Волк: Ложные воспоминания - Джим Гаррисон 3 стр.


— Эти ниггеры специально меня напоили, — сказала она, улыбаясь.

— Я такого не помню.

Она добавила в кофе холодной воды и торопливо его выпила. Затем завернулась в болтающуюся простыню.

— Хочу в душ.

Я объяснил, где он находится, и предупредил, что с горячей водой нужно осторожнее — когда она там вообще есть, можно обжечься. Голая девушка — ну или почти, главные части все равно голые — пьет кофе у меня в комнате. Мне уже хотелось вернуться домой и рассказать об этом старым друзьям. Я повалился в кровать, там было тепло и пахло пивом.

Я лежал прямо в брюках и глубоко дышал, силясь успокоить нервы. Вернувшись — как показалось, через час, — она встала рядом с кроватью совершенно голая и короткими нервными взмахами стала расчесывать волосы, глядя на меня сверху вниз. Я приподнялся и коснулся ее. Она повернулась, бросила расческу, легла рядом, протянула руку и расстегнула мне штаны. Я быстро стащил их с себя, и мы стали целоваться. Я вошел в нее без промедления, хотя она была еще не готова.

Ранним вечером в тот же день я проводил ее до угла Макдугал, где можно было поймать такси. В небольшом парке за высоким забором дети играли в баскетбол. Она оставила мне свой адрес и номер телефона. Я чувствовал себя другим человеком, и мне было интересно, заметно это или нет. Мы трахались, спали и курили весь день напролет, лишь один раз выскочив в магазин за какими-то лакомствами. Она брала в рот, что до этого случалось со мной лишь один раз с проституткой из Гранд-Рапидса, и я тоже ей лизал, чего никогда не делал раньше, хотя дома с друзьями мы об этом читали. Предполагалось, что все уже попробовали женщину на вкус, а если какой-то бедолага признавался, что еще нет, все смеялись с видом знатоков, и не важно, где это происходило — в раздевалке или на ферме. Я чувствовал себя больным и измочаленным. В девятнадцать лет день, отданный траху, едва ли не равнялся всему, что происходило в моей жизни до этого свидания. Любопытство на какое-то время было удовлетворено, я еще чувствовал на руках и на губах ее запах. И в носу. Завалившись в «Ералаш», я громогласно потребовал эля, что кардинально отличалось от моей обычной манеры бормотать себе под нос с деревенским акцентом Херба Шрайнера,[8] который ньюйоркцы понимали с большим трудом.

Остатками щепок я высушил и заставил разгореться небольшое полено. Поджарил картошки с луком и съел ее прямо из сковороды. Было почти темно, однако ясно, и первые лучи солнца пронзали пар, поднимавшийся от подлеска и деревьев. Так же это происходило в Черном лесу 1267 года, когда натягивали башмаки проснувшиеся на сыром рассвете крестьяне. Я протер рубахой ружье, снял прилипшие к холодному стволу комариные шарики и снова отправился вверх по ручью, чтобы продолжить с того места, где за день до того мой путь прервал дождь. Судя по карте заповедника, это была самая глухая часть леса, не отмеченная даже просеками, а тонкая струйка безымянного ручья, у которого я поставил палатку, брала начало в ближайшем из двух небольших озер и, постепенно расширяясь, текла на север, к озеру Верхнему.

Примерно в миле от палатки я наткнулся на коническую горку свежего медвежьего дерьма. Лакомился малиной, должно быть. Минуты две ушло на то, чтобы прийти в себя от неожиданности, затем я вспомнил, что барибалы людей почти никогда не трогают. Промокнув до пояса, я осторожно прокрался через влажный папоротник и примерно в сотне ярдов впереди, на холмике, торчавшем у края болотца, увидел медведя. Почуяв мой запах, он резко обернулся, затем с почти неразличимой быстротой обрушился в болото и с пыхтением исчез.

Я пять раз выстрелил в осиный рой, комком свисавший с дерева — огромная гроздь маленьких ползучих виноградин, — глубоко в сердцевине сидела королева, которую все они кормили и защищали. Они скучивались вокруг выстрелов, мертвые падали на землю. Жадность у нас в крови — провести первые четырнадцать лет своей жизни в девятнадцатом веке, чтобы потом одним махом перенестись в двадцатый; ни с того ни с сего заделаться баптистом и пойти учиться на священника. Много званных, да мало избранных, как говорится. За два церковных года душа распухла от укусов. Черная женщина пела: «Я расскажу Господу, как ты со мной обошелся». В посланиях к филиппийцам и к ефесянам. Павел учил нас. Очисть мои помыслы, Господи. Лучше гореть, чем гнить с разряженным ружьем на коленях в отчаянной надежде на очищение. Мы не произошли от обезьян и не имеем права вести себя подобно богам, мир был рожден шесть тысяч лет назад, как доказал епископ Асшер,[12] и только сатана заставляет нас думать иначе. Наша страна встала на ложный путь, восемь или девять человек, погибшие на строительстве плотины Гувера,[13] погребены в бетоне из-за нашей страсти к деньгам. Господь да не позволит сим картинкам ввести меня во искушение. От онанизма гниют мозги. Он был евклидов и вобрал в себя тысячелетие жестокости; к стыду моей семьи и всех родственников, лишь мой отец смог поступить в колледж, где он изучал агрономию и писал с ошибками. Как вообще из человека может что-то выйти, точнее — войти, если годами доить коров, валить деревья и питаться селедкой. Один за другим они в шестнадцать лет бросали школу из-за религиозных убеждений, не желая получать большего, чем требовал закон. Менониты, невежественные и безобидные, они держались друг за друга и отказывались искать закон внутри самих себя. Они изобрели севооборот, а женщины у них ходили в черной одежде и черных скуфейках. И это все, что можно о них сказать.

Было довольно тепло и ветрено, так что мухи и комары исчезли. Я сбросил одежду и шагнул в воду, осторожно ступая но мягкому дну озера; зашел по грудь и поплыл к бревну, вода была ледяной и чистой. На бревне я нашел несколько кусков черепашьей плоти, а прикрыв от солнца глаза, разглядел на дне большой ломоть черепашьего панциря. Сложить их вместе. Мое сердце в яйце, и оно упало на пол. Я дрейфовал на спине и видел в небе одно неподвижное облако. Как бы умерла черепаха, если бы не я? Зимой в глубине ила. Как медведи, умирающие во сне от старости. По всей Америке сотни ненайденных трупов — на склонах железнодорожного полотна, в съемных комнатах, в штольнях, в лесу.

Вернувшись к палатке, я задремал на вечернем солнце. Мне хотелось попасть в одно место. Потерять в пути весь свой характер — за тысячу миль, или чуть меньше, можно в кого-то и превратиться, поскольку и замещать вообще-то нечего. Остаться здесь. Улицы в Ларедо, Техас, истекают гноем и держатся наособицу.[14] Можно не сомневаться: если за это ничего не будет, стрелять начнут все. Но так, наверное, в любом штате. В субботу вечером в Бостоне на тротуаре у площади Сколлэй в кольце любопытных — матрос, из щеки торчит отвертка. Ее уже снесли, эту площадь Сколлэй. На Западной Сороковой рядом с Девятой авеню полицейский лупил пуэрториканца дубинкой по фетровой шляпе. Окровавленная шляпа упала па землю перед рестораном «$1.19». Другой полицейский, привалившись к патрульной машине, смотрел, как истекает кровью стоявший на четвереньках пуэрториканец. Потом они уволокли его в машину. Небольшая толпа рассосалась, а я в последнюю минуту бросил взгляд на шляпу. Что с ней потом стало? Приятель, в которого однажды попала пуля, сказал, что это как будто бьют кулаком, но не очень сильно. Тихое место в Юте, где я неделю работал на одного фермера. Ел вместе с семьей. Они все поражались, что я был в колледже. Я сказал, что у меня умерла жена, и они стали ко мне очень добры. Всегда готов бескорыстно соврать, полезное умение.

Ночь была влажной и теплой. Я бросил в костер горсть зеленого папоротника, чтобы дым разогнал комаров, и теперь его клубы парили над огнем, над палаткой, достигая в конце концов крыши из сучьев. Безлунная ночь. В Испании, где я никогда не был, я спал под лимонным деревом с гадюкой, свернувшейся кольцом на моих теплых колетах. Пахло сетчатой дыней, которую я разбил о радиатор трактора, так что сок и семечки брызнули на землю. Я снял с себя всю одежду и прошелся в ботинках вокруг костра, всматриваясь по периметру в темноту. Где-то вдалеке визгливый собачий лай. Койот. Может, и близко, крепкий тростник у ручья скрадывает звуки. Я передернулся и шагнул поближе к костру, оставаясь в перистом дыму, пока не заслезились глаза. Если в середине планеты огонь, то почему земля не теплая? Для науки не хватает мозгов, а может, вообще ни для чего не хватает, разве прилипнет что-нибудь само, как репей к штанам. Или окажется не в меру диким. Я провел руками по телу, словно врач, выясняющий, что в нем не так. В новом мире мускулы станут нелепостью. Кому нужны эти выпуклости, когда уже нет никакой бессмысленной работы, кроме осмысленной. Работа. Помогал папе и дедушке собрать сено. Таскал его вилами на телегу, пока огромный стог не начинал крениться, тогда лошади волокли его в сарай, где сено скирдовали. Такой был маленький, что с трудом поднимал вилы. После ужина я шел с дедушкой в хлев смотреть, как доят коров. Четыре соска. Молоко никак не выходило из-под моих пальцев, хоть я и пробовал по секрету от всех. Дедушка сгибал сосок, брызгал молоком на меня или пускал струю в рот обитавшему в хлеве коту, который всегда ждал наготове. Стащить вниз немного сена, расстелить его по всей длинной кормушке перед распорками, и немного лошадям. Я терпеть не мог ходить позади лошадей, но задранное копыто означало отдых, а не угрозу. Рассказывали о погибших и искалеченных — с одного пинка — и о пробитых стенах сарая. У быка из ноздри тянется веревка, его можно не бояться. Работа отупляла, предоставляя мозгам искать на стороне что-нибудь приятное, как иначе забыть усталость. У самого фундамента приходилось забрасывать вручную, бульдозер мог погнуть стену, целая неделя махания лопатой. Колодезная яма осыпалась, пока мы не выкапывали дыру десять на десять футов. И нет бревен, чтобы укрепить стенки. Укладывать тысячу футов ирригационных труб на беспощадной жаре, доллар в час, никаких сверхурочных, или перегружать удобрения из грузовика в железный гофрированный сарай, натянув на лицо респиратор, поскольку мешки иногда рвались. И самая тяжелая работа — тащить двенадцатидюймовые бетонные блоки, семьдесят фунтов каждый, к дому, который будут облицовывать кирпичом, — наверное, тысяча кирпичей на все стены. За день перетаскать в руках тридцать пять тонн. От усталости уже не до траха, не до рыбалки и не до кино, руки не шевелятся и сбиты в кровь. Кто-то должен это делать. Но только не я, хватит. Рядом со Стоктоном, насколько хватало глаз, тянулись бобовые поля. Мы собирали их, шагая по борозде, по два цента за фунт. Я зарабатывал семь долларов за двенадцатичасовый рабочий день, а мексиканская девушка, с которой мы познакомились в Салинасе, в среднем — четырнадцать. Нашла работу в Сан-Хосе на консервном заводе, управлять вилочным погрузчиком.

В спальном мешке непреодолимый запах дыма от моего же собственного тела. Я спал одной кожей, бодрствуя внутри, представлял, как еду на машине мимо Толедо, Детройта, Лансинга, наконец попадаю в мои любимые места к северу от Маунт-Плезанта и Клера, там поворачиваю налево и еду еще восемьдесят миль через Эварт к Рид-сити. По лесной дороге. Там в лесной избушке живет ведьмак, самый настоящий, собирает ягоды и варит в котелке опоссума или еще какого зверька, попавшего на дороге под колеса. Каждый год на дорогах гибнет триста пятьдесят миллионов животных. Однажды летним вечером на участке к западу от Клера я насчитал восемьдесят штук. Они так и не поняли, что этот мир не их. По всей земле, наверное, давят миллиард в год. Пару лет назад в Массачусетсе я сбил лису; свернул на стоянку и увидел, как она ползком описывает на обочине узкие круги. И прошиб ей голову монтировкой, потому что у нее была перебита спина и криво волочилась задняя лапа. Лиса сперва кричала, потом завыла и попятилась. Нельзя было оставлять ее умирать на несколько дней; они тогда бегали не так осторожно, как обычно: февраль и март — брачный период.

Назад Дальше