Он поднял голову и прервал ее восклицанием:
— Вы умеете рисовать?!
— Да нет же, я ничего не умею, совершенно ничего… Вот у мамы было множество талантов, она учила меня писать акварелью, и иногда я помогала ей раскрашивать веера… Ах, какие прекрасные веера она делала!
Инстинктивно Кристина оглянулась на ужасающие эскизы, которые ярко пламенели по стенам мастерской; в ее ясных глазах читалось смущение, удивление и беспокойство, вызванные этой грубой живописью. Издали она увидела набросок, который художник только что сделал с нее. Резкость тона, широта мазков ее испугали, и она не решилась попросить Клода показать рисунок вблизи. Ей было не по себе в постели, она изнемогала от жары и томилась нетерпением — ведь давно пора уходить, распроститься с художником, забыть о нем, как наутро забывают приснившийся сон.
Клоду передалась ее нервозность. Он почувствовал угрызения совести. Отбросив неоконченный рисунок, он проговорил:
— Спасибо за вашу любезность, мадемуазель… Извините меня, право, я злоупотребил… Вставайте, вставайте, прошу вас. Пора подумать о ваших делах.
Он не понимал, почему она колеблется, краснеет, прячет под простыню обнаженную руку, и чем больше он суетился, предлагая ей встать, тем старательнее она закутывалась в простыню. Наконец, сообразив, в чем дело, он поставил перед кроватью ширму и ретировался на другой конец мастерской. Там он стал греметь посудой, предоставив ей возможность встать с постели и одеться без опасения, что он прислушивается к ее движениям. Среди поднятого им шума он не разобрал ее робких окликов:
— Сударь, сударь…
Наконец он услышал.
— Сударь, если бы вы были так любезны… Я не могу отыскать чулки.
Он заторопился. Вот недогадливый! Как же она будет одеваться, если он развесил ее чулки и юбки сушиться на солнце? Легонько разглаживая чулки, он убедился, что они просохли, сунул их через ширму и вновь увидел протянутую голую руку, свежую и круглую, по-детски очаровательную. Затем он перебросил юбки, просунул ботинки; теперь только шляпа висела на мольберте. Поблагодарив его, она умолкла, а он, продолжая разговаривать, едва различал шуршание одежды и всплески воды.
— Мыло на блюдце, поищите на столе… Откройте ящик, там есть чистое полотенце… Может, вам нужно еще воды? Я передам кувшин.
Мысль, что он может смутить ее, привела его в отчаяние.
— Ну вот, я опять надоедаю вам!.. Чувствуйте себя как дома.
Он принялся за хозяйство. Его одолевали сомнения. Нужно ли предложить ей завтрак? Нельзя допустить, чтобы она сразу же ушла. С другой стороны, если ее пребывание затянется, он потеряет рабочее утро. Так ничего и не решив, он зажег спиртовку, вымыл кастрюлю и начал приготовлять шоколад, найдя, что это будет наиболее изысканным. Он стыдился остатков вермишели, которые она могла заметить на столе; сам он, по южному обычаю, довольствовался по утрам тюрей из хлеба, политого маслом. Едва начав крошить шоколад в кастрюлю, он издал изумленное восклицание:
— Каким образом? Уже?!
Кристина показалась из-за ширмы, одевшись быстро, как по волшебству, чистенькая, затянутая в черное платье. Розовое лицо ее было насухо вытерто, волосы безукоризненно причесаны и собраны в тугой узел на затылке. Клод воспринял как чудо подобную быстроту, умение одеться столь проворно и аккуратно.
— Вот это я понимаю! И во всем вы так ловки?
Сейчас она казалась ему выше и красивее, чем вчера. Особенно его поразили ее спокойствие и уверенность в себе. Было видно, что теперь она не боится его., Встав с постели, где она чувствовала себя беззащитной, надев ботинки и платье, она как бы вооружилась. Улыбаясь, она прямо глядела ему в глаза.
— Ведь вы согласитесь позавтракать со мной? — сказал он, все еще колеблясь.
Она отказалась.
— Нет, благодарю вас… Мне надо торопиться на вокзал, мой багаж, наверное, уже прибыл, а с вокзала я поеду в Пасси.
Тщетно Клод убеждал ее, что она голодна и безрассудно уходить, не поев.
— Ну коли так, я спущусь и приведу извозчика.
— Нет, пожалуйста, не надо, не трудитесь.
— Не можете же вы идти всю дорогу пешком. Позвольте мне по крайней мере проводить вас до стоянки, ведь вы же совсем не знаете Парижа.
— Нет, нет, я обойдусь без вас… Если хотите доставить мне удовольствие, отпустите меня одну.
Ее решение было непоколебимо. Несомненно, она стеснялась показаться в обществе мужчины, хотя в Париже ее никто не знал. Она никому не расскажет о минувшей ночи, лучше солжет, но сохранит в тайне даже воспоминание об этом приключении. Клод вспылил и мысленно послал ее к черту. Тем лучше! По крайней мере ему не придется спускаться вниз. Но в глубине души он был оскорблен, считая ее неблагодарной.
— В конце концов это ваше дело. Навязываться я не стану.
Услышав эти слова, Кристина еле заметно улыбнулась — ее нежные губы чуть дрогнули. Ничего не сказав, она надела шляпку, поискала глазами зеркало и, не найдя его, наугад завязала ленты. Округлив поднятые локти, она не спеша расправляла бант, и лицо ее было позлащено солнечными лучами. Пораженный Клод не узнавал больше те чистые детские черты, которые он только что рисовал: верхняя часть лица — ясный лоб, нежные глаза — была затенена, вперед выступала тяжелая челюсть и кроваво-красный рот с ослепительно белыми зубами. И ко всему еще загадочная девичья улыбка… Может быть, она издевается над ним?
— Во всяком случае, — сказал Клод, почувствовав себя оскорбленным, — не думаю, чтобы у вас было основание в чем-либо меня упрекнуть.
Тут она не смогла удержаться и рассмеялась легким, нервным смешком.
— Ну конечно нет, сударь, в чем мне упрекать вас?
Он продолжал рассматривать ее, раздираемый противоречивыми чувствами; застенчивость и неопытность боролись в нем с боязнью показаться смешным. Что она, этот большой ребенок, могла знать о жизни? Ведь девушки, воспитывающиеся в пансионах, знают все и ничего. Тайна пробуждения плоти и сердца неисповедима, никто еще ее не постиг. Возможно, что пребывание в мастерской художника и пугающая близость мужчины пробудили в ней не один только страх, но и чувственность? Теперь, когда страх прошел, не кажется ли ей унизительным, что она боялась понапрасну? Ведь он не обмолвился ни одной любезностью, даже пальцем к ней не прикоснулся! Может быть, ее обидело грубое безразличие мужчины, и хотя она еще не была женщиной, женское ее начало возмутилось; а теперь она уходила недовольная, взвинченная, бравируя своим спокойствием, унося неосознанное сожаление о том неведомом и ужасном, что могло случиться, но не случилось.
— Вы, кажется, говорили, — спросила она серьезным тоном, — что извозчичья стоянка находится за мостом, на противоположном берегу?
— Да, там, где деревья.
Она уже расправила банты, надела перчатки, но не уходила, продолжая оглядываться по сторонам. Взгляд ее остановился на большом полотне, повернутом к стене, и ей захотелось его посмотреть, но она не решалась попросить об этом. Ничто ее больше не задерживало, а она медлила, как будто отыскивая какой-то забытый предмет, испытывая чувство, которое она не могла бы определить словами. Наконец она направилась к выходу.
Когда Клод открыл ей дверь, маленький хлебец, положенный за порогом, упал в мастерскую.
— Вот видите, — сказал он, — вам надо было позавтракать со мной. Консьержка по утрам приносит мне хлеб.
Она еще раз отказалась, покачав головой. Но на площадке лестницы обернулась в нерешительности. Снова веселая улыбка тронула ее губы, и она первая протянула руку.
— Спасибо, большое спасибо!
Он взял эту маленькую, затянутую в перчатку руку в свою перепачканную пастелью лапищу. Так они постояли несколько секунд, приблизившись друг к другу, в дружеском рукопожатии. Девушка продолжала улыбаться. У него на губах вертелся вопрос: «Когда я увижу вас снова?» Но стыд сковывал ему уста. Подождав немного, она высвободила свою руку.
— Прощайте, сударь!
— Прощайте, мадемуазель!
Кристина, не оборачиваясь, спускалась по крутой лестнице со скрипучими ступеньками, а Клод, резко повернувшись, хлопнул дверью и громко сказал:
— К черту всех женщин!
Он был взбешен, зол на самого себя, зол на весь свет. Он ходил по мастерской, отшвыривая ногой попадавшиеся на пути предметы и продолжая громко браниться. Как он был прав, не пуская к себе ни одной женщины! Эти негодницы всегда как-нибудь да одурачат вас! Кто может поручиться, что эта девчонка, такая невинная с виду, не издевалась над ним? Ведь он поверил-таки всем ее россказням. Теперь он вновь начал во всем сомневаться; что-что, но вдова генерала — это уж чересчур! Да и крушение поезда!.. А чего стоил извозчик? В жизни ничего подобного не случается! А рот у нее какой… И выражение лица, когда она уходила. Но с какой целью, зачем она врала? Такая ложь не имеет никакого смысла, необъяснима — искусство ради искусства! Сейчас она, наверное, смеется над ним!
Он схватил ширму и в ярости швырнул ее в угол. Убирай теперь за ней! Когда он увидел, что таз, полотенце, мыло — все на своем месте, его обозлила неприбранная постель; с преувеличенной поспешностью он начал ее стелить, взбивая обеими руками матрас и подушку; они еще сохранили теплоту тела Кристины, и он задохнулся от исходившего от них чистого аромата юности. Чтобы прийти в себя, он окунул голову в воду, но, вытираясь полотенцем, вновь вдохнул тот же нежный дурманящий аромат девственности, который разливался по всей мастерской и не давал ему покоя. Клод принялся за шоколад и, глотая его прямо из кастрюльки, не переставал ругаться: его обуревала лихорадочная жажда деятельности, и, торопясь приступить к работе, он запихивал в рот огромные куски хлеба.
— Здесь можно околеть от жары! — внезапно закричал он. — Это из-за жары я совсем развинтился.
Однако солнце уже не светило в окно, и в мастерской стало прохладнее.
Клод отворил форточку, находившуюся на уровне гребня крыши, и с облегчением вдыхал порывистый свежий ветер. Потом он взял в руки набросок с головы Кристины и, разглядывая его, надолго забылся.
II
В полдень, когда Клод все еще работал над картиной, раздался хорошо ему знакомый стук в дверь. Инстинктивным, безотчетным движением художник всунул в папку набросок с головы Кристины, по которому он переделывал женское лицо центральной фигуры. Спрятав рисунок, он отпер дверь.
— Почему так рано, Пьер?
Вошел друг его детства Пьер Сандоз, двадцатидвухлетний брюнет, с круглой головой, коротким носом и добрыми глазами на волевом, энергичном лице, окаймленном едва пробивающейся бородкой.
— Я пораньше управился с завтраком, мне хотелось как можно дольше попозировать тебе… Черт возьми! Ты продвинулся! — Он уставился на картину и тут же заметил: — Смотри-ка! Ты изменил тип женского лица.
Наступило молчание, оба разглядывали картину. Полотно, размером пять на три, было целиком записано, но только немногие детали носили законченный характер. Сделанный, по-видимому, одним махом, общий набросок был великолепен в своей незавершенности, пленял яркими, живыми красками. Лесная поляна, обрамленная густой зеленью, была насквозь пронизана солнцем, налево уходила темная аллея лишь с одним световым бликом вдали. На траве, во всем великолепии июньского цветения, закинув руку за голову, полузакрыв глаза, лежала, улыбаясь, обнаженная женщина, подставляя грудь золотым лучам, в которых она купалась. В глубине две маленькие женские фигурки, брюнетка и блондинка, тоже обнаженные, смеясь, боролись друг с другом, ярко выделяясь на зелени листвы пленительной световой гаммой. Художнику, очевидно, нужен был на первом плане контрастирующий черный цвет, и он вышел из положения, посадив мужчину в черной бархатной куртке. Мужчина был повернут спиной к зрителю, виднелась только его левая рука, на которую он облокотился, полулежа в траве.
— Очень хорошо намечена лежащая женщина, — промолвил наконец Сандоз, — однако тебе, черт побери, предстоит еще огромная работа!
Пожирая горящими глазами свое произведение, Клод сказал в порыве откровенности:
— Так ведь до выставки уйма времени. За полгода можно управиться! На этот раз, может быть, я сумею доказать самому себе, что я не совсем тупица.
Он стоял и посвистывал, восхищенный наброском, который ему удалось сделать с головы Кристины, волна вдохновения и надежд подхватила его. Такое состояние, как правило, кончалось у художника приступом отчаяния перед своим бессилием воплотить природу.
— Хватит лентяйничать! Коли пришел, за дело!
Сандоз, чтобы избавить Клода от расходов на натурщика, по дружбе предложил позировать ему для мужской фигуры на переднем плане. Он был свободен только по воскресеньям, и Клод полагал, что достаточно будет четырех-пяти сеансов, чтобы портрет был готов. Сандоз уже надевал бархатную куртку, когда его осенило.
— А ты-то, наверное, еще не завтракал? Как встал, так и работал все время… Спустись вниз, съешь котлету, я подожду.
Клод и слышать не хотел о том, чтобы терять время.
— Да нет же, я позавтракал, гляди, вон кастрюля!.. И видишь, еще горбушка хлеба осталась. Можно доесть… Скорей, скорей за дело, ленивец! — Клод уже взялся за палитру и, выбирая кисти, спросил: — А что, Дюбюш зайдет за нами сегодня?
— Да, к пяти часам.
— Вот и отлично! Мы пойдем обедать все вместе… Ты готов? Откинь руку левее, а голову опусти.
Сандоз принял требуемую позу и, подсунув под себя подушки, расположился на диване. Он сидел спиной к Клоду, но это не мешало им разговаривать; Сандоз рассказывал, что сегодня утром он получил письмо из Плассана, маленького провансальского городка, где они учились вместе с Клодом с самых младших классов коллежа. Исчерпав эту тему, оба замолчали. Один работал, забыв обо всем на свете, другой, застыв в неподвижной позе, погрузился в сонливость.
В девятилетием возрасте Клоду посчастливилось выбраться из Парижа и вернуться в тот уголок Прованса, где он родился. Бездельник отец бросил его мать, которая зарабатывала на жизнь стиркой. Потом она вышла замуж за честного рабочего, пленив его белизной своей кожи. Оба были очень трудолюбивы, но никак не могли свести концы с концами. Поэтому они с благодарностью приняли предложение одного старого провансальца поместить Клода в коллеж родного города. Старый чудак, страстный любитель живописи, случайно увидел рисунки мальчугана и был поражен ими. В течение семи лет до старшего класса Клод оставался на Юге, сперва пансионером коллежа, потом экстерном, живя у своего благодетеля. Однажды утром старика нашли мертвым в постели, его хватил удар.
Он завещал Клоду ренту в тысячу франков с правом распоряжаться капиталом по достижении двадцати пяти лет. Охваченный страстью к живописи, Клод тотчас же покинул коллеж, даже и не подумав сдавать экзамен на степень бакалавра, и устремился в Париж, где уже находился его друг Сандоз.
В плассанском коллеже, с самого первого класса, было трое «неразлучных»: так называли Клода Лантье, Пьера Сандоза и Луи Дюбюша. Однолетки, с разницей в несколько месяцев, все трое происходили из различных слоев общества и по характеру не были схожи, но сразу же почувствовали себя неразрывно связанными тайным сродством еще не вполне ими осознанных честолюбивых устремлений, пробуждением интеллекта, что возвышало их над грубой, шумной толпой лентяев и драчунов. Отец Сандоза, испанец, эмигрировавший во Францию по политическим причинам, открыл возле Плассана бумажную фабрику, где применял новые машины своего собственного изобретения. Он умер, преследуемый всеобщей злобой, и оставил свою вдову в чрезвычайно тяжелом положении, отягощенной целой серией темных судебных процессов, на которые ушло все его состояние. Мать Сандоза, уроженка Бургундии, возненавидела провансальцев, считая их виновниками всех своих несчастий, включая неизлечимую болезнь — паралич. Она переехала с сыном в Париж, где он поступил на службу и содержал ее на свое скудное жалованье, не оставляя мечты о литературной славе. Дюбюш был старшим сыном плассанской булочницы, очень честолюбивой, суровой женщины, которая отправила сына в Париж, рассчитывая получить впоследствии триста процентов с капитала, затраченного на его образование. Дюбюш посещал курс в Академии художеств, готовясь стать архитектором и перебиваясь на скудные гроши, которые ему высылали родители.