Тихий, молчаливый, он всегда что-то мастерит. На фабрике его ценили. Второго такого механика с золотыми руками, говорили, не было в Хомутове. Когда сына провожал, не обнял, лишь по-мужски стиснул руку своею шершавой, натруженной рукою. «Коли свет решил повидать, поезжай, — сказал он. — Уважение к труду имей, а все остальное приложится. Живи так, чтобы людям в глаза не совестно было смотреть. Честь, словом, береги».
В общем, правильный человек Толькин отец.
Мать, узнав об отъезде сына, прибежала в горком комсомола, где Тольке вручали комсомольскую путевку, и такой переполох там устроила! «Куда вы гоните моего мальчика! Ведь он дурак еще совсем!»
Секретарь ей ответил, что никто Груздева никуда не гонит, он сам изъявил желание поехать на новостройку. «Так он же школу еще не закончил!» — «Дал слово, что поступит в вечернюю школу». Даже в милицию бегала. Участковый развел руками: не имеет права препятствовать отъезду Анатолия Груздева, взрослый уж человек, паспорт имеет.
И разозлился же тогда Толька на мать! А за что, спрашивается? За то, что любила его, чадо свое единственное? Прибежит, бывало, с ситценабивной фабрики, напустится: «Почему не ел? А ну, сейчас же садись, окаянный, одни ребра остались!» А после работы, отстояв смену у станка, дотемна хлопочет в огороде.
Неужели непременно нужна разлука, чтобы понять, как дороги тебе твои родные?..
Так думал Толька. Впервые думал так.
Они втроем смотрели в клубе фильм, когда Люба вдруг согнулась в полутьме и застонала.
— Свет! Свет! — закричал бригадир.
Включили свет, прервали сеанс. Люба посерела лицом и охала, держась за живот. Эрнест и Каштан испуганно смотрели на нее.
— Я за Гогой бегу!.. — крикнул Каштан и бросился к выходу, расталкивая людей.
Вскоре раздался сердитый голос доктора:
— Все вон из помещения! Дверь открыть, окна открыть!
Каштан бросился распахивать окна. Все торопливо вышли на улицу. Бригадир остался. Так перепугался, что дрожали колени, а во рту стоял неприятный стальной привкус…
— Не волнуйся, не волнуйся, дэвочка. — Когда Гога волновался, то особенно был слышен его грузинский акцент. — Гдэ болит?
— Здесь… — прошептала Люба и положила ладонь на правую сторону живота.
Доктор медленно согнул в колене правую Любину ногу, затем резко выпрямил ее. Люба громко ойкнула.
— Бóльна! Оч-чень хорошо!.. Кто-нибудь! Носилки из медпункта!
У Любы случился приступ аппендицита.
Обычно несложные операции — вскрыть фурункул, наложить швы на раны — Гога делал сам. В более серьезных случаях больных переправляли в леспромхозовскую больницу, где были опытные врачи, или вертолетом доставляли в районный город.
Люба, как объяснил Гога, была нетранспортабельна, врача надо было вызывать в Дивный. Но оказалось, что леспромхозовский хирург уехал на конференцию, а из районного города обещали прислать хирурга только утром.
Гога решил делать операцию сам. Это была его первая серьезная операция. Ему помогали медсестра и студент-медик, боец ССО.
Время было позднее, все начали расходиться по вагончикам, а Каштан сидел возле ярко освещенных окон домика с красным крестом и не двигался. Как иногда странно внешнее поведение человека! В нем все кричало, нервы были напряжены до предела, а он сидел на мшистой кочке, подперев кулаком подбородок, и со стороны казалось, что парень замечтался.
— Аппендикс сейчас, что зуб, удаляют, — говорили вокруг.
— Справится Гога, не может быть и речи.
Но ему отчего-то запомнились не эти оптимистические реплики, а кем-то оброненная недоверчивым голосом фраза:
— А ведь Гога только институт закончил, опыта еще нет…
Позади чиркнули спичкой. Каштану почудилось, что не спичка зажглась, а гром над ухом прогремел, и он вздрогнул.
Это прикуривал Эрнест. Он сел рядом. Каштан никогда не видел его курящим. Они молчали.
Один за другим гасли в вагончиках огни, смолкали голоса, на железнодорожное полотно, тяжело ворочаясь, выползали туманы.
А за ярко освещенным большим окном мелькали черные тени, то уменьшаясь, то исчезая совсем, то чудовищно увеличиваясь в размере. Иногда раздавался звук брошенного в таз медицинского инструмента. Этот звук напоминал Каштану короткий вой сирены.
Он не помнил, сколько времени прошло, пока не погас в окне свет. Каштан и Эрнест вскочили как по команде. Дверь распахнулась, и на низком крыльце появились мешковатые фигуры в белых халатах.
— Ночь-то какая… — узнал Каштан непривычно тихий голос Гоги.
— И луна так блестит, — вторил ему девичий голос.
Гога вдруг взмахнул широкими рукавами халата, словно крыльями, и запел на родном языке песню, неожиданно переходя с баса на фальцет и наоборот.
— Гога, Гога, опомнись! Уснула ведь…
— А, да, — ответил Гога. — Так ты, Леночка, подежурь. Чуть что — зови.
— Я только стаканчик кофе выпью. У меня растворимый, живо обернусь.
Фигуры сошли с крыльца и белыми привидениями поплыли в сторону вагончиков.
— Заглянем? — прошептал Эрнест Каштану.
— Разные микробы еще занесем…
— Форточка открыта. Подсади, я гляну.
— Ага. Только без шума.
Они на носках подошли к окну, и Эрнест взобрался на широкую спину Каштана, опершись о раму. Просунул голову в форточку, прислушался. Затем мягко спрыгнул на мох.
— Что? Что? — нетерпеливо спросил Каштан.
— Кажется, дышит…
— Не хватало, чтоб не дышала!
На следующий день после смены бригадир накупил в магазине всякой всячины и побежал к Любе. Она лежала на спине бледная, осунувшаяся, с рассыпанными по подушке волосами. Матовая бледность сделала ее еще красивее.
— Очень больно было?
— Не очень, терпимо. Гога молодец.
Каштан не спал эту ночь, смену еле отработал, а сейчас вдруг вся усталость прошла.
В палату вошла медсестра, потребовала, чтобы посетитель уходил.
— Ну и перепугался я за тебя! — уже с порога неожиданно для себя сказал Каштан.
И хлопнул дверью, подумав, что это ей вовсе не интересно знать. Он вышел на улицу и носом к носу столкнулся с Эрнестом. Тот стоял на крыльце и держал в руках столько продуктов, что и за неделю не съесть.
— Что здесь стоишь? Проходи.
— Как-то неловко… Может, просто передать? Как, что она?..
— Иди же, пропустят.
Он вошел, поздоровался.
— Здравствуй, Эрнест, — ответила она и тихо рассмеялась: — Да куда ж вы с Ваней столько накупили! Мне и за неделю не съесть!
Эрнест глупо, как ему показалось, улыбнулся, сел на табурет.
— Как все неожиданно… Слава богу, все обошлось.
— Да элементарный аппендикс! Не понимаю, что вы с Ваней так переполошились?
Эрнест посмотрел ей в глаза и как бы уличил Любу во лжи. Она прекрасно знала, почему так переполошился Каштан.
Люба покраснела и поправила одеяло, оголив до плеча руку. Эрнесту неудержимо захотелось поцеловать эту руку.
XV
Ночью сильно похолодало, задул пронизывающий до костей ветер. Парни проснулись от озноба. Наутро небо обложили темные, низкие тучи, и из них, как из ведра, полил ледяной дождь. С порывами ветра он больно хлестал по лицу, будто ударял голыми ивовыми прутьями. Каштан сбегал на склад, выписал на бригаду толстую брезентовую робу ржавого цвета. А грязищи на улицах Дивного — по колено! Пока добрались до столовой, были все в грязи.
Сопки исчезли в косматом дыму туч. Тучи плыли так низко, что задевали верхушки деревьев, растущих в долине. Тайга стояла мокрая, словно разбухшая от сырости, неприглядная. Потускнели золотые дымы лиственниц. Лес, такой речистый всего несколько часов назад, словно вымер. Влага приглушила все запахи, за исключением одного, который шибал в нос на каждом шагу, — запаха гниющего дерева, перепревших марей.
Ненастье прогнало ласковое дальневосточное бабье лето. Нехороша поздняя амурская осень, сезон дождей. Как о наслаждении, мечтают путеукладчики о теплой комнате, сухой одежде и обуви, и нет никакого желания в такую мерзкую погоду идти на смену… Холодеют руки, сжимающие в мокрых верхонках лом, сильный дождь пробивает робу. Костер не разведешь, обсушиться и согреться негде, разве что на минуту-другую обнимут парни горячий капот, закрывающий тракторный двигатель…
В серенький сентябрьский денек «МИ-6А» привез в Дивный двадцать семь иностранных корреспондентов. Рыжеватый, атлетического телосложения Ганс из ФРГ; маленький и худенький, как подросток, с лунообразным лицом токиец Дайсаку; вертлявый, носатый, очень похожий на Луи де Фюнеса француз Марсель; круглый, как колобок, пышущий здоровьем и улыбчивый, самый речистый лондонец Джон, ничем не напоминающий традиционного чопорного, длинно-худого англичанина; Майкл, американец, детина с плечами штангиста и тяжелым раздвоенным подбородком…
Все они сносно говорили по-русски. Корреспонденты, кутаясь в разноцветные плащи, пряча от дождя фотоаппараты с длинными объективами, портативные магнитофоны и кинокамеры, направились за Дмитрием к столовой, где гостям устраивали банкет. Они шумно расселись за сдвинутыми вместе столами, заставленными всевозможными яствами и серебристыми бутылками шампанского. Дмитрий сказал краткую речь: «Добро пожаловать, гости дорогие. Смотрите, наблюдайте и пишите все, что увидите здесь. Мы не скроем от вас ни наших трудностей, ни достижений».
Дмитрия иностранцы сразу же окрестили «господином комиссаром». Джон и Майкл были приятно удивлены, услышав чистую английскую речь «господина комиссара».
Тосты следовали один за другим. За мир, за дружбу, за БАМ.
Майкл, излишне жестикулируя, начал читать по-русски Пушкина. Подвижный Марсель и пухленький Джон показали хозяевам, как надо плясать «козачка», причем англичанин во время приседания под общий хохот сел на пол. В общем, было весело, и в первом часу ночи гости и хозяева разошлись в гостиницу и по домам, довольные друг другом и банкетом.
Несколько дней они знакомились с работой и бытом строителей БАМа, пролетели на вертолете над всей трассой, побывали на каждой точке. Но в основном находились в Дивном, главном участке стройки. Днем ходили по бригадам, вечером — по вагончикам.
Прежде всего корреспонденты, конечно, приехали в бригаду путеукладчиков. Снимали за работой монтеров пути, «ПБ-3».
Майкл, запросто хлопнув бригадира по плечу, попросил его ответить на несколько вопросов.
— Что тебя, парень, заставило поехать сюда, на БАМ?
— Стране помочь надо.
— Трудно приходится?
— Нелегко, но втянулся. Работа есть работа.
— Твое самое заветное желание?
— Чтобы был мир. Чтобы войны не было.
Майкл переключился на Тольку:
— Сколько тебе лет, малыш?
— Скоро восемнадцать. А вам?
— Тридцать шесть. Нравится на БАМе?
— Ага. Как в Америку вернетесь, передайте от меня, Анатолия Груздева, привет Рокфеллеру.
Американец довольно загоготал и ответил:
— Передам через свою газету, будь уверен, малыш.
Джон был немало удивлен, узнав, что Эрнест учится на философском факультете МГУ.
— Как связать вашу будущую профессию и эту… этот комбинезон? — спросил он.
— Я до конца не ответил на этот вопрос себе, поэтому едва ли отвечу на него вам, — по-английски сказал Эрнест.
— Очевидно, материальная заинтересованность? Надо помогать семье? — Теперь Джон говорил на родном языке.
— Нет. Мой отец профессор, вполне обеспеченный человек.
— Профессор? Не понимаю, не понимаю… Почему же вы здесь, на БАМе?
— Ваня Сибиряков хорошо ответил на этот вопрос Майклу: стране помочь надо. Можете так и мотивировать главную причину.
Джон, записывая в блокноте фамилию Эрнеста, поинтересовался, не родственник ли он Аршавского, почетного члена Британской Академии наук.
— Сын, — ответил Эрнест, и англичанин пришел в совершенную растерянность.
Отвечая на вопросы Ганса, Эрнест хотел перейти на немецкий язык, но постеснялся: без длительной практики немецкий подзабыл.
Вечерами корреспондентов можно было встретить во всех отрядах, на всех проспектах Дивного. Заметят бойцы людей с фото- и киноаппаратами, выходят из вагончиков, собираются в круг — и давай танцевать или петь. Вспыхивают блицы фотоаппаратов, стрекочут кинокамеры, шуршат включенные магнитофоны. Через две-три недели японцы, американцы, немцы, англичане и французы увидят на экранах кинотеатров и телевизоров бойцов строительных отрядов БАМа.
Через полторы недели жители Дивного читали в центральной газете своеобразный отчет о поездке иностранных корреспондентов на БАМ. «С такими парнями, как Иван Сибиряков и Дмитрий Янаков, можно иметь дело», — уверял Майкл. «Откуда у вашей молодежи столько энтузиазма, что заставляет их ехать на край света? — спрашивал сам себя Джон. — Деньги? Выгода? Нет. Очень непонятный и удивительный народ…» «БАМ с такими ребятами вы построите, — писал Ганс, — в этом я совершенно убежден».
…Недаром говорят: охота пуще неволи. В редкий день Эрнест и Толька не хаживали после смены в тайгу.
Нынче Толька пошел один. Эрнест решил после работы почитать.
Верст пять отмахал Толька, но не вспугнул никакой дичи: строящийся шумный город разогнал зверей и птиц. Повернул к дому уже в густых розоватых сумерках. И особо не расстраивался, что придет с пустыми руками. Не добыча важна. Тайгой подышать, на закатный Урхан подивиться — вот что хочется…
Что-то промелькнуло справа, в завале. Или показалось?.. Опять мелькнуло! Толька пригляделся и увидел куницу. В сумерках зверь черной тенью метнулся на толстую корявую лиственницу и исчез в затейливом переплетении суков, в игольчатой густоте хвои. На горле Толька заметил резкое желтое пятно.
Стрелять ранней осенью этого зверя нет никакого смысла, шкурка зверя никуда не годится, но Толька решил добыть куницу. Потому что она — хищница злобная, беспощадная, ненасытная. Убивает, как волк, ради убийства. И бросает добычу недоеденной. Там, где объявится куница, вскоре исчезнут рябчики, косачи, глухари…
Толька с кошачьим проворством подбежал к лиственнице. Щелкнул предохранителем, до рези в глазах всматриваясь в плавающие наверху ветви. Куница где-то притаилась. Толька постучал каблуком сапога по стволу. Никакой реакции. Он постучал посильнее. Черная тень толстой стрелою вылетела из дупла, описав в воздухе полукруг, упала в мох и пошла, пошла между кочками в глухомань, в таежные дебри.
Толька выстрелил. Огненный жгут вырвался из ствола. Черная гибкая тень шарахнулась от мушки. Затем промелькнула в конце полянки, возле завала. Проклиная промах, Толька начал преследование, хотя понимал, что поймать на мушку быстрого зверя в темноте практически невозможно, что погоня обречена на провал. Он то ломился в завалах, в кровь обдирая о сухостой руки, лицо, то внезапно замирал в нелепой позе, по-звериному чутко, весь превратившись в слух. И едва раздавался легкий звук хрустнувшей ветки, вновь бежал на этот звук. Так учил преследовать зверя Эрнест.
На какое-то мгновение ему показалось, что разумнее бросить бесполезную затею, какая к чертям охота на ночь, но в ту же минуту, как бы дразня охотника, куница мотнула за деревом пушистым хвостом.
В азарте погони Толька не услышал, как под ногами захлюпала остро пахнущая гнилью марь, не почувствовал, что ноги с каждым шагом все глубже и глубже уходят в трясину. Он понял, что попал в ловушку, когда тайга внезапно оборвалась и что-то округлое, темневшее впереди, пришло в движение. Это «что-то» был куст. Он раскачивался, подпрыгивал — взволнованный слой земли ходил ходуном, а там, под этим слоем, была пустота, вонючая жижа, и ничего больше. В таком случае самое разумное — лечь и по-пластунски ползти обратно к земной тверди. Но Толька подумал, что тогда он весь вымажется в грязи, придется долго отмываться и, главное, что в ствол ружья неминуемо попадет жижа, зальет и казенную часть; кроме того, отсыреют, пропадут два десятка папковых патронов, лежавших в патронташе. С трудом выдергивая ноги, он начал пробираться обратно. Кое-где он ступал в прежние свои следы, потому что уже ничего не различал в темноте. А след в след по мари ступать не годится. Первая, главная заповедь охотника-таежника.
Он угодил в болотное окно неподалеку от черневшей разлапистой ели. Сразу по пояс.
— Гадство!.. — вслух выругался Толька.