуть!
— Я уже размышлял об этом, и мыслишки сии лишний раз убеждают меня, что говорить о смене направления поиска пока несвоевременно. Вы помните, была такая мировая чемпионка по конькам Мария Исакова?
— Помню. А что?
— Вот однажды, много лет назад, я видел, как во время соревнований она упала на повороте. Приличная скорость, инерция, закругление — сильно очень закрутило ее. Наконец она затормозилась, вскочила и… побежала в другую сторону.
— Я в другую сторону не побегу, это я вам точно говорю.
— А я этого и не утверждаю. Я, как это вы любите говорить, мобилизую ваше внимание.
— Спасибо. Теперь я займусь текущей работой с отмобилизованным вниманием. Кстати, я собираюсь к вам зайти, занесу письмо подметное — хочу, чтобы вы над ним маленько помозговали: может быть, удастся что-то выжать из него.
— К вашим услугам. До встречи.
Я положил трубку, подошел к сейфу, сорвал пломбу с печати, отпер замок, достал папку, бросил на стол конверт с замечательным адресом «Главному генералу». Да, я помню еще, что позвонил после этого Тамаре и попросил узнать у Шарапова, когда он сможет принять меня.
— Он отъехал в город часа на два, — сказала Тамара.
Ну отъехал так отъехал. Отъехал, отошел, отлетел, отплыл — слова какие-то дикие. Хорошо, что мой начальник не адмирал — «отплыл в порт часа на два». Размышляя об этой ерунде, я открыл конверт, чтобы еще раз прочитать письмо, перед тем как отнести его Халецкому. Но читать было нечего. Письма не было.
Я этого даже не понял сразу, и все растягивал конверт пошире, и продолжал тупо смотреть в него, будто это был не обычный почтовый маленький конверт, а полный книжный шкаф, в котором могла затеряться такая безделица, как листок паршивой бумаги с двумя строчками машинописного текста.
Вместо письма лежала в конверте какая-то серая грязь, и само по себе было так непостижимо, дико, невероятно, что у меня мог пропасть из запертого и опечатанного сейфа бесценный следственный документ — это просто никак не могло уложиться в моем сознании, и какие-то перепуганные, бестолковые мысли, одна другой нелепее, носились в мозгу. Со мной случилась вещь непростительная для профессионала — от неожиданности, от невозможности даже представить себе, как могло такое случиться, я потерял самообладание. И мгновенно был наказан за это вторично.
До сих пор не могу себе простить этого, до сих пор с мучительным стыдом вспоминаю, как, попав в острую ситуацию, я сразу же забыл так мучительно накопленный за долгие годы опыт, всю хитрую сыщицкую науку, вбитую в меня старшими товарищами, главный закон, усвоенный в борьбе с преступниками, которые нам ошибаться дважды еще не представили возможности. А ведь как прост этот закон: прежде чем что-то делать, посмотри и подумай.
Но в тот момент мигом слетели с меня все сыщицкие доспехи и выскочил из меня на волю голубой от испуга, дрожащий от удивления обыватель: я засунул пальцы в конверт и стал вытаскивать лежащую там грязь.
И только поднеся ее почти к носу, я понял, что это не грязь. Это был буро-серый пепел. Тончайшая, сразу изломавшаяся в руке пластинка бумажного пепла.
Все, что осталось от письма. Темные хлопья с неприятным запахом не то йода, не то серы и легкий-легкий придых гари.
И в своем ротозейском испуге я уничтожил остатки следов — размяв пепел пальцами, отрезал себе пути к восстановлению испепелившейся бумажки, потому что у меня в руках это все превратилось в труху.
На всю жизнь с удивительной остротой я запомнил первое свое прикосновение к тайне. Это было двадцать пять лет назад, и тайна была книжная, маленькая, и не была она целью и содержанием прочитанной сказки, но она так поразила меня, что из-за нее я, по существу, прохлопал всю остальную книгу. Соседской девочке на день рождения подарили «Золотой ключик, или Приключения Буратино». Мы еще не разумели грамоты, и читала нам книжку мать этой девочки, и когда дело дошло до того, что Буратино проткнул носом нарисованный очаг и за ним оказалась запертая запыленная дверь, я не мог больше слушать — я не давал читать, надоедая вопросами: «Зачем за нарисованным очагом дверь? Кто сделал дверь? А почему нарисовали очаг? Кто это сделал? Куда вела дверь? Почему папа Карло не нашел ее раньше?» Эта дверь, за декорацией просто свела меня с ума. Женщина говорила мне: «Подожди немного, дальше в книжке об этом все написано, прочитаем до конца, и ты узнаешь».
Но я не мог дожидаться. Этот вопрос о двери жег мой глупый детский мозг, я не мог слушать дальше, следить за развитием событий, которые должны были открыть нам запертую дверь, я бесновался тихо около двери, придумывая, как бы мне отворить ее самому, не дожидаясь конца приключений Буратино, Мальвины, Пьеро и пуделя Артемона. И до сих пор со стыдом вспоминаю, как, ерзая и волнуясь, я наконец услышал скрип золотого ключика в замке и помчался по лестнице, которая привела всю компанию в чудесный кукольный театр, и был таким концом ужасно разочарован. Что я ждал за дверью? Какое открытие потрясло бы меня? Что примирило бы меня с существованием такой острой и такой долгой тайны?
Не знаю. Ей-богу, сколько я ни вспоминаю об этой двери, я так и не могу себе ответить на эти вопросы.
С тех пор пробежало ужасно много лет, и разгадывание тайн стало моим ремеслом. Двери, за которыми они хранятся, не откроешь золотым ключиком. Потому что, как правило, двери эти незримы. Их скрывают расстояния, темнота, безлюдье, хитрость, простодушие, алчность, злая одаренность, почтенный фасад, уважаемое имя, много-много самых разных нарисованных очагов.
И, глядя сейчас, как Халецкий хирургически точным движением расклеивает на листе бумаги обрывки — буро-серые клочья испепеленного письма, я принял твердое решение проткнуть своим длинным любопытным носом нарисованный семейный очаг Андрея Филипповича Позднякова.
— Хочу поехать сейчас к Желонкиной, — сказал я эксперту.
— Это кто? — спросил Халецкий, не отрываясь от работы.
— Жена Позднякова.
— Ах да! Почему к ней?
— Она ближе всех к Позднякову с одной стороны, к Панафидину — с другой. И, таким образом, к метапроптизолу.
Халецкий положил лист с приклеенными обрывками в сушильный шкаф, и не отвечая мне, подергал по очереди плечами, что, должно быть, означало — не убедил.
— Вот давайте рассмотрим эту историю с самого начала и поищем слабые звенья, — предложил я.
— Давайте, — охотно согласился Халецкий.
— Неизвестным препаратом отравлен милиционер Поздняков. Его жена, с которой он фактически в недоброжелательных отношениях, работает над химическими веществами той же группы, что и яд Позднякова. Но она в придачу к этому работает вместе с довольно антипатичным человеком Панафидиным…
— Вот насчет антипатичности Панафидина — это наиболее серьезный аргумент, — засмеялся Халецкий.
— Согласен, снимаю. Просто с профессором Панафидиным, который — это общеизвестно — роет землю носом для получения транквилизатора, которым отравлен Поздняков. Пока логично?
— Более-менее. Валяйте дальше.
— На этом месте возникают сразу два ответвления, которые придают наметившейся было версии о даме-мужеубийце и тому подобным жестоким романсам характер совершенного абсурда. Потому что появляются «разгонщики», типичные чистые уголовники, которые предъявляют удостоверение Позднякова, добытое с помощью якобы несуществующего препарата, над которым трудятся Панафидин и Желонкина.
— Завлекательно, — кивнул Халецкий, включил в шкафу тягу, уселся в кресло, закинув ногу на ногу, и закурил.
— А дальше происходят события совсем непонятные: приходит письмо. Независимо от того, чей в машине был метапроптизол, Панафидина или чей-то другой, но одно ясно — письмо это прислал или враг Панафидина, или его соперник.
— Может быть, есть смысл объединить эти две воображаемые фигуры — враг и соперник?
— Да, это, пожалуй, верно: если бы письмо не обработали предварительно перекисью бензоила… Кстати, Ной Маркович, а откуда этот человек знал, что письмо не испепелится раньше, чем я его прочитаю?
Халецкий засмеялся:
— Это не вопрос. Не могу сказать точно, в каком объеме, но определенными сведениями по фотохимии он располагает, Я себе так представляю его действия: он напечатал сначала текст, потом окунул лист в перекись бензоила и сразу же положил его в конверт. Бумага окисляется перекисью бензоила только под действием света. Расчет был на то, что лучи света, проникающие в какой-то мере сквозь конверт, начнут процесс окисления, который бурно пойдет после того, как лист извлекут на свет божий…
— Но ведь я убрал потом письмо в сейф?
— Это уже не имело значения — процесс необратимый. Просто если бы вы оставили письмо на столе, то не сохранилось бы и тех крох, которые мы сейчас пытаемся реставрировать. Но мы уклонились…
— А что?
— Мне показалось, что в вашей системе не нашлось места еще для одного заметного человека…
— А именно?
— Для Лыжина.
— Я звонил ему сейчас на работу — тоже нет. Сегодня я поеду к нему домой и дождусь, хоть бы мне пришлось там сидеть до утра. Но сначала мне надо поговорить с Желонкиной.
— Бог в помощь.
Причина, побуждавшая меня встретиться еще раз с Желонкиной — ее близость и к Позднякову и Панафидину, — поставила в то же время меня перед проблемой: где эту встречу назначить. На службу к ней я ехать не хотел, чтобы лишний раз не встречаться с Панафидиным. И дома не очень нравилось — перспектива встречи с Поздняковым мало грела. Прикидывал и так и сяк и решил ехать все-таки к ней домой, потому что как там ни будет это неприятно Позднякову, но в конечном счете вся эта история заварилась из-за него, и он, свой брат милиционер, должен понять меня правильно. Ведь не ради же собственного удовольствия и развлечения я таскаюсь на край города!
Таким образом я подбадривал себя, шагая от остановки автобуса к дому, и, видимо, так сильно мне не хотелось говорить о Позднякове с его женой, когда он будет сидеть в соседней комнате, невольно прислушиваясь к бубнивым, искореженным, приглушенным голосам за стенкой, так остро я чувствовал предстоящую ему муку и неизбежное поругание его мужской гордости, что судьба сжалилась надо мной, а может быть, над ним; на мой звонок дверь открыла Анна Васильевна Желонкина и сказала: