— А то, что с нами, мужиками из милиции, это никогда не должно приключаться. А если приключается, то за это отдают под суд. И как раз в этом положении сейчас находится ваш муж. Понятно?
Она высвободила указочку из-под моего пальца и постучала по столу, и я видел по ее лицу, что гораздо охотнее она бы стучала по моему лбу. Только гораздо сильнее — лучше всего с размаху. Все-таки она постучала по столу и сказала:
— Мне-то понятно. Боюсь только, что это вы не улавливаете — я вам уже сказала, что наша семья фактически распалась несколько лет назад. Ничего вам плохого о Позднякове сказать не могу.
— А хорошего?
— Хорошее о нем у вас надо спрашивать — вы его, наверное, чаще видите…
Когда я вошел в кабинет со стеклянной табличкой «К.х.н. А. В. Желонкина», Анна Васильевна занималась с дипломниками. Она попросила меня подождать и минут пять втолковывала задумчивому студиозу, что радикал, диметиламинопропил, в условиях сублимации из ортопозиции, минуя метапозицию, незамедлительно перейдет в парапозицию, ослабнет углеродная связь, и радикал будет замещен свободным атомом азота. Что дальше? Вещество мгновенно развалится. При этом она все время водила указочкой по схеме, на которой была изображена огромная молекула, похожая на грубо оборванный кусок пчелиного сота, и приговаривала:
— Ну чего здесь непонятного? Это же ведь так ясно, ведь это же просто очевидно…
Студиозу это не казалось таким очевидным, а для меня это и вовсе было непостижимо, и от сознания своей неспособности проникнуть в мир, устройство которого так ясно представляла «К.х.н. А. В. Желонкина», огромный, невероятно сложный микромир, где каждая черточка схемы была стропилом или опорой удивительного здания вещества, а для меня это все стерлось и растворилось в маленьком ручейке школьного полузнания загадочной, и тогда мне совсем неинтересной науки, — от всего этого я буквально нутром прочувствовал то почтительно-обреченное уважение и безнадежность что-либо изменить, которое испытывал инспектор Поздняков к своей жене: «…Сейчас она стала большой человек, можно сказать — ученый, а муж у нее лапоть необразованный»…
Студент-дипломник ушел, и мы погрузились в круговерть извилистого, запутанного мира двух уже немолодых людей, двадцать лет строивших непонятное здание своей жизни, где в условиях жаркой человеческой сублимации один из них незаметно перешел из ортопозиции в парапозицию: все годы был рядом, а вдруг оказался напротив, и тогда ослабли связи, казалось бы, нерушимое вещество их союза мгновенно развалилось. Почему? Привычное место было замещено свободным атомом? Или здесь происходили какие-то другие, более простые или более сложные процессы? И вообще, может быть, это не имеет никакого отношения к валяющемуся на газоне стадиона беспамятному и бесчувственному Позднякову? Пьяному? Или все-таки отравленному?
— Это вас не касается, — сказала Анна Васильевна. На тяжелом ее лице быстрые глаза в длинных ресницах скользили легко, почти незаметно. — Я вам повторяю, что вы не вправе задавать мне такие вопросы…
— А почему? — удивился я, ощущая, как моя настырность крепнет на жестком каркасе злости. А допытывался я, почему они с мужем не разводятся, коли все равно уже несколько лет не живут семьей.
— Потому что это наше личное дело.
— Да, так оно и было до того момента, пока не произошла эта история. А теперь это уже и наше дело.
— Вот пусть он и оправдывается перед вами, а вы меня в эту историю не вмешивайте…
Скверная баба какая! Мне стало почему-то жалко, что она знает столько прекрасных премудростей о тайнах вещества с удивительной схемой-формулой, похожей на пчелиные соты, и на фрагмент циклопической кладки, и на старый лабиринт, и на придуманное космическое сооружение. Конечно, лучше было бы, если бы это знание досталось человеку поприятнее. Но знание не получают в наследство — его получают те, кто достоин. «За партой, случалось, засыпала»…
ГЛАВА 5
Замигал глазок сигнальной лампочки на селекторе.
— Погоди, сейчас договорим, — сказал Шарапов и снял трубку. — Слушаю. Здравствуйте. Да, мне докладывали. Я в курсе. Да не пересказывайте мне все сначала — я же вам сказал, что знаю. А куда его — в желудочный санаторий? Конечно, в КПЗ. Ответственный работник? Ну и что? Безответственных работников вообще не должно быть, а коли случаются, то надо их метлой гнать. Послушайте, несерьезный это разговор: нечаянно можно обе ноги в штанину засунуть, а кидаться бутылками в ресторане можно только нарочно. Тоже мне купец Иголкин отыскался! Чего же тут не понимать — я понимаю. Но я думаю, что дела надо решать в соответствии с законом, а не с вашим личным положением — удобно, это вам или неудобно. Вот так-то. Мое почтение…
Генерал положил трубку на рычаг, задумчиво спросил меня:
— Слушай, Стас, а ты часто бываешь в ресторанах?
— Десять дней после получки — часто.
— А я почти совсем не бываю. Давай как-нибудь вдвоем сходим. Я тебя приглашаю.
— Давайте сходим. Бутылками покидаемся?
— Да мы уж с тобой как-нибудь так обойдемся, без метания предметов. Эх, с делами бы нам только раскрутиться. Ну ладно, продолжим. Значит, напугала тебя сугубая научность этого вопроса. И ты считаешь, что в этих тонкостях тебе не разобраться? Так я понял?
— Приблизительно. А Позднякова я считаю невиновным.
— Это хорошо, — кивнул генерал и еле заметно усмехнулся. — Только перепутал ты все…
— Чего я перепутал?
— Задание свое. Кабы пришла к тебе жена Позднякова и попросила по дружбе вашей старинной, чтобы ты проверил, не позволяет ли себе ее муж изменять брачному обету, то ее, может быть, и устроил такой ответ: «Считаю невиновным». А меня, прости уж великодушно, не устраивает. Твоя вера — это хорошо, но мне доказательства нужны.
— Но я столкнулся здесь с вопросами, в которых просто ничего не смыслю. Не понимаю я этого.
— А почему не понимаешь? — деловито спросил Шарапов.
— То есть как почему? Для этого нужна специальная под готовка, образование…
— Есть. Все это у тебя есть…
Я вышел из терпения:
— Что есть? Образование? На юридическом факультете курс высокомолекулярных соединений не читают, органическую химию не проходят, а на всю судебную психиатрию отпущено 60 часов.
— Не знаю, я заочный окончил, — пожал плечами Шарапов. — А здесь у нас, в МУРе, учат праматери всех наук — умению разбираться в людях. И у меня были случаи убедиться, что ты эту науку в некотором роде постигаешь.
Я сидел, опустив голову. Генерал засмеялся:
— Ну, что ты сидишь унылый, как… это… ну?.. Тебе там не в формулах надо было разбираться. — Он заглянул в лежащий перед ним рапорт. — Метапроптизол этот самый не самогонка, его в подполе из соковарки не нагонишь. И кирпичик этот мог положить только большой специалист. Очень меня интересует этот специалист, вот давай и поищем его.
— Есть, буду искать. Я только боюсь, что завязано это все на каком-то недоразумении…
— Не бойся, нет тут никакого недоразумения. Сегодня совершено мошенничество — «самочинка». У гражданки Пачкалиной два афериста, назвавшиеся работниками милиции, произвели дома обыск, изъяв все ценности и деньги.
— А какое это имеет?..
— Имеет. Они предъявили наше удостоверение, и потерпевшая запомнила, что там было написано «капитан милиции Поздняков»…
Из объяснительной записки и протокола допроса потерпевшей в отделении милиции я уже знал, что гражданке Пачкалиной Екатерине Федоровне тридцать два года, работает газовщиком-оператором в районной котельной, проживает на жилплощади матери-пенсионерки, образование — семь классов, ранее несудима. И теперь смотрел на ее прическу, похожую на плетеный батон «халу», морковное пятно губной помады, слушал ее тягучий вялый говор без всяких интонаций и мучительно старался вспомнить, где я видел ее раньше. Моя профессиональная память, отточенная необходимостью ничего не забывать навсегда, порою становилась палачом, мучителем моим, ибо встреченные спустя годы полузабытое лицо или выветрившееся имя начинали истязать мозг неотступно, безжалостно и методично, как зубная боль, и избавиться от этого наваждения можно было, только вырвав из тьмы забвения далекий миг — когда, где и при каких обстоятельствах возникло это лицо или прозвучало имя. И тогда это воспоминание — пустяковое, незначительное, чаще всего не имеющее отношения к делу, — приносило успокоение. А сейчас я смотрел на Пачкалину, слушал, и слабое ощущение, что уже когда-то видел ее, превратилось в уверенность. Вот только, где и когда, не мог я вспомнить.
— …Я женщина одинокая. Одинокая, значит. Приходят ко мне иногда мужчины молодые, конечно. Молодые, конечно. А мать у меня, как говорится, старуха суровая. Суровая, как говорится. И отношения у нас с нею неважные. Неважные, значит…
Вот так она неспешно долдонила, повторяя каждую фразу, будто сама себя уговаривала, что все сказала верно, правильно, ни в чем не ошиблась, значит.
— Давайте еще раз вспомним, что забрали преступники, — сказал я.
— А чего вспоминать? — удивилась Пачкалина. — Вспоминать, значит, зачем? Я разве забыла? Разве такое забудешь — я все помню. Значит, пришли они и говорят, что из милиции, из обэхэеса, как говорится, обыск, говорят, будем делать, нетрудовые ценности изымать…
— Да-да, это я знаю, — перебил я. Меня смешило, что Пачкалина персонифицировала ОБХСС в какое-то одушевленное существо и все время говорила: «обэхэес пришел», «обэхэес стал обыск делать», «обэхэес сказал…»
— Ну, вот эти самые и наизымали, конечно. Шубу каракулевую, как говорится, новую, совсем, ненадеванную, считай. Считай, новую…
Пачкалина передохнула, из горла у нее вырвался низкий клокочущий звук, и вдруг все ее лицо словно расползлось на кусочки: опустился нос, поехал в сторону крупный, ярко намазанный рот, широко раскрылись веки — чтобы слезы не смыли с ресниц тушь, — со стороны казалось, будто незаметно ей вывернули где-то на затылке стопорный винт и все части лица рассыпались, как на сборной игрушке. Плакала она басом, зло и обиженно.
Я налил ей стакан воды, Пачкалина выпила его разом. Прислушиваясь к ее булькающему плачу — о-о-лё-лё-о-о, — я вдруг вспомнил, откуда знаю потерпевшую. И удивился, что так долго не мог вспомнить ее — она ведь и внешне мало изменилась, разве чуть растолстела.
— Успокойтесь, успокойтесь, Екатерина Федоровна, — сказал я, — тут слезами делу не поможешь, надо подумать, как их разыскать скорее.
Пачкалина успокоилась так же внезапно, как и зарыдала.
— Как же, разыщешь их, — сказала она мрачно. — Ищи-свищи теперь. Теперь ищи их, свищи, как говорится, ветра в поле. Значит, кроме шубы, взяли они два кольца моих, один с бриллиантиком, а другой с зелененьким камешком. Да, с камешком, значит, зелененьким. Сережки, конечно, тоже забрали…
— Зеленый камешек — самоцвет, что ли?
— Как же — самоцвет! Изумруд.
— У-гу, понятно, изумруд. А бриллиантик какой?
— Какой — обыкновенный. Что я, ювелир, что ли?
— Подумайте еще раз над моим вопросом. Мы должны подробно описать для розыска кольцо — это в ваших же интересах.
— Ну обыкновенный бриллиант, значит. Конечно, два карата в ём есть.
Я улыбнулся:
— Два карата — это не обычный бриллиант. Это крупный бриллиант. Ну да бог с ним. Из денег что взяли?
— Так ведь говорила я уже — книжек предъявительских на четыре с половиной тысячи. Предъявительских книжек, как говорится, три штуки забрали.
Я взял ручку и придвинул к себе лист бумаги:
— В каких сберкассах были помещены вклады?
— Да не помню я. Не помню я, значит, в какую кассу клала.
Я с удивлением воззрился на нее:
— То есть как не помните? Не помните сберкассу, в которой храните четыре с половиной тысячи?
— Вот и не помню! Да и чего мне помнить было, когда там на книжке, значит, написано было — и номер и адрес! Кто же знал, что из обэхэеса эти, ну, то есть, я говорю, аферисты самые, заявятся…
И она снова зарыдала — искренне, горестно, ненавидяще. Вот так же она рыдала десять лет тому назад, когда молоденький лейтенант Тихонов опечатывал ее пивной ларек на станции Лианозово, в котором оказалось «левых» сорок килограммов красной икры. По стоимости сорока килограммов кетовой икры хищение тянуло на часть вторую статьи девяносто второй Уголовного кодекса — от пяти до десяти лет. Тогда Пачкалина, которая в те времена еще была не Пачкалина, а Краснухина, а среди завсегдатаев ее забегаловки больше была известна под прозвищем Катька-Катафалк, стала объяснять мне со всеми своими бесконечными «как говорится, конечно, значит», что икры здесь не сорок килограммов, а только двадцать — остальное пиво, и я совсем не мог сообразить, при чем здесь пиво, пока после ста повторов не уяснил, что, как говорится-конечно-значит, пиво, налитое в кетовую икру, начинает подбраживать, впитывается, каждая икринка набухает и становится еще аппетитнее. И тут надо только постараться мгновенно распродать товар, чтобы он весь не прокис, лучше всего на бутербродах: порция слишком мала, чтобы испортить желудок, а самый бережливый не станет держать впрок. Вместе с мрачным мужчиной из торгинспекции и общественным контролером я снял остатки, изъял кассу и опечатал ларек — вот тогда Краснухина зло и испуганно зарыдала басом. Я привез ее в райотдел милиции и больше не видел — мне подкинули какое-то другое дело. А теперь она была потерпевшей. Одинокая женщина, оператор в котельной, а попросту говоря — кочегар, у которой мошенники изъяли два драгоценных кольца, серьги, каракулевое манто и на четыре с половиной тысячи сберкнижек… Я долго барабанил пальцами по столу, потом спросил:
— Объясните мне, Екатерина Федоровна, такую несуразность: как же это получается, что к вам, одинокой, бедной женщине, честной труженице, приходят якобы из милиции, производят обыск и изымают более чем на десять тысяч ценностей, и вы, рабочий человек, которому нечего терять и некого бояться, не говоря худого слова, все это отдаете им?
— А что? — спросила она.
— Да ничего, только непонятно это мне. Вот у меня, к сожалению, нет десяти тысяч, но если бы кто угодно попробовал у меня взять хоть десять рублей, я бы сильно возражал.
— Да-а! Вам хорошо — вы начальники, конечно, а коли к женщине одинокой пришел обэхэес — что же мне, значит, драться с ним?
— Драться ни с кем не следует, но у меня есть впечатление, что, если бы кто-то попробовал изъять вашу зарплату в котельной, вы бы ему глаза вырвали.
Огорченно-тупое выражение медленно стекало с ее лица.
— Это как же вас понимать, как говорится? Значит, по-вашему, выходит, что вовсе жулики эти правы, а не я? А не я, значит?
— Ни в коем случае. Вы меня неправильно поняли. Или не захотели понять. Я к тому веду, что кто-то знал о ваших ценностях. А знать это мог только человек, который и мысли не допускает, что вы живете на свою зарплату кочегара.
Лицо Пачкалиной побагровело, она наклонила голову вперед, будто собралась бодаться.
— А вы моих денег не считайте! Я по закону живу, ничего не нарушаю. Не нарушаю, значит!..
Я покачал головой:
— Вы бы вот таким макаром с жуликами разговаривали. А со мной чего вам препираться, я ведь сейчас не расследую, с каких вы денег живете. Кстати, почему вы пишете, что не судимы?
— Амнистия потому что была! С тех пор я полноправная! Несудимая, значит.
— А-а! Это я не подумал. А вы меня вспомнили, Екатерина Федоровна?
— А то нет! Как говорится, конечно-значит, вспомнила. Сразу. Хоть тогда вы и молоденький были, по пустым делам бегали. А сейчас небось, как говорится, кабинет отдельный…
— Имеет место. Теперь давайте снова вспоминать, как вы глядели аферисты.
— Люди они молодые. Молодые, значит. Высокие оба, конечно. Один — чернявенький, вроде бы он армян или грузинец, или еще, может, еврейской национальности, значит. А второй, наоборот, весь из себя беленький, и на щеке — шрам, как говорится…
Постепенно успокоившись, Пачкалина сидела и не спеша описывала жуликов. А я все время пытался понять, почему Пачкалина не знает, в какие сберкассы были внесены вклады: забыть этого она не могла, это она явную чушь несет. Может быть, она у себя держала чужие деньги? Чьи? Этим надо будет заняться всерьез, потому что отсюда может быть выход на аферистов. Но ведь это не просто аферисты — они предъявили удостоверение капитана Позднякова. В общем, если отбросить всю лишнюю шелуху, надо искать человека, у которого в руках находилось могущественное, неизвестное науке лекарство, который хорошо знает, что Поздняков всегда ходит с оружием, а у Екатерины Пачкалиной хранятся дома немалые ценности. Задача несложная, элегантная и многообещающая.