— Привет честной компании! — рявкнул я с порога, усаживаясь на табурет, с которого при моем появлении обеспокоенно вскочил Юрик. — Излагайте с самого начала.
И подмигнул маклеру, трухлявому мужичонке с такими честными глазами, что я под любое обеспечение не одолжил бы ему и гривенника.
— Кто это? — шепотом спросил трухлявый.
— Аникин! — Я вскочил с табурета, прохромал к маклеру и с чувством пожал ему руку, да так, что он взвыл — это я умею. — Елизавета Львовна, подтвердите, как говорил товарищ Бендер, мои полномочия.
— Григорий Антонович старый друг семьи, — сообщила Елизавета Львовна. — Он нам поможет, у него связи в исполкоме и большой житейский опыт.
Сыночки озадаченно посмотрели друг на друга и на маклера, глаза которого стали еще честнее. Такие я видел как-то в поезде у карточного шулера, за пять минут до того, как его начали бить. Проведя безмолвный обмен мнениями, эта троица пришла к выводу, что я здесь пятый и нужен им не больше, чем такая же по счету нога собаке.
— Но у нас строго конфиденциальный разговор, — возразил старшенький. — Дядя Гриша, при всем своем уважении…
— Вы же знаете, дядя Гриша, как мы вас любим, — сюсюкнул младшенький. Но у нас дело семейное, и мы…
— А в институты вас пробивать и стипендии вам вышибать — было не семейное дело? — рыкнул я. — А ваших щенков в детсады устраивать? А права на машины в милиции выручать? Не теряйте времени, мои золотые, у меня его мало, всего три часа. Пусть излагает этот гражданин, к которому я с первого взгляда начал испытывать полное доверие.
Трухлявый приосанился и взглядом подтвердил, что интуиция меня не подводит и он именно тот человек, к которому следует испытывать полное доверие. После чего изложил суть дела. Она заключалась в том, что ему удалось создать обменную цепочку из четырех звеньев, и если эту цепочку реализовать, то каждый из сыновей вместо двухкомнатной получит трехкомнатную квартиру — к всеобщей радости и ликованию. А раз все стороны на цепочку согласны, то остается лишь хором проскандировать «гип-гип-ура!».
— А квартиры-то хорошие? — поинтересовался я.
— Более чем! — заверил трухлявый. — Более чем! Дома кирпичные, кухни по восемь метров, комнаты изолированные, лифт, телефон — я лично такой удачи не припомню. — Он изобразил работу памяти и уверенно повторил: — Нет, не припомню.
— Ну тогда, — весело предложил я, — гип-гип…
— Ура! — подхватила троица.
— А вы, Елизавета Львовна, почему «ура» не кричите? — жизнерадостно спросил я.
— Мамуля согласна, — заторопился старшенький. — Ты ведь согласна, мамуля?
— Конечно, родной, раз так нужно… Тем более такой хороший вариант, — с живостью добавила она, — наконец-то у внуков будут отдельные комнаты. Да, это очень хорошо, очень…
Елизавета Львовна волновалась, на ее глазах выступили слезы, и черт бы меня разорвал, если это были слезы радости!
— Ну, раз хозяйка согласна, то дело в шляпе! — возвестил я. — Сварганили! Извините, гражданин, вы мне не представились, можно я буду по-дружески называть вас прохвостом?
Маклер негодующе подскочил на стуле.
— Дядя Гриша! — хором воскликнули сыночки.
— Гриша… — с упреком произнесла Елизавета Львовна. — Простите, Александр Александрович, Григорий Антонович бывает несколько эксцентричен.
— Это после контузии, Сан Саныч, — я примирительно хихикнул. — Скверная штука — контузия, кровь вдруг начинает бунтовать, и происходит смешение понятий, вот иногда и обидишь очень хорошего и бескорыстного прохво… извините великодушно! — человека вроде вас. Ведь вы бескорыстны, правда? Юрик! Игорь! Вам чертовски повезло, что вы встретили такого человека! Вы это понимаете? Однако вернемся к нашим баранам. Итак, Елизавета Львовна остается без квартиры. Так?
— Никоим образом! — воскликнул Юрик, протестующе поведя пальцем, будто призывая на помощь взирающие со стен свои и братика многочисленные фотографии.
— Как вы могли подумать, дядя Гриша, — укоризненно вымолвил Игорек.
— Мама будет жить у меня, — сказал Юрик.
— У меня, — возразил Игорек.
— Словом, у нас, — подытожил старшенький.
— Славные вы мои, — я вытащил платок и приложил его к глазам. — Елизавета Львовна, у вас верные и преданные дети!
Дети склонили головы в знак согласия с этим выводом.
— Славные мои, — проникновенно повторил я, — в вас я всегда был уверен, вы — олицетворение сыновнего долга. Но вот что меня беспокоит: а если ваши супруги поднимут визг?
Славные и преданные дружно запротестовали.
— Гриша, — Елизавета Львовна гордо вскинула голову — вы забыли, что у меня в Свердловске живет сестра.
— Забыл! — Я хлопнул себя рукой по лбу. — А ведь это решает дело! Когда они вас выгонят на улицу… прошу прощения, это не я, это контузия! — словом, все в порядке! Сан Саныч, где заявление Елизаветы Львовны, я должен посмотреть, правильно ли оно написано.
— Вот оно, но я сам посмотрел и не понимаю…
— И не поймешь, прохвост! — рявкнул я, вырывая у него из рук бумагу. — Ой, ой, ой, что я делаю! — на пол полетели обрывки. — Батюшки, что я натворил! А теперь — брысь!
— Квазиморда… — пробормотал прохвост. — Ах ты Квазиморда! Мили-ция!
Последний вопль он изверг, будучи в воздухе. Я ухватил его за шиворот, подтащил к двери и, с удовлетворением прислушиваясь к треску лопающейся ткани, вышвырнул на лестницу.
— Прощай, друг, не поминай лихом!.. Елизавета Львовна, проследите, пожалуйста, не ушибся ли он.
— Гриша! — Елизавета Львовна топнула ногой. — Это уже слишком!
— А вдруг он сломал ножки? — Я с некоторым усилием выдворил ее на лестницу, захлопнул дверь и зубами засучил рукав на правой руке.
После того как балбесы убедились в моем физическом превосходстве — а за сорок лет дружбы они убеждались в этом не раз, — мы пришли к нижеследующему соглашению: а) на мамину квартиру они отныне не посягают; б) привозят маме мебель и книги по утвержденному мною списку; в) возвращают минимум тысячу рублей из двух, которые у нее выцыганили. Точка. В свою очередь, я обязуюсь: а) отныне без серьезного повода их не бить; б) не позорить на работе; в) не попадаться им на глаза с тем, однако, чтобы и они мне не попадались. Точка. Вместо печати — легкие подзатыльники обоим. Елизавета Львовна устала звонить и стучать в дверь.
— Что вы так долго там делали? — открывая, удивился я.
— Гриша, что вы натворили? — вбегая, воскликнула она. — Александр Александрович побежал жаловаться, вы оторвали ворот его пиджака!
— А нужно было голову, — с сожалением сказал я. —
Ладно, пусть таскает, главное — что Юрик и Игорь вовремя его раскусили. Молодцы! Я рад, что у вас такие преданные дети.
— Я это всегда знала, — Елизавета Львовна пожала плечами. — Вы куда, Гриша?
— Извините, но очень спешу. Я действительно спешил.
V. АЛЕКСЕЙ ФОМИЧ
А спешил я потому, что увидел из окна малопривлекательную картину: в сопровождении нашего участкового Лещенко к подъезду направлялся прохвост. На ходу он что-то декламировал, размахивая, как вымпелом, оторванным воротом, а Лещенко сурово и радостно кивал: сурово — это понятно, а радостно — потому, что давно мечтал меня за что-нибудь привлечь. Почему? А потому, что я не раз уличал его в плохом зрении: при виде воинственно настроенных пьянчуг он, слабо щуря глаза, проходил стороной, зато с превеликим рвением отчитывал старушек, торгующих укропом и грибами на ниточках. Вообще-то мне было на Лещенко плевать, поскольку блат, как говорили в довоенное время, сильнее Совнаркома, а начальником нашего отделения милиции был майор Варюшкин («Костя-капитан», старый школьный кореш), но как минимум час-полтора участковый тянул бы из меня жилы, провоцируя оскорбление личности при исполнении. Я поступил, как опытный конспиратор из кино: нащупал в кармане Птичкины ключи, спустился на этаж ниже и проскользнул в ее квартиру в тот момент, когда дверь в подъезде хлопнула и послышался скулеж прохвоста прерываемый лязгающим голосом Лещенко: «Расскажете при свидетелях, будем составлять протокол».
Весьма довольный собой, я покормил рыбок и канарейку, напился чаю, уселся в кресло, достал из кармана свежую газету и спокойно ее прочитал. Перестройка, гласность, критика, ракеты — все как обычно, никаких сенсаций. Ха, как обычно! А попалась бы в руки такая газета года три-четыре назад! Глазам бы своим не поверил. Что ни говори, а молодцы ребята наверху, встряхнули страну, прочищают забитые склерозом сосуды. Как кому, а лично мне это очень по душе, приятно читать, как с десятилетиями неприкасаемых набобов летит пух.
На металлический стук снизу я отогнул угол занавески: прохвост, сквернословя, усаживался в машину Юрика, а Лещенко журавлиными шагами направлялся к булочной, откуда уже разбегались старушки. Все в порядке, жизнь на свободе продолжается. Я позвонил Алексею Фомичу, уточнил, что надо купить, и через полчаса поднимался на четырнадцатый этаж башни в квартиру своего подопечного. Подопечного! Сорок лет назад я бы ржал, как табун жеребцов, скажи мне такое.
Сразу должен заметить: никакого трепета перед чинами и званиями я не испытываю. Даже наоборот, чем выше чин, тем пристальней я присматриваюсь к его обладателю: если надут и спесив — чхать мне на его погоны, от таких держусь подальше, никогда братья Аникины не были подхалимами и прилипалами. Совсем другое отношение к Алексею Фомичу Якушину, нашему бывшему комполка и комдиву, а ныне отставному генерал-майору, я ему помог и квартиру в этой башне выменять, чтобы быть поближе и полезнее. Отличнейший старикан, это о таких, как он, было сказано — «слуга царю, отец солдатам». А главное — любил и отличал Андрюшку. Нет, главное, конечное, другое, о чем чуточку ниже. Не стану его слишком идеализировать: командовал полком, а потом дивизией он без особого блеска, в приказах и наградами отмечался реже многих других, и не потому, что был в опале, а потому, что воевал он осторожно. В каком смысле? А в том, что с душевной болью переживал гибель своих солдат. Очень важная деталь! Я что, я для вас не авторитет, а вы почитайте, к примеру, книги Симонова, Быкова, Бакланова, которые либо прямо, либо между строк пишут, что чаще всего солдат у нас не считали. Да и вообще в России редко какой полководец считал, потому что нас всегда было много. Даже великий Георгий Константинович, к которому у народа особое отношение, — и тот не очень-то нашего брата-солдата считал. То есть, конечно, считал и уважал, но не единицы, а массу — тысячи. А я вообще, в принципе, полагаю, что кто любит массы, все человечество, тот обычно хладнокровно относится к отдельно взятому человеку — не попадает живая единица в поле его зрения. Извиняюсь, если кого из великих обидел.
Кстати, упаси вас бог при Алексее Фомиче отозваться о Жукове недостаточно почтительно! Встанет и сурово укажет пальцем на дверь. Впрочем, не отзоветесь, увидите, что вся квартира в портретах и фотографиях Жукова, вырезанных из газет и журналов. Культ Георгия Константиновича! Тому есть две причины. Первая — что Жуков есть воистину «спаситель России», с каждым годом мы все более отчетливо это понимаем. Ну а вторая причина — чисто личная. Знаете, чем Алексей Фомич гордится больше, чем своими генеральскими погонами? А погонами, учтите, он очень гордится, поскольку заслужил их не в штабе, а на поле боя — за войну шесть раз ранен. Так больше — тем, что Георгий Константинович в сорок первом под Москвой лично избил его палкой. Избил за дело: капитан Якушин потерял связь со своим батальоном, за что по законам того времени запросто мог загреметь под трибунал, тративший на рассмотрение такого пустякового дела одну минуту. Конечно, получить палкой по хребту от самого Жукова — невелика заслуга, и если уточнить, то Алексей Фомич гордится не столько этим фактом, сколько тем, что произошло потом. А так получилось, что через несколько часов капитан Якушин на глазах у Жукова отличился, и Георгий Константинович честно признал: «Хорошо, что я тебя отдубасил, а не расстрелял!» Эта историческая фраза стала знаменитой, в нашей дивизии ее знал каждый.
Вернусь, однако, к своему размышлению. Нынче, когда в газетах и журналах появляются замечательные по своей правдивости публикации о войне, я с горечью читаю, как иные командиры гнали живых солдат на дзоты и на минные поля без всякой подготовки — чтобы выполнить приказ любой ценой. Вы только вдумайтесь, какое это страшное слово — любой ценой. Ведь ценой-то были мы, наши жизни. Мы с Андрюшкой начали с сорок третьего, с Курской дуги, когда Красная Армия была уже посильнее немецкой. А за оставшиеся до конца войны почти два года солдат мы потеряли намного больше! Почему? А потому, что любой ценой… Помните, у тонкого и благородного поэта, Булата Окуджавы: «Мы за ценой не постоим»…
А Алексей Фомич — стоял! Он не только полк и не только дивизию, а каждого из нас любил. Ему приказывали немедленно атаковать населенный пункт или взять высоту, и он атаковал и брал, но не немедленно, а лишь после разведки боем либо подтянув и введя в бой артиллерию, чтобы нас после атаки в живых осталось больше. Потому и прослыл осторожным, даже перестраховщиком. А другие — не все, конечно, а многие — бросали солдат в атаку с ходу, чтобы побыстрее доложить начальству о своем успехе. И не раз бывало, что получали похвалу, а потом срочно требовали пополнения, так как дальше воевать было не с к е м.
Если я вас не убедил, что были и такие командиры, и другие, то спорить не буду и предлагаю подождать нового Льва Толстого, который расскажет всю правду о минувшей войне. Тем более что архивы, куда даже Симонова не очень-то охотно пускали, нынче открываются, и всякое тайное становился явным. Будущий же Лев Толстой, который сегодня, может, ходит в соседний с вашим домом детский садик, перевернет архивы и с высоты своего гения охватит все. Живущие ныне писатели на это не способны: не только потому, что среди них, очевидцев, никого похожего на Толстого не имеется, но и потому, что они, хотят того или нет, люди до крайности субъективные, да и видели они не всю картину войны, а лишь крохотный ее лоскуток. Заладили у нас: «окопная правда», «лейтенантская правда», «генеральская правда»… Ерунда все это: только ложь многолика, а правда бывает одна. Поладим на этом?
И еще напоследок, в порядке размышления: а когда у нас в России стояли за ценой? Когда Петр Петербург строил? Когда Беломорканал прокладывали и Магнитку сооружали? Или когда в гидростанции, в БАМ, как в топку, бесчисленные миллиарды швыряли?
Ладно, точка.
— Опаздываешь, Аникин!
— Уважительная причина, Алексей Фомич.
Я рассказываю о сыночках и прохвосте. В целом генерал мои действия одобряет, но за рукоприкладство приказывает мысленно отсидеть на губе трое суток. «Можешь с книгой», — великодушно разрешает он.
Алексею Фомичу хорошо за восемьдесят, телом он слаб высох и как-то съежился, но глаза пока что живые и голова думает. Живет он с семьей сына, присмотрен ухожен, а иногда, заручившись моим или Птичкиным согласием отпускает на несколько дней семью на дачу. Потребности у него скромные, по квартире с грехом пополам но передвигается, так что обязанности мои сводятся к доставке газет и простейших продуктов питания, разогреву обеда и дежурным звонкам по телефону.
Днем я провожу у него часа полтора. Во время и после обеда обсуждаем свежие новости и, как положено у старых одров, ударяемся в воспоминания. Память на детали у Алексея Фомича поразительная. Например, он точно помнит, как мы пришли в его полк.
— Худые и высоченные дылды, — вспоминает он, — а морды щенячьи. Не забыл, как я приказал кашевару давать вам двойную порцию?
— Забыл, — вру я, хотя отлично все помню. Мы с Андрюшкой после месяца запасного полка и маршевой роты так исхудали, что… А после того, что мы узнали о ленинградцах в блокаду, о нашей полуголодной юности и вспоминать как-то неудобно. Но изголодались, все-таки
молодые и бурно растущие организмы. И вот прибываем на передовую, подполковник Якушин произносит речь, а мы его и не слушаем — в сотне метров дымит кухня, пьянит аромат давно забытого тушеного мяса! И я отчетливо помню лучшую команду, которую когда-либо слышал в своей жизни: «Вольно! К кухне — бегом марш!» А пополнение пришло мелкое, мы с Андрюшкой возвышались как столбы над плетнем, вот комполка нас и приметил…