— Да, мы твердо рассчитываем на это. Но, к сожалению, вещество сие пребывает пока только в области наших научных планов и пожеланий. Интерес химиков и врачей к нему таков, что еще не полученное соединение уже окрестили — мы называем его метапроптизол. Вот только получить его еще никому не удалось, во всяком случае, по моим сведениям, а мы следим за всем выходящим в мире по этому вопросу.
Я спросил:
— А почему вы считаете, что такое лекарство произвело бы революцию?
— Хм! Постараюсь объяснить популярно. Вы помните сказку про Царевну Несмеяну?
— Ну?
— Царевна была печальна, удручена, несчастна. И никогда не смеялась. А потом явился Иван-дурачок, дал ей что-то, лягушку, что ли, не помню. И Несмеяна засмеялась. Улавливаете?
— Нет пока…
— Мифы основаны на важных истинах. Девочка Несмеяна была психически больна. А Иван-дурачок дал ей какой-то неведомый транквилизатор, и она выздоровела. Так возник миф. А действительность… Ну, что вам сказать? С помощью «большого» транквилизатора можно было бы побороть гипертонию, язвы, депрессии, неврозы. Шизофрению, наконец. А главная идея лекарства в том, что оно снимало бы полностью человеческие нервные перегрузки. Человек был бы избавлен от таких состояний, как страх, испуг, подавленность.
— Вот, оказывается, как это просто, — сказал я. — Науке остается только получить лекарство — и порядок. Раскрыть, так сказать, секрет Ивана-дурачка…
— К сожалению, это не так просто. Дело в том, что мы пока что самого-то Ивана плохо знаем. Человечество зазналось от своих микроскопических научных побед. Человека распирает гордость оттого, что он топает по Луне, спустился на дно океанов, поймал чуть ли не в ладонь нейтрино. А ведь о самом себе человек не знает почти ничего. Почти ничего или катастрофически мало.
Я поднял руки:
— Не разочаровывайте меня. Я был лучшего мнения о достижениях медицины.
— Не надо воспринимать меня слишком буквально. Современная наука не разделяет точки зрения Заратустры, который считал печень местопребыванием всех страстей и огорчений. У нас другая позиция. Однако, если оценивать мир достаточно трезво, не больно-то далеко мы ушли от этих представлений.
Я ухмыльнулся:
— У вас отношение к человеческому существу еще проще, чем у паталогоанатома.
Панафидин пожал плечами:
— А откуда ему взяться, другому отношению?..
Зазвонил телефон. Панафидин извинился и снял трубку.
— Владимир Петрович! Я вас приветствую. Естественно, помню обо всем и подтверждаю: долг платежом красен. Да, да, да, это я понимаю. Но вы и меня поймите — мне тоже надо лавировать. Лично быть оппонентом я готов хоть завтра, а обещать свою контору в качестве оппонирующей организация не могу… А я вам и говорю прямо и честно: так за мои труды мне и хула и почести, а так — это на дядю работа. А у меня и без того со временем туго, чтобы кто-то на моем хребте в рай въезжал… Это, пожалуйста, — думайте. Обнимаю вас, мой дорогой…
Он положил трубку и хмыкнул:
— Ишь, деятели, дурачков ищут. Ну ладно, вы сетовали на упрощенность…
— Не будем спорить, — сказал я примирительно, потому что понял, что эта дискуссия может завести нас слишком далеко.
Я взял в руки листок с нарисованной чудовищной формулой, посмотрел на него, и было мне это все совсем непонятно. Я спросил Панафидина:
— Александр Николаевич, вы сказали, что это вещество похоже на триптизол по своей формуле. Вот по вашим наблюдениям, какая доза понадобилась бы триптизола, чтобы здоровый человек, приняв ее, в течение 10–15 минут потерял сознание?
Панафидин удивленно посмотрел на меня.
— Странный вопрос, мне никогда не приходилось с ним сталкиваться. Ну, прикинем, — он взял ручку, написал что-то на листе бумаги, что-то перемножил. — Думаю, что таблеток тридцать в обычной расфасовке, если исходить из того, что 0,25 миллиграмма идет на порцию. А что? Почему у вас возник такой вопрос ко мне, если это не секрет?
Я подумал и решил, что ему можно сказать.
— Дело в том, что вот этим веществом, которое, как вы полагаете, еще не существует даже в лабораторных количествах, был отравлен человек. Нам очень интересно, откуда преступник мог взять это вещество.
Панафидин вскинул на меня глаза, и мне показалось, что он побледнел.
— Отравлен? — переспросил он каким-то осевшим голосом. — Минуточку… Минутку… А почему вы думаете, что именно метапроптизолом?
— Это не я думаю, это эксперты наши говорят…
— Я понимаю, что не вы думаете!.. — с неожиданной для меня злой досадой перебил Панафидин. — На каком основании они пришли к такому выводу? Труп исследовали?
— Не-ет, до этого дело не дошло, — сказал я, и мгновенный испуг окатил меня холодной волной, когда я представил себе Позднякова мертвым. — Человек-то выжил…
— Так что же они исследовали, черт возьми?! — закричал Панафидин, и тут же зазвонил телефон. Он рывком схватил трубку, не слушая, рявкнул: «Я занят. Позже!» — и шваркнул трубку с такой силой, будто хотел выместить на ней злость на мою непонятливость. — Что, откуда они пришли к этой формуле? Какое вещество они исследовали?!!
Я сказал спокойно:
— Пробку от пивной бутылки. В этой бутылке растворили яд…
— Пробку? Но это же ничтожно малые следы… Разве могут ваши эксперты…
— Могут, — авторитетно сказал я и вспомнил Халецкого. — Наши эксперты все могут.
Панафидин резко поднялся.
— В таком случае я хотел бы сейчас же поговорить с ними. И посмотреть протоколы анализов… если можно.
— К сожалению, экспертов нет сегодня, — сказал я на всякий случай. — У них республиканское совещание. Через день-два — пожалуйста.
Панафидин сел.
— Черт побери эти совещания… — сказал он почти механически и надолго задумался, энергично растирая лоб холеными длинными сильными пальцами. — Нет, этого не может быть. Артефакт. Артефакт… Ошибка…
Я пожал плечами, а Панафидин продолжал бормотать себе под нос:
— Ну хорошо, отравили, допустим. Но почему, зачем метапроптизолом?! Чушь какая! Сколько ядов существует! Так или нет, инспектор? У вас спрашиваю!
— Вам виднее, — сказал я нейтрально.
Тут, вероятно, новая мысль промелькнула у Панафидина, и он спросил быстро:
— А преступник задержан?
— Мы с этим разбираемся, — ответил я уклончиво. — Факт тот, что, если эксперты не ошиблись и вещество все-таки открыто, первой же дозой его преступник распорядился совсем не по тому назначению, которое виделось создателю лекарства.
— А кого отравили? Опять же если это не секрет?
— Этим препаратом был отравлен работник милиции, — сказал я. — Преступник похитил у него пистолет и служебное удостоверение.
— Азия какая, дикость, — пробурчал Панафидин, взяв наконец себя в руки. — Сотни людей ищут это соединение, чтобы исцелить им страждущих, а какой-то дикарь травит им здорового человека.
И снова зазвонил телефон. Уже не извиняясь, Панафидин снял трубку:
— Да, это я. Здравствуйте, Всеволод Сергеевич… А что Соколов? Три года его аспирантского срока истекли, эксперимент он закончил, пусть теперь уходит и пишет на покое диссертацию. Нет, я его на этот срок к себе не возьму. Мне это неприятно вам говорить, но вы знаете мою прямоту и принципиальность в научных вопросах. Ваш Соколов — парень хоть и неглупый, но неорганизованный и полностью лишенный интуиции синтетика. Он этой работы не понимает, не имеет к ней вкуса и интереса, он не любит химию. А за прекрасные анекдоты и шутки, которыми он три года развлекал лабораторию, я держать у себя захребетника не стану. Вы уж простите меня, но я лучше в глаза всегда скажу. Пусть сам побарахтается — нам ведь с вами никто диссертаций не писал, а защищались мы досрочно потому, что свое дело любили и кус
— Вы не верите в возможность случайного открытия этого соединения?
Панафидин раздавил окурок в пепельнице, усмехнулся.
— Ваш вопрос прекрасно иллюстрирует общие представления людей о характере нашей работы. Бродим все впотьмах, вдруг одному повезло — бац! — великое открытие, как клад, извлечено на всеобщее обозрение. Так сейчас не бывает…
— А как бывает? — смирно спросил я, хотя он мне уже при лично надоел своей ученой гоношливостью, но мне не хотелось, захлопнув его дверь, поставить на деле точку. И кроме того, еле заметное и все-таки уловленное мною волнение Панафидина будоражило мой сыскной нюх. Что-то он знал, или догадывался о чем-то, или имел какое-то дельное предположение, но говорить не хотел.
— Наука очень специализировалась. И в каждой из ее областей масса прекрасных специалистов занимается тончайшими проблемами. И когда совокупность их знаний достигает необходимого уровня, кто-то из них кладет последний кирпичик — часто это совсем крошечный кирпичик, — и великое здание открытия завершено.
— А может быть, кто-то и положил уже этот кирпичик в создание метапроптизола?
— Нет, — покачал он головой. — Я ведь сам прораб на этой стройке и знаю, что у кого сделано: мы этот дом еще под крышу не подвели.
— А вдруг, пока вы тут свой храм из кирпичей складываете, вот этот самый из бетонных блоков отгрохал коробку — и привет!
— И такое возможно. Но для этого надо быть в математике Лобачевским, в физике — Эйнштейном, а в химии — Либихом. У вас есть на примете Либих? — спросил Панафидин, поднялся и сказал: — Я часто задумываюсь над удивительным смыслом своей профессии. Я химик, может быть, это объясняет некоторую мою тенденциозность, но постепенно в моем мировоззрении возник этакий химикоцентризм. Действительно, химия проникает повсюду. Кофточки, резиновые покрышки, любовь, платья, костюмы, деторождение, заводы, удобрения, урожай — все становится зависимым от химии. Химия впереди всей человеческой науки…
— Ну а если считать, что все новое — лекарства, идеи, теории, машины, моды, — все исходит от науки, то вы впереди всего человечества, — я усмехнулся и, не давая возможности Панафидину ответить, спросил: — Вы не можете показать мне вашу лабораторию? — И на всякий случай уточнил: — Ту, где вы работаете над метапроптизолом.
— Почему не могу? Пожалуйста…
Панафидин достал из стенного шкафа белый халат, подсиненный, накрахмаленный, выглаженный до хруста, натянул на широкие плечищи.
— Пошли? Вам халат дадут в лаборатории…
Но мы не успели выйти, потому что еще раз позвонил телефон.
— Панафидин. А-а, здравствуй, здравствуй. Да, у меня люди. Я убегаю, перезвони через час… Ну тогда договоримся сейчас: значит, в субботу без четверти семь у входа в Дом кино. Да, да, мне Алексей Сергеевич билеты оставит. Ну не знаю я — надень что хочешь… Да, во всем. И всегда. И больше никто. И никогда. Всего доброго…
Аквариум с желтоволосой тропической рыбкой, стеклянная дверь, пластиковый бесконечный коридор с неживым дневным светом, поворот налево, переход направо, темный холл, разломленный столбом дымящегося солнца, лестница — два марша вверх, коридор, выкрашенная белилами дверь с табличкой «Лаборатория № 2».
В большой комнате с многостворчатым окном работало четверо.
— Здравствуйте, друзья, — сказал Панафидин.
Люди рассеянно оглянулись, разноголосо прокатилось по комнате:
— Здра-сьте, Алексан Никола-ич…
Ни на мгновение не отрываясь, все продолжали заниматься своим делом. Одна из сотрудниц собирала на длинном столе у торцевой стены какой-то грандиозный прибор: в нем было штук пятьдесят колб, разнокалиберных пробирок, стеклянных соединительных трубок, кранов, нагревателей. В различные узлы этого хрупкого и как-то очень гармоничного сооружения были вмонтированы электрические датчики, подключены приборы, сигнальные лампы, в овальный десятилитровый герметический баллон впаяны электроды, похожие на игрушечные лопатки.
За столом у окна коренастый паренек с длинной модной прической колдовал над прибором.
— Как дела, Леша? — обратился к нему Панафидин.
Парень помотал головой из стороны в сторону.
— Разваливается продукт, Александр Николаевич.
— Я тебе достал молекулярные сита на три ангстрема, зайдешь ко мне.
В приборе булькала, закипая, какая-то жидкость. Центром прибора, видимо, его главной частью, была крупная трехгорлая колба, под которой курилась паром водяная банька. В среднее широкое горло спускался гибкий привод от моторчика — двухлопастная мешалка беспрерывно разбалтывала содержимое сосуда. Через правый ввод в колбу спускалась капельница, раздельно сочившая желтые тяжелые бусинки. В левое горло был введен радиационный охладитель — стремительно взлетавшие по трубке пары оседали каплями на омываемом циркулирующей водой стекле и медленно стекали снова в колбу. Панафидин, остановившийся за моим плечом, сказал:
— Это так называемая реакция Гриньяра. Но главная наша надежда там, — он махнул рукой в сторону установки у стены. — Эта система должна сработать…
И мне послышались в его голосе горечь, усталость, почти отчаяние.
— А в чем у вас главная трудность? — спросил я.
— Молекула не держится. В схеме она состоит из нескольких очень больших блоков. Но чтобы устойчиво соединить их, в колбе нужен определенный режим — температура, давление, свет, катализаторы. Для каждой отдельной связи в молекуле мы эти параметры определили. А все вместе — никак… Это очень трудно.
Да, наверное, действительно трудно быть впереди всего человечества.
К нам подошла женщина, которая собирала огромный прибор, поразивший мое воображение. Она сухо кивнула мне и сказала Панафидину:
— У меня с двух часов семинар с практикантами.
— Хорошо, Анюта. Познакомься — это инспектор Тихонов, — повернулся ко мне: — Анна Васильевна Желонкина, мой заместитель в лаборатории.
Желонкина? Совпадение? Я не мог вспомнить инициалов жены Позднякова — ее объяснение я читал в деле. И на всякий случай, не мудрствуя, я спросил:
— Простите, а как фамилия вашего мужа?
— Поздняков, — ответила она быстро и добавила: — Можно подумать, что вы этого не знаете.
Панафидин удивленно переводил взгляд с Желонкиной на меня, потом сказал:
— Ах да, я ж забыл — муж Анны Васильевны тоже в милиции работает…
Желонкина бросила на него короткий взгляд:
— Вы полагаете, что все работники милиции дружат домами?
Я вмешался:
— Мне с вами надо поговорить, Анна Васильевна.
— Я буду у себя в кабинете в четыре часа…
Жена Позднякова знала об истории, которая с ним приключилась. И мужу своему не верила. Конечно, она этого мне не сказала, но я видел, что она ему не верит и не жалеет его. Вообще Анна Васильевна Желонкина показалась мне человеком, раз и навсегда усвоившим, что жалость унижает человека. Лицо у нее было грубоватое и красивое, хотя твердые, прямые морщины у глаз и крыльев носа уже наметили тот зримый рубеж, перевалив за который, красивая женщина сразу превращается в величественно-каменную старуху.
И от старания не показать мне, что ей не жалко завравшегося, бестолкового мужа, и от стыда за его позорное поведение Анна Васильевна хотела придать всей этой истории этакий анекдотический характер: мол, по существу, сказать ничего не могу, но в подобных вопросах можно было бы проявить сочувствие и понимание — с кем из вас, мужиков, такое не может приключиться? Для убедительности она помахивала в воздухе маленькой деревянной указочкой, и, завершая ее последний ответ, который одновременно был укоризненным вопросом ко мне, указочка описала петлю и проткнула в воздухе точку — действительно, с кем из нас, мужиков, не может приключиться такое?
Я поймал конец указочки, прижал ее к столу и ласково сказал:
— Анна Васильевна, мне кажется, вы не улавливаете, о чем я вас спрашиваю…
— А что?