Отец оставил меня на берегу около черной ямы в речной излучине и велел не двигаться. День только занимался, я простоял на одном месте почти до вечера — только тогда он вернулся с большой корзиной, полной форели. Но я тоже поймал штук шесть форелей и несколько окуньков, которых он выбросил в воду на прокорм черным дроздам. Мы ехали обратно в коттедж от Лютера через Бристоль к Тастину, потом в Лерой на озеро есть рыбу. Двое взрослых и пятеро детей в маленьком домике, крытом асбестом. Мы чуть-чуть поспали, около полуночи поднялись опять и отправились в окуневую экспедицию, начинавшуюся ровно в двенадцать. Я греб вдоль озерного берега, отец раз сто забрасывал удочку со своей любимой сочлененной блесной. Он поймал четыре штуки, я — одну. Мы съели их на завтрак с яичницей и картошкой. Мы с братом спали под голыми бревнами чердака, жар струился над нами, а вместе с ним комары и запах дровяного дыма. Часто по крыше в футе от моей головы начинал стучать бешеный дождь, а когда он кончался, другой дождь порывисто сыпался с веток деревьев. В то время я совсем не думал о близких мне людях — о родителях на нижнем этаже и о брате в одной постели со мной. На неизбежные и нудные сборища съезжались родственники то матери, то отца, а еще ежегодные сходки менонитов, с которыми через отца мы были как-то связаны. Сотни человек, породненных старой фотографией Линкольна; на дальнем плане предок, улыбающийся в окладистую бороду. После смерти отца я оборвал эти связи — без всяких усилий, оставив лишь похороны время от времени. Я терпеть не мог ту увеличенную фотографию, которую его мать, моя бабушка, повесила на стену вместе со старыми снимками из колледжа, окружив все это веточками сухих цветов и газетных вырезок. Маленький иконостас, на который она собиралась смотреть до самой смерти. Думаю, семьи, основанные на родстве, исчезают — медленно, конечно, но все равно исчезают.
После Манселоны и Калкаски — Кадиллак, затем Лерой и Эштон, где я повернул по грунтовке налево, чтобы проехать мимо озера. Но через несколько миль остановился. Я не был там уже больше десяти лет и сейчас решил, что лучше не ехать. На особенно огромной пихте, росшей на другом берегу озера, всегда сидели три синие цапли. Две легко различимые гагары, самец и самка, некоторое количество больших каймановых черепах — все знакомы настолько, что впору давать имена. И в первые несколько лет после войны в глубине леса — семейство рысей с их особенной музыкой, сердитым пронзительным визгом. Возможно, на рысином языке это значит «я тебя люблю». Едва не увязнув в канаве, я развернулся на сто восемьдесят градусов. Вторая пинта уже принялась за свою восхитительную работу. Потом я снова пришел в себя и выкинул ее через окно в канаву, хотя в бутылке еще оставалась почти половина. Дело к вечеру, и мне хотелось спать. Я запарковался у дороги на чью-то ферму, расстелил на заднем сиденье спальный мешок, свернулся в нем калачиком. Если я хочу быть ничем, то это мое дело. Полным ничем, к которому потом я, может, что-то и добавлю, но сейчас — нечего. Сейчас мне бы вареный окорок с хлебом, маслом и острой горчицей. Предположение: вдруг я уже выбрал свою долю пойла, подобно явному, хотя и мифическому числу китайских оргазмов. Мы с отцом строили в доме мансарду, дополнительную спальню, гараж с крытой верандой и патио. Провозились почти месяц, потом я залез на только что построенную крышу и решил уехать в Нью-Йорк. Мы сидели в желтой кухне за желтым кухонным столом.
— Зачем тебе в Нью-Йорк?
— Не хочу здесь оставаться.
— Ты там уже один раз был.
— Хочу попробовать еще.
— Где ты будешь работать?
— Не знаю. У меня есть девяносто долларов.
И я ушел наверх укладывать вещи в картонную коробку. Кое-какую одежду, еле на меня налезавшую. Пишущую машинку, которую он купил мне два года назад за двадцать долларов. Пять или шесть книг — Библию с комментариями Скофилда, Рембо, «Бесов» Достоевского, «Переносного Фолкнера», «Смерть в Венеции» Манна и «Улисса». Именно так. Я принес из подвала кусок бельевой веревки и обвязал ею коробку. Отец так и сидел за кухонным столом.
— Можешь взять мой чемодан.
— Пишущая машинка туда не влезет. И потом, он тебе самому нужен.
— Жалко, что я не могу дать тебе денег.
— Зачем они мне.
Мы сидели за столом, и я выпил банку пива. Мы говорили о пристройке к дому, сооруженной во время его отпуска. Затем он встал, достал из стенного шкафа бутылку виски, и мы выпили несколько стопок. Он ушел в спальню, принес оттуда два своих галстука, завязал их. Я запихал их под крышку коробки.
Утром мать, братья и сестры плакали из-за того, что я уезжаю, — все, кроме старшего брата, служившего во флоте и расквартированного сейчас на Гуантанамо; отец отвез меня на автобусную станцию.
— Дома тебя всегда ждут.
Я проснулся посреди ночи на заднем сиденье с пересохшим горлом и умеренным отвращением к самому себе. Завел машину и включил радио, чтобы узнать, сколько времени. Всего одиннадцать. Братья Эверли пели «Любовь странна».[126] Да, из этого следует, что ею можно управлять. Я поехал обратно через Рид-сити и выпил кофе в том самом кафе, где двадцать пять лет назад съедал в темноте кукурузные хлопья, перед тем как отправиться ловить форель. В первом классе мне завидовали из-за того, что я таскался за взрослыми, как собака, на все рыбалки. В речке Бакхорн водилась одна мелочь. Быстро проехать старый дом и поляну с фиалками у ряда огромных ив. Никаких привидений, а сантименты — крышка, которой вовсе ни к чему прикрывать настоящее. Перекрашенный линолеум и кладовка для продуктов. Больничка, за ней перелесок и куча шлака, где мне выковыряли «розочкой» глаз. Кажется, почти не болело, но, когда я пришел домой, поднялся крик. Обретя «спасение» в баптистской церкви, я пробыл спасенным два года, десять раз за это время перечитав Библию, — по средам и субботам молитвенные собрания в церкви, когда люди клянутся в своей повседневной жизни быть достойными неподражаемой благодати Иисуса. Я обращался к ним, цитируя «К ефесянам» Павла об облечении во всеоружие Божье. Религия воодушевляет львов — даже беглый взгляд под платье, если он запрещен, означает мгновенный стояк. О, если бы ты был холоден или горяч в Лаодикее, а раз ты только тепл, я тебя попросту изрыгну. Апатия. Дети, лишенные наследства. Как точно. Современные пилигримы бродят по стране, не пожелав стать страховыми агентами. Просто скажи «нет», скажи кому-нибудь, и весь этот кошмарный блядский бардак оставит тебя в покое. Сопротивляйся его кильватерной струе. В ночном заведении Лансинга один негр сказал мне: не переступай эту черту, — и нарисовал носком ботинка невидимую линию. Я не переступал, но мы тогда напились и обо всем забыли. Съели большого бизона, который на самом деле карп. Но я не так уверен в себе, как молодые. Я успел пожить до спутника. Не выходит женатая жизнь. Там в темноте, мимо которой я проехал, осталась женщина — я знаю ее, но не уверен. После чтения Исаии и Иеремии какие могут быть вопросы о товариществе. Я слышал, что теперь это помешанные на религии придурки, но мои мозги повернуты против шерсти, так что вон из моей комнаты. Настоящий лапсарианин[127] с хриплым дыханием. Напуганный Каином и матерью Ишмаэля. Как мог Авраам даже помыслить о том, чтобы убить своего сына? Я поехал в Колорадо и позабыл всю религию, когда на заброшенной пожарной каланче она стащила с себя «ливайсы». Хотя бы десять секунд удовольствия, потом опять и опять. Новые открытия. Я припарковался у забегаловки в Париже, Мичиган, городке на две сотни жителей. Надвигалась новая жажда.
У рыбного питомника я притормозил. Уже ночь, но можно пригрозить ружьем, тогда они откроют и пустят меня поглазеть на двух осетров и всех этих огромных бурых и радужных форелей, которые плавают у них для развода. Кто сказал, что хищник опекает свою жертву? Только не мы, а если и говорили, то лишь потому, что они не хищники. Я с отвращением бросил историю искусства, когда узнал, что храмы никогда не были белыми, их потом покрасили свежей краской. У Дианы красные блестки и синие гончие. Через несколько лет эта мысль мне стала нравиться. Единственный раз я нюхал кокаин в каком-то нью-йоркском переулке; потом открыл железную огнеупорную дверь и вошел в комнату, в дальнем углу стоял мужчина с ребенком; увидев меня, он уронил его на пол. Ребенок был желтым и, кажется, ненастоящим, поскольку от удара о пол его дырявая голова раскололась. Когда я снова поднял взгляд, мужчины не было, а когда опустил взгляд, ребенка тоже не было. Я уверился, что на самом деле ничего не видел, но стоило мне повернуться кругом, как оказалось, что двери нет, а стоило мне повернуться еще немного, как исчезла вся комната. Я сжал кулаки, но их у меня не оказалось, зубы тоже не стучали. Меня больше не было. Дерьмо этот кокаин, и хотел бы я знать, что побуждает Америку повторять по-идиотски снова и снова: «Когда-нибудь я перепробую все». Соседу, жившему за нашим домом, в 1918 году напустили в уши газа, с тех пор он ничего не слышит, зато вырастил у себя во дворе самую большую клубничную грядку во всем городе. Напротив его дома стояла посреди поля буровая установка с паровой машиной, в нее можно было залезть и заглянуть в котел. Выпусти стрелу в небо — она вернется и вонзится в голову твоей сестре, чему суждено было произойти через пятнадцать изнурительных лет. В этом рыбьем питомнике поймали моего дядьку, когда среди бела дня тот пытался вытащить форель, привязав к штанине леску с крючком. Рыба оказалась слишком большой, она мокро и бешено билась внутри дядькиной брючины, пока он пытался удрать от охранника, подтаскивая форель ногой. Обычное браконьерство. Ослепить оленя. Врезаться на цистерне с нефтью в продовольственный магазин. Мой отец как-то опрокинул грузовик с пивом на главном городском перекрестке, потом долго разгребал мусор. Еще он рассказывал, как, напившись, улегся спать под стоявший на парковке другой грузовик с пивом. Кто-то на нем потом уехал, колеса прокатились всего в трех дюймах от отцовской головы. Поется же в песне: «Всякий хочет в рай, а помирать не хочет».[128] Ха. Кабак был пуст, только за столом у края стойки мужики играли в покер. Я заказал двойной, купил сигарет и через столько лет узнал бармена. Наверное, троюродный брат. Мы немного поболтали, потом сыграли три раунда в бильярд, он выиграл два. Местный кий знал на этом столе каждую щербинку, сукно было все истерто, а шар вероломно катился не в ту сторону, потому что стол стоял криво. Я ушел, когда заведение уже закрывалось, не чувствуя, что надрался. Виски явно не желал опускаться ниже кадыка, так что пришлось выпить несколько кружек имбирного пива.
Через два года после того, как мы в последний раз виделись с Барбарой, мне переслали от нее записку со словами: «Хочу, чтобы ты знал: я вышла замуж, и у нас сын». Мужа зовут Пол, а квартира все та же. Потом я узнал через друзей, что Лори тоже вышла замуж. И моя вустерская девушка вышла замуж. И моя несчастная школьная любовь — заводила болельщиков с леденцом-сердечком и пуууммммпоошшшками. Руки на уровне груди, мистер. Что-то есть особенное в этой институции, что заставляет переходить в разговоре о ней на высокий штиль. Дым ест глаза.[129] И весь этот номер с «нашей песней», как если бы наступал конец органической жизни. Коттедж с миртом на лужайке и пирамидки лиловой глицинии. Я выступал свидетелем на нескольких разводах, каждый раз это напоминало работу кинолога или ветеринара, исследующего рвоту или дерьмо, чтобы выяснить, чем же больна собака. Тридцатитрехфутовый ленточный червь с сапфировыми глазами, разумеется. Все эти люди, которые сталкиваются и слипаются из-за чего-то, не выразимого словами. Люди ВНП. Я же один, а помимо средней простоты любви моногамия обычно влечет за собой трусливое бегство. Неизбежно. Наверняка. Сирены и лепестки лотоса. Нынешний механистический виток — это, как нам говорят, всего только одна тысячная срока существования на Земле человека. Нужно датировать по периоду полураспада брак, дождь, ностальгию, очаг. Лучше обежать три раза вокруг палатки и начать все сначала — в темноте, без уличных фонарей, фабрик и бунгало. Испанский кавалер. Странно: что бы ты кому ни сказал, большинство обязательно сочтет это поучением и решит, что сказанное для тебя закон. Как-то я произнес фразу из семи слов насчет Билля о правах; тут же какой-то мужик заявил, развернувшись на табурете от стойки: «Эй, комми, вали-ка со своим Эбби Хоффманом[130] в Россию». Не стесняясь в выражениях, я сообщил, что сейчас заеду ему в жирную рожу. Я говорю о своей собственной свободе, которая никому не мешает. Я не хочу, чтобы кто-то перенимал мои манеры или мнения. Будь у меня такие инстинкты, я баллотировался бы на выборах. Мои интересы анахроничны — рыбалка, лес, алкоголь, еда, искусство, именно в таком порядке. Кропоткин — замечательно, а вот Нечаев чересчур программен. Вряд ли я способен стать частью чего угодно или просто поднять руку, чтобы задать вопрос.
Я ехал задним ходом до тех пор, пока не поравнялся с ведущей к дому дорогой. Здесь никто не жил с 1938 года, но дом все еще стоял, хотя двор зарос сорняками, из разбитых окон торчала трава, а из зарослей лопухов — обвалившиеся карнизы. Сосед что-то беспорядочно сеял, но бо́льшую часть земли оставил папоротнику, сумаху и канареечнику. Выключив фары, я сидел в полной темноте, слушая, как тикает остывающий мотор и трещат за окнами сверчки. В воздухе влага и сладость — это рогоз и клевер на топкой поляне через дорогу. И кто-то сложил сено в стог. В этом доме родился мой отец. Я ждал импульса, надеясь погрузиться с головой, но его не было; еще раньше, сразу после Гражданской войны, его прадед застолбил здесь участок, но для меня это ничего не значило — я не помнил даже имени этого человека. Предков по материнской линии я тоже не знал — если когда-нибудь попаду в Эрншёльдсвик на северном побережье Швеции, может, там что-то выясню. Но паломничество такого сорта я не считал для себя обязательным. Блондин с нечесаными космами заявляется в эти края, чтобы спрятаться от призыва, через тридцать лет после того, как измученный войной другой такой же блондин топает на север. В конце концов, они поселились милях в тридцати, не зная друг друга, и через много лет волей случая на свет появляюсь я. Сын лесоруба женится на дочери фермера, с которой познакомился на танцах в придорожном клубе у реки Маскигон. По-прежнему ничего не шевелится; все вышло бы иначе, будь у меня их личные бортовые журналы, топографическая карта с маршрутом того клипера или фотография идущего человека. Где он останавливался каждый день, пока шел через Кентукки и Огайо? Что он ел, пил, о чем думал; и так далее — штормило ли в Северной Атлантике и чего он больше всего боялся? Дед и прапрадед. Ни на что не рассчитывали и ничего особенного не добились. Следствие лени, неумелости и нищеты. Очень мило. Новая свобода: когда умирает отец, тебя больше некому судить, хотя он никогда никого и не осуждал при жизни. Подразумевается: делай что хочешь. Великодушие, высокомерие, сила. В том фермерском доме сидел дебильный ребенок, прижимаясь лбом к холодной пузатой печке. Мы качали насосом ледяную воду, а потом сидели за столом, застеленным клеенкой, и они разговаривали. На веревке болталась липкая лента, покрытая приставшими к ней мухами. Ребенок подполз к столу и, не сводя с меня глаз, положил свою восточную голову отцу на колени. В доме пахло коровьим дерьмом, молоком и керосином, на кухне стоял сепаратор. Я крутил такой у деда, а потом относил телятам и свиньям ведра снятого молока.
От Луны меньше четверти. Эти годы, с 1957-го по 1960-й, представляются мне цепью невыносимых судорог, зато следующие за ними — поразительно пусты, в некоторых как будто вообще не было отдельных событий. Реальными событиями становились книги, они могли захватить на несколько недель — соединялись с дыханием, я перенимал их манеру разговаривать, их мысли казались мне собственными. Ферротип Мышкин. Смех, почти перешедший в истерику, когда директор похоронного бюро сказал, что все «косметические» усилия оказались напрасны и оба гроба должны стоять закрытыми. Зачем? Труп он и есть труп, ты, мудак. Хорошо бы оказаться сейчас в Антверпене 1643 года. Наш проповедник говорил, что Голгофа была вообще-то иерусалимской мусорной кучей, с тех пор я не могу пройти мимо мусорной кучи без того, чтобы не вспомнить эту проповедь, хотя в моей памяти она стала туманной древностью. Выкидыши, зеленоватые овечьи кости, козлиные кишки; наверное, бродят, позвякивая колокольчиками, прокаженные, и небольшой не то холм, не то бугор с крестами. Кому могло прийти в голову, что это за кресты и что они станут основой всей мировой истории. Кто-то сказал: это учение о том, что произошло только один раз. Только один раз можно зайти в трюм корабля и только один раз можно умереть в трюме корабля. Пьяный матрос дал тебе по ошибке соленую воду. Скво перерезала горло сначала ребенку, а потом себе, предпочтя смерть позору плена. Два раза мне снились мертвые в образе птиц — один раз это была плачущая горлица, другой — ворона, хотя у обеих оставались человеческие лица, и оба раза птицы улетели прочь, когда я попытался с ними заговорить.
Я завел машину и опять включил радио. Три. Через полчаса начнет светать, я на несколько минут зажег фары, чтобы посмотреть на дом. Передняя дверь распахнута, через эту черную дыру можно войти, если бы у меня хватило пороху, однако половицы наверняка сгнили, я провалюсь в подвал, и там, под земляным полом, вполне возможно, открывается вход в другой, еще более глубокий подвал… На столе керосиновая лампа с фитилем, горит ярко. Мне было пятнадцать лет, когда они выиграли у меня все деньги в покер и в трепел. Отец и двое его братьев. За двадцать лет до того — ссора, кто первым «получит» какую-то девушку. Дешевое пиво «А и П» и четвертушка хлебной водки. Они были опытными игроками и после того, как я выпил слишком много пива, забрали мои деньги, а единственная стопка водки отправила меня блевать на снег — то-то они смеялись. Я полез на чердак, а утром попытался открутиться от охоты, сказав, что заболел. Опять смеются: вставай, это у тебя с бодуна. Господи, да это грипп. Когда мы все же пошли, я один остался без оленя. Три раза стрелял по бегущему и промазывал.
Теперь козодой. Всегда путал его с банши.[131] Призраки живут в снегу — будь я здесь зимой, когда мороз ниже нуля, а открытую дверь и разбитые окна заметает, пролетев через весь двор, голубовато-белый снег. В спальне наверху старые газеты, докажут тебе, что не изменилось ничего, кроме всего мира и скорости света. Через день после того, как обвалился сарай, меня здесь уже не было, а дед собирал доски, чтобы строить гараж. До этого он сидел верхом на чердачной балке, а мы упрашивали его слезть ради всего святого с крыши, потому что в свои восемьдесят пять дед был уже довольно дряхлым. Он так и не слез, и мы ушли в дом, чтобы быстро и нервно съесть ланч, пока он срывает с бывшей крыши доски. Тетка стояла у окна и с набитым ртом докладывала об успехах своего отца. Он пристроил гараж к задней стене дома, получилось криво, гараж кренился и протекал. Потом он заехал в него слишком быстро, и машину безнадежно заклинило у стены. Он умер через два года — после того, как всю ночь прошагал в больничной сорочке двенадцать миль до дома. Его похоронили на маленьком деревенском кладбище рядом с дочерью Шарлоттой, умершей от гриппа во время Первой мировой. С тех пор там добавилось много новых могил. Глупая мысль: когда умрут все, кого я знаю, не останется причин для горя. У дороги здание школы, где в Депрессию проходили собрания Коммунистической партии.