С Барбарой все было кончено. Две недели назад она уехала в Вест-Хэмптон с молодым брокером из Миссисипи. Она позвонила мне в магазин и спросила, нельзя ли ей вернуться, я очень любезно сказал «нет» и что сам позвоню ей, если когда-нибудь вернусь в город. Я звонил Лори три раза за последние несколько дней, прежде чем она согласилась со мной проститься. Мы пили кофе в ресторане «Белая башня» недалеко от Гудзон-стрит, потом заглянули в «Белый дом», где она попросила кока-колу, а я выпил полдюжины «Маргарит». Потом был очень напряженный и дорогой ужин, во время которого она чуть не плакала и едва прикоснулась к еде. Вещи у меня были собраны, и теперь я тратил деньги, отложенные на автобус. Мне придется добираться домой автостопом, а она не желает даже есть. На самом деле я доехал поездом до Филадельфии, там прошел через всю Броуд-стрит до бульвара Рузвельта, где простоял два часа, прежде чем меня согласились подвезти до главной дороги. Когда мы прощались, я сказал, что через пару месяцев приеду обратно и женюсь на ней. Меня часто пробивало на хеппи-энд, как напьюсь.
V
ДОМОЙ
Определенные воспоминания обладают свойствами алебастрового транса — ты как бы вплываешь в те места в мозгу, где они сидят, — белая часовенка или шатер посреди рощи. Заведя машину и все еще дрожа после купания, я вдруг совершенно успокоился и только тогда осознал, что все это время безотчетно волновался, смогу ли ее завести, — перспектива пятидесятимильного пешего похода была слишком зловещей, чтобы вообще о ней думать. Я поехал очень медленно и остановился в том месте, где три ночи назад просеку пересекла тень; следов не было, но с таким сильным ветром да еще с дождем — я не мог убедить самого себя, что видел привидение. Помню, Барбару мучили кошмары, и она решила не ложиться всю ночь — ей казалось, что, если спать при свете дня, кошмары не вернутся. На рассвете я очнулся от звука ее голоса и решил, что у нас кто-то посторонний, но, открыв глаза, увидел ее в кресле перед окном — поднятые венецианские жалюзи бросали на ее тело полосы розового света, одна линия шла по волосам, потом через шею, грудь, живот и колени. Я сказал Барбаре, чтобы она ложилась в постель, она легла и мгновенно уснула. Я разглядывал на подушке ее лицо и жалел всех тех созданий, что боятся темноты, а также всех тех, кто в этой темноте живет. Другое похожее воспоминание — я лежу на траве у Клойстерса,[123] голова у Лори на коленях, слушаю григорианский хорал и смотрю на падающую с дерева тополиную почку: с безграничной мягкостью она летит мне на голову, промахивается на несколько футов, но через долю секунды я слышу сквозь музыку, как почка падает на траву, — в точности так однажды, сидя в лесу, я услышал, как царапают ветку воробьиные лапки. Третья часовня — ужас из тех, что невозможно вынести, смесь двух видений, разделенных годами, но соединившихся вместе у меня в мозгу: первое в Неваде, я разглядываю свое отражение в ирригационной канаве, вдруг вижу совсем рядом гремучую змею и шарахаюсь от нее повыше к берегу — этот образ сопровождается воспоминанием о том, как в четырнадцать лет я заблудился в лесу во время оленьей охоты. Было темно, холодно, деревья впереди казались черными колоннами, а когда я, как было условлено, выстрелил три раза в воздух, меня сначала ослепило вырвавшееся из ствола голубое пламя, затем оглушил запоздалый звук. Следом, еще до того, как утихло эхо, я услышал ответ отцовского ружья и быстро повернулся на звук выстрела, чтобы не перепутать его с эхом.
Уезжая из лесу, я чувствовал себя странно и как-то по-новому спокойно, хотя и сомневался, что это надолго; я менял свою жизнь так часто, что в конце концов решил: в ней попросту нечего менять — можно совершать на поверхности какие угодно движения, как если бы я играл в китайские шашки, но все эти подвижки оставались в тонком верхнем слое и никак не нарушали покой глубин. Особого сорта едкий фатализм, в котором я жил, занятый геометрическими делами — работой, алкоголем, браком — и их естественными дополнениями — безработицей, пьянством, изменами. Возможно, все протестантские дети являются жертвами такого самолечения — само понятие закона жизни подразумевает для них шаги, тропы, указательные столбы, лестницы. Святой Павел в красной каменной пустыне пытается не думать о женщинах. Как я сейчас — не думать о виски. Вот доберусь до главной дороги, остановлюсь на бензоколонке и забронирую в Ишпеминге номер, а как только приеду — я знал это заранее, — приму душ, спущусь в бар и напьюсь до коматозного состояния, которого — это я тоже знал заранее — заслуживаю. Трезвость — просто вид работы, каковую я не мог исполнять постоянно, болезнь сопровождается головокружением, мозговым жаром и подавленностью. Царь Давид в ночь перед сражением наверняка тоже упился в хлам под своим балдахином.
В нескольких местах дорога оказалась размыта — семь дней назад такого не было. Первые два таких затора я проскочил слишком быстро и в одном скребнул по земле бензобаком. Вышел проверить, но там оказалась всего лишь свежая царапина. Уф-ф. Я поехал медленнее и, перебравшись через гребень холма, оказался в месте, где дорога пересекала заброшенную бобровую плотину; слева при этом было болото, справа — лужа. Вода из нее перелилась на дорогу, и теперь там красовался глубокий ров, на преодоление которого требовалось не меньше часа работы. Я обругал лесорубов за наплевательское отношение к своей дороге, притом что вовсе не хотел, чтобы они по ней ездили. Босиком на цыпочках я спустился с холма — хотел, чтобы подсохли мозоли, — рассматривать миниатюрное ущелье и струйку чистой воды, текущую в болото. В луже послышался всплеск, кругами разошлась рябь, потом еще один — посильнее. Форель. А у меня нет удочки. От злости я готов был палить по рыбе из ружья. Клаустрофобия последней минуты заставляет меня оставлять позади нужные вещи в надежде найти им замену. На хуй всех гуру на свете со всеми их советами и умозаключениями. Морщась от боли, я натянул башмаки и принялся собирать у подножия холма сухие бревна, обдирать топориком мертвые сучья. От обиды в глазах у меня стоял красный туман, я стащил промокшую от напряжения рубашку. За час с небольшим я залатал эту дыру, разогнал машину, будто на ралли, и прорвался сквозь кучу веток, едва не потеряв управление. Что-то мерзко и глухо щелкнуло — то ли подшипник, то ли кардан. Всю жизнь ненавижу машины; год назад мы с другом, напившись, раздолбали изнутри мой «плимут» сорок седьмого года, на шестидесяти милях в час. Мы в то время работали плотниками; молотками мы разнесли окна и приборную доску, а добравшись до дома моего приятеля, расстреляли колеса из пистолета.
Я посмотрел на спидометр. До главной дороги оставалось еще миль тридцать, и дело шло к вечеру. Я доберусь до Ишпеминга как раз вовремя, чтобы купить чистую рубашку и штаны. В отеле селились в основном горные инженеры или люди, у которых были дела с «Кливленд клиффс». Руду наконец-то признали низкосортной, но кто-то нашел применение тикониту, так что городок расцветал опять. Некогда я отмечал сходство между Ишпемингом, Хафтоном и английскими горными городками — даже люди там выглядят одинаково молочно-белыми и как бы голыми, подобно всем, кто проводит под землей треть жизни. Причина столь частых забастовок еще и в том, что время от времени шахтеры доходят до точки, когда больше не могут жить, как кроты. «Калумет и Хекла» после двухлетней забастовки закрыли медные рудники. Шахты затопила вода, и жизнь тысяч людей стала подобием смерти.
Я снова притормозил, переезжая рытвину, и заметил на красноватом песке чьи-то следы. Достал из мешка книгу Мюри, но это оказались следы койота. Я по-прежнему злился на все подряд, но, выезжая на главную дорогу, вдруг понял, что обычные страхи куда-то подевались. Опасное чувство. На хуй темноту, машины, электричество, пожар, полицию, Чикаго, Эгню,[124] университеты, боль, смерть и морпеховскую ментальность. Даже земной шар, как гнилой помидор, смерть от сжатия, медленное гниение изнутри. Я включил радио и поймал «криденсовский» хит.[125]
Тягучая музыка. Кто станет обувать дедовы башмаки? Или ковбойская глупость снова притащила нас на прежнее место? Я остановился у бензоколонки и забронировал по телефону номер. Моими первыми за неделю словами, обращенными к другому человеку, стали:
— Заливай полный и масло проверь.
— Почему мы не можем пожениться?
— Потому что ты блядь.
— Я не буду блядью.
— Не сможешь.
— Я найду работу или деньги, и мы поедем в Мексику.
— Я не хочу в Мексику, и у нас нет машины.
Я хотел только «триумф» с двигателем на пятьсот кубиков. У меня было три доллара, а байк стоил восемьсот. Я перевернулся на другой бок и заглянул ей в глаза, которые, как обычно во время таких дискуссий, были теперь лужами-близнецами ореховых слез. Ореховые глаза — большая редкость.
— Я не хочу работать, и у меня никогда не будет работы.
— Значит, ты меня не любишь.
— Точно.
Я встал и выпил чашку тепловатого кофе. Повсюду жуткий бардак — остатки вечеринки и впитавшийся в кожу застоялый дым. Я вышел на свежий воздух и дошел до Пятой. В многоквартирные дома входили слуги, начинать дневную работу. Я смотрел на Метрополитен на другой стороне улицы, на третью ступеньку, где мы так часто сидели с Лори, и на парк вдали. Ни одного квадратного дюйма без сигаретного бычка. Мы занимались любовью у иглы Клеопатры, на скамейках, под заборами, на траве, за камнями, под деревьями. Однажды около Сентрал-парк-уэст мы чуть не запутались в венке из ромашек. Кроме шуток. Я дошел до Истсайдского Терминала и сел на автобус до Ла-Гуардиа. Двое суток ушло на то, чтобы понять: я снова не в том месте, не в то время и не для того. Оглушенный скукой, я проспал весь путь до Детройта, самого никудышного из наших городов. Затем полет до Лансинга вместе с не иначе как местными политиками, скучавшими еще сильнее, чем я. В марте все скучают и мечтают сбежать из этой холодной грязной дыры, сбросить старую кожу. Моя последняя экспедиция. Мать Лори откажется дать мне по телефону ее адрес и добавит гнусавым бронксовским говором: «Неужели ты ее недостаточно помучил?» Нет, конечно, что вы. Я вернусь героем с пятью медалями, и тогда-то ты пожалеешь. Миссис Менопауза. Из тех мамаш, что трясутся над своими двадцатилетними дочерьми и суют им каждый день бумажки для анализов — узнать, что там у них делается. Я сел в машину, доехал до дома, в полном молчании собрал одежду и направился на север. Увидев, сколько там снега, повернул опять на юг. Я проспал три месяца, прежде чем двинуться дальше.
Стою в ванной перед большим, в полный рост, зеркалом, в новых хлопчатобумажных штанах и гавайской рубашке с короткими рукавами — только сегодня рубашки всего за три доллара. В зеркале я видел все того же себя, только немного загоревшего, с обветренным лицом и, может быть, на десять фунтов легче: слабохарактерный подбородок, левый глаз бродит в поисках своих собственных незрячих приключений. Минимум пять штук на пересадку роговицы. Хорошо бы оказаться в Сан-Франциско с ожерельем на шее, ебать старлетку, и чтобы трубка с гашишем дотлевала в пепельнице. Укуренный хер. Не все сразу, Брэд. Выбери себе яд. Мне достался неудобный столик в углу зала, зарезервированный для криминальных типов и немодных рыбаков, — фактически тот же самый столик, за которым я сидел два года назад. Я поднял вверх указательный палец, и подошла официантка.
— Сиг на доске и стейк с кровью на косточке.
— И то и другое?
— Да.
— Сразу?
— И тройной бурбон с водой, но без льда.
— Стартеры?
— Не надо.
Я выпил бурбон тремя большими глотками. Какое поразительное успокоительное тепло. Виски рулит. Прошло несколько минут, и я получил то, что мой приятель-наркот называл приходом, — слегка головокружительную вакуумную дыру в мозговой кастрюле. Ноги немеют. Сначала я огромными кусками заглотил рыбу, затем, не торопясь, приступил к стейку. Достаточно сырой для разнообразия и еле теплый внутри; я ухватился руками за кость и вгрызся в мясо, к вящему отвращению мистера и миссис Америка за соседним столиком. День рождения мамы или какой-нибудь юбилей — зуб даю. Увести на один вечер от старой горячей плиты, дать покрасоваться в пасхальном платье и шляпке. Я встал и непроизвольно рыгнул, гулкий звук вернулся ко мне эхом из дальнего конца зала. На меня стали оглядываться, и я слегка смущенно помахал рукой. Извините, ребята. Теперь на прогулку, купить журналы и газеты, доступные в этом заводском городишке, и вперед по барам.
«Лайф», «Тайм», «Ньюсуик», «Спортс иллюстрейтед», «Плейбой», «Кавалер», «Адам». Я проигнорировал «Аутдор лайф», «Спортс эфилд» и «Форчун». Жаль, что нет журналов с мохнатками. Я уже забыл, как эти самые выглядят. Три бара, таких пустых и убогих, что питье не лезет в горло, в воздухе реют сбивчивые завывания с финским акцентом. Я вернулся в отель и заглянул в бар на первом этаже, с горной машинерией и красивой настенной росписью на тему ловли форели. Юный бармен приветствовал меня радостным возгласом:
— Здоро́во, приятель!
— Двойной «Бим» с водой и без льда.
— Как улов?
— Только мелочь.
Мы пустились в предсказуемый разговор о реках Верхней Пенсильвании, подтянулись еще несколько человек. Такие красивые названия, так приятно катаются на языке: Блэк, Файерстил, Салмон, Гурон, Йеллоу-Дог, Старджон, Балтимор, Онтонагон, Ту-Хартед, Эсканаба, Биг-Седар, Фокс, Уайтфиш, Дриггс, Манистик, Тахкваменон. Я врал в меру и вежливо, они отвечали мне столь же неправдоподобными рыбацкими историями. Очень по-дружески брали на всех, и я наконец-то почувствовал, что мой мозг онемел и способен уснуть. В комнате бросаю на кровать мешок с журналами, всего глоток на ночь из свежей пинты, ибо наутро вести машину. Я полистал журналы от комиксов к новостям, от них к спорту, затем к ретушированным сиськам и несмешным шуткам. Еще глоток. Мне здесь не нравилось. Где моя заплесневелая палатка — в кабине бульдозера. И где мои мозги, и почему они до сих пор не подохли. Мечты о Британской Колумбии, выдвинуться на три месяца и не забыть кольт-магнум сорок четвертого калибра на случай храбрых гризли. Взять на берегу лодку до Бела-Кулы и отправиться на восток, без провожатого, со складной удочкой и сухим кормом. Отшельник. Пять фунтов табака, «Баглер» и бумагу для самокруток, но никакой травы и никакого виски. Познакомиться с индейской девушкой, и трах-потрах. Хрен мертвый. Или опять с женой, забыть все десять лет, списано, как говорится, а кому было легко. Вот бы на двадцать лет назад, вечером перед ужином доить коров, кидать силос в корыто под навесом. Овес лошадям и сена. Люцерна слишком густая, через нее не проберешься. Сколько лет я уже не был дома, где все равно теперь никто не живет?
Обычный похмельный завтрак, слишком много воды со льдом. Я заказал яичницу с ветчиной и картошкой, двойную «кровавую Мэри».
— Бар закрыт.
— Можно поговорить с заведующим?
— Его нет.
— Тогда с помощником?
Я добрался до клерка, тот спустился со второго этажа и принес мне выпить. Я дал ему доллар на чай и развалился на стуле. В дальнем конце зала двое мужчин, судя по всему, из Нью-Йорка читали каждый свой «Уолл-стрит джорнэл». Когда я вошел, они посмотрели на меня с явным отвращением — я быстро показал им средний палец, но они уже уткнулись в свои газеты и ничего не заметили.
Я переехал мост Макино за рекордное время, разогнав старую колымагу до восьмидесяти миль и в первый же час приговорив пинту. Лихо я ее прикончил. Здоро́во, лес и вода, здоро́во, мост. Я ехал по нему, отводя глаза, — жутко боюсь мостов, особенно Верраццано-Нэрроуз и Макино. Уж больно они длинные. Почему-то Бэй-бридж и Золотые Ворота кажутся прочнее. Может, перееду во Фриско и сяду на вещества, но мне нужна смена времен года, а чередование тумана и дождя наводит тоску. К вечеру я добрался до Трейдинга, повернул, чтобы проехать мимо дома, где родился, и с отвращением отметил, что торговцы, очевидно, решили превратить городок в «альпийскую деревню», понавесив на свои лавки фальшивые кровельные мансарды. Ни хуя себе родина, и я все так же равнодушно порулил на юг, купив еще одну пинту.