Он держит меня в углу по четыре часа, по шесть, по восемь часов, в зависимости от того, как оценивает мой проступок. Потом, поглядев на часы, приказывает:
— Ладно, иди учи уроки!
— Я есть хочу, — бормочу я, садясь за стол.
— Есть будешь завтра утром! Иди учи уроки! Ставить меня в угол был его любимый номер. Но у него было достаточно богатое воображение, чтобы разнообразить свои экзекуции. Способы наказаний ему подсказывали сами мои проступки. Когда однажды я пролил чернила на паркет, он заставил меня вылизать их языком.
— Отравится ребёнок, — позволила себе сказать моя мать.
— Не отравится, а станет аккуратнее, — возразил отец.
Я действительно не отравился. Меня только долго рвало в ванной, мои внутренности выворачивались от отвращения, и я не мог избавиться от металлически-сладкого вкуса во рту.
В другой раз, когда я прошёлся в грязных ботинках по дорожке из мраморных плиток в саду, он заставил меня вымыть все плитки водой и щёткой. Зубной щёткой, конечно, — иначе было бы слишком просто. Мытьё продолжалось с обеда почти до вечера, ползая по плиткам, я стёр все колени, а отец приходил каждые четверть часа, чтобы проинспектировать мою деятельность и предупредить:
— Смотри: оставишь пятнышко, будешь вылизывать языком!
А однажды он наказал меня особенно изощрённо.
Не успел я, вернувшись из школы, снять плащ, как отец заметил, что на нём нет пуговиц, он всегда замечал такие вещи. Сначала оторвалась одна, потом другая, а я не обратил на это внимания.
— Почему у тебя нет пуговиц?
— Оторвались…
— Где же они?
— Не знаю. Потерялись…
— Пойди сюда!
Он отвёл меня в их спальню, достал из гардероба старый плащ и мешочек, куда складывали ненужные пуговицы.
— Возьми иголку, катушку с нитками и все их пришей!
— Куда?
— На плащ. Везде, где есть место.
И я начал пришивать, преодолевая голод и усталость.
Когда я, наконец, кончил, была уже ночь, поскольку основной секрет отцовских наказаний состоял в их продолжительности. Весь плащ был обшит пуговицами, каждый его квадратный сантиметр — большими и маленькими, стеклянными, пластмассовыми, костяными, перламутровыми, от рубашек, от пальто, от платьев. Получилось и впрямь странное одеяние, было бы интересно сохранить его как свидетельство изобретательности отца. Но, увидев результат моих стараний и молчаливо одобрив их, отец приказал:
— А теперь возьми ножницы и спори их!
Трудно перечислить все его выдумки подобного рода, да и ни к чему. Но одно из самых неприятных наказаний, при воспоминании о котором я и сейчас чувствую сильную боль в правой руке, — было писать. За любой провинностью, допущенной мною в школе, следовало приказание:
— Напишешь ясно, чётко, красивым почерком: «Когда я прихожу в школу, не приготовив уроки, я позорю себя и своих родителей. Мои родители делают всё, чтобы я стал человеком, и не заслуживают того, чтобы их позорили. Обещаю, что никогда больше не приду в школу, не приготовив уроки». Понял?
— Я не уверен, что всё точно запомнил…
— Сядь там! Я тебе продиктую. А потом ты перепишешь сто раз.
Сто раз, потому что текст сравнительно длинный. Был бы короче, переписывал бы двести раз. В общем — с обеда до поздней ночи, при этом мне не разрешалось есть и даже пить воду.
Обычно в конце концов он заставал меня после полуночи заснувшим за столом и всё ещё не переписавшим текст столько раз, сколько он того требовал. Тогда он двумя пальцами брезгливо приподнимал меня за воротничок, словно ему было противно прикасаться ко мне, и приказывал:
— Иди спать! А завтра допишешь, что не дописал.
Однажды вечером, когда я был занят усердным переписыванием очередного текста в своей комнате, а дверь в гостиную была приоткрыта, я случайно услышал разговор между матерью и отцом.
— По-моему, ты перебарщиваешь, когда наказываешь его так надолго, — говорила вполголоса мать.
— Надо, чтобы наказание было длительным, чтобы у него было время осознать свою вину, — спокойно возразил ей отец.
— Не знаю, способен ли он вообще что-то осознать, — вздохнула она. — Мне кажется, он такой тупой…
Я почувствовал, как меня охватывает бешеная злоба. И не столько против отца, который не был мне отцом, сколько против родной матери, которая считала меня тупым после того, как хладнокровно позволяла превращать меня в слабоумного. Мне с трудом удалось подавить в себе эту злобу. И может быть, именно потому, что мне удалось себя побороть, своим детским умом я неожиданно сделал открытие. Я раздражал этого человека, раздражал прежде всего самим своим существованием, но также и этим внутренним сопротивлением, этим скрытым упорством, которое нетрудно было почувствовать.
Через несколько дней я воспользовался своим открытием. Не помню, какую мелкую провинность я совершил, но отцу она явно не показалась мелкой, поскольку он присудил мне самое тяжёлое наказание — шкаф. И тогда я начал умолять его о прощении. И не просто умолял, но встал на колени, целовал его руки, и хотя он отнимал их, я продолжал хватать их и целовать, и поливать слезами, правда, плакал я от злобы и унижения, однако этого он знать не мог и, приняв мои слёзы за слёзы раскаяния, в конце концов смягчился и пробормотал:
— Иди в комнату, учи уроки…
* * *
Квартира советника мало чем отличается от моей, разве что обилием меди. И гостиная, и обе комнаты были уставлены самыми разными и совершенно ненужными старинными изделиями из меди: котлы большие, средние, маленькие, тарелки, подносы, колокольцы для овец и Бог весть что ещё — всё старательно начищено, чтобы блестело и производило эффект. Эффект производит, но всё-таки напоминает лавку старьёвщика.
Приём, разумеется, организован не в нашу честь, но всё же я ожидал, что к нам как к вновь, прибывшим проявят больше внимания, и это убедит мою жену в том, что именно мы виновники торжества. Ничего подобного. Пятидесятилетний верблюд, который открывает нам дверь, то есть хозяйка дома, бубнит равнодушно «как поживаете?», словно мы видимся каждый день, растягивает большой рот в притворной улыбке и вводит нас в квартиру, где нашего появления даже не замечают.
Хозяйка, как положено, водит нас от одного гостя к другому, представляя нас, и каждый из присутствующих одаряет нас дежурной улыбкой, но тут же благополучно забывает о нас и продолжает заниматься тем, чем занимался до этого. Занятий, как всегда в подобных случаях, хоть цифрами напиши, хоть прописью, три: карты, танцы, и питьё.
Игроков, сидящих в одной из комнат за столом, покрытым зелёным сукном, четверо: господин и госпожа Адамс, советник и мой хмурый помощник Бенет, который в данный момент, похоже, проигрывает, поскольку вид у него более хмурый, чем утром. При нашем появлении они даже не прерывают игру, и только Бенет, видно, из желания угодить начальству, соблаговолил всё же встать на секунду и поцеловать руку Элен.
В другой комнате, где стоит магнитофон, двое молодых мужчин танцуют со своими молодыми жёнами. Лица мужчин мне немного знакомы. Это, как я понимаю, помощник торгового представителя и радист посольства. Они тоже, слегка повернувшись к нам, обнажают зубы в улыбке и продолжают кривляться, всё так же машинально уставившись безразличным взглядом в пространство, чуть приподняв руки и покачивая нижней частью туловища.
На диване в углу устроилась ещё одна пара, явно поглощённая третьим занятием — выпивкой. Это моя секретарша в компании Франка, если не ошибаюсь, помощника Адамса, который занимается вопросами печати. И Франк, и моя нахальная секретарша тоже не обращают на нас внимания, если не считать того же подобия улыбки.
Итак, после этого обхода мы усажены верблюдом в бархатные кресла. Верблюд, то есть хозяйка, суёт нам в руки по стаканчику и садится рядом, примирившись с необходимостью нести на своей спине тяжкий крест гостеприимства. К счастью, спина у неё крепкая. Вообще природа щедро одарила её широкой костью, высоким ростом, большими зубами, ногами самого большого размера и рядом других преимуществ, которые, как правило, считаются привилегией не слабого, а сильного пола. Может быть, чтобы придать себе хоть толику не достающей от рождения женственности, она разукрасила себя с помощью всех возможных косметических средств, начиная с кроваво-красного лака на ногтях и фиолетовой помады на губах и кончая зелёными тенями вокруг, глаз, зловеще контрастирующими с белым от пудры лицом. Всё это делает её внешность если не очаровательной, то, безусловно, незабываемой.
— Вы уже успели устроиться? — произносит госпожа советница мужским басом, хотя, скорее всего, ей безразлично, устроились мы или нет.
— Почти, — сдержанно отвечает моя жена, явно убитая «тёплым» приёмом и потерявшая всякую надежду блеснуть достоинствами фигуры и наряда.
— В этом году весна поздняя… — предлагает нам хозяйка другую тему для разговора после короткого натянутого молчания.
— Да, ещё холодновато… — признаётся Элен.
Затем наступает новое, ещё более натянутое молчание.
— Вы коллекционируете медные изделия? — догадывается спросить, наконец, моя супруга, решившая не быть совсем уж невоспитанной.
— Не я, а мой муж, — слегка оживляется верблюд. — Придумал, знаете ли, что у него, как у всех, должно быть хобби. Я посоветовала ему выбрать медь, это дешевле. И к тому же, хороший повод попутешествовать по стране.
Она умолкает и бросает взгляд на мужа, сидящего за карточным столом. Я улавливаю беспокойство в её взгляде и спрашиваю, чтобы как-то обозначить своё присутствие:
— А вашему мужу везёт в карты? Это обходится ему дешевле, чем собирание меди?
— Гораздо дороже, — признаётся хозяйка, — Можете быть уверены, что и в эту минуту он совершает очередную глупость. Хорошо, что он играет только когда заменяет меня.
Госпожа советница явно мучается глубоким раздвоением между долгом гостеприимной хозяйки и страстью к карточной игре, поскольку упорно и с тоской смотрит на стол, покрытый зелёным сукном.
— Не беспокойтесь о нас, продолжайте игру, — замечает Элен.
Слова эти произнесены с некоторой долей иронии, но у советницы, видимо, не такой тонкий слух, чтобы уловить подобные нюансы.
— Да, действительно, пойду посмотрю, что там происходит, — бормочет она и тут же направляется к арене, где бушуют карточные страсти.
— Я тебя оставила на пять минут, а ты уже успел просадить все деньги! — слышится «нежный» дамский бас.
Она бесцеремонно сгоняет мужа и вызывающе заявляет Адамсу, перед которым лежит большая кучка жетонов:
— А теперь вы будете иметь дело со мной, молодой человек!
— Мне всё равно, кто из членов семьи будет платить, — отвечает Адамс с великодушием выигрывающего. И, взглянув на свою жену, спрашивает: — Кто сдаёт, дорогая?
— Как всегда, кто спрашивает, моё сокровище, — мило чирикает в ответ госпожа Адамс. Нежное это воркование красноречиво говорит о том, что супруги всё ещё переживают медовый месяц.
— Значит, приём в нашу честь, да? — шепчет Элен.
— Мне так сказали…
— Сказали, чтоб посмеяться над тобой… Если только ты не посмеялся надо мной.
Я молчу: если я начну защищаться, она непременно сочтёт, что я виноват. Вот в чём беда гордых людей. Задирают нос и воображают, что они выше окружающих, а окружающие тем временем постоянно наносят им чувствительные удары. И даже невнимание со стороны хама для них превращается в трагедию. А я, если бы был тут один, присоединился бы к моей полупьяной секретарше и её пьяному кавалеру, выпил бы рюмку-другую и ушёл с секретаршей или без неё — в обоих случаях довольный, что сбежал с этого сборища полуидиотов.
— Вы пьёте сразу из двух стаканов? — слышу я голос Мэри. Она, видно, в самом деле на взводе, раз говорит громче, чем надо.
— Да. И всегда буду так пить, — подтверждает Франк, также не щадя голосовых связок. — Стакан содовой для Франка-трезвенника и стакан виски — для Франка-пьяницы. Во мне, знаете ли, сосуществуют оба этих человека.
— А во мне, к сожалению, больше, чем два.
— Можете мне этого не говорить, я и так знаю. У вас столько капризов и страстей, что не угадаешь, какое из своих лиц вы покажете из-под маски в следующий момент.
Он поднимает стакан, тот, который предназначен Франку-пьянице, и выпивает половину содержимого.
— Вы много пьёте, — заявляет Мэри, в свою очередь поднимая стакан. — Хочу сказать, что больше меня.
— Я мужчина.
— Это ещё не доказано.
Жена моя тоже прислушивается к их диалогу, но делает вид, что мысли её витают где-то далеко-далеко от глупой пьяной болтовни. Однако это не мешает ей видеть всё…
— Твоя секретарша, наверно, в твою честь задрала юбку чуть не до пупа… — долетает до меня её раздражённый шёпот.
— Что делать, мода, — примирительно бормочу я.
— Мода не закон, особенно для женщин с такими толстыми бёдрами. Впрочем, это, видно, в твоём вкусе.
К счастью, в этот момент к нам приближается советник, вспомнивший, по всей вероятности, о своих обязанностях хозяина. Радушно улыбаясь нам, он садится на освобождённый чуть раньше супругой стул.
— Ещё виски?
— Пожалуй, — киваю я в ответ, поскольку вопрос обращён ко мне.
Советник вручает мне второй стакан, который берёт с подноса на столике, и, проявив таким образом внимание ко мне, спешит проявить его и к моей жене.
— В этом году весна довольно поздняя…
Но Элен не настроена вести разговоры о метеорологии.
— Мы только что обсудили этот вопрос с вашей супругой, — отвечает она холодно — любезным голосом.
Заявление это застаёт советника врасплох. Он морщит лоб, пытаясь отыскать в ссохшемся от бездействия мозгу другую тему для разговора. Высоким ростом, большим ртом и крупными зубами он удивительно напоминает свою жену, хотя она даже больше походит на мужчину, чем он.
Только я решил было помочь ему выйти из затруднительного положения, задав вопрос о его коллекции меди, как его неожиданно осеняет удачная идея:
— Я слыхал, что в Африке у вас была небольшая неприятность… — начинает он, глядя на меня с симпатией.
— Какая неприятность? — вопрошает тем же холодно-любезным тоном Элен, которая, конечно же, не в курсе моих дел.
— Да, правда, расскажите нам, что за история приключилась с вами в Африке? — произносит советник, глядя на меня своими глупыми, чуть влажными глазами.
Однако заметив-таки, что меня не вдохновляет затронутая им тема, произносит:
— Не подумайте, что я такой любопытный, но о вас рассказывают самые невероятные вещи…
Глава 3
Я не человек настроения. Хочу сказать, что не люблю, чтобы настроения мной руководили и мешали работе. Но вчерашний «приём» и особенно его последствия способствуют тому, что в это утро всё приводит меня в уныние. Мрачный кабинет, мрачная физиономия Бенета и мрачная картина, возникающая от чтения наших секретных документов.
— Слабая у нас агентура, — бормочу я и, с отвращением закрыв папку, бросаю её на стол. — И, конечно, бездеятельная. Если этих нескольких жалких паразитов вообще можно назвать агентурой.
— Работаем в меру возможностей, — отвечает недовольным тоном Бенет, сидящий по другую сторону стола.
— За такую работу лаврами нас не увенчают.
— Я давно перестал мечтать о лаврах, единственное, чего я жду, это пенсии.
— Чего вы ждёте, это — ваше личное дело. Но поскольку мне ещё далеко до пенсии и я обещал кое-что сделать…
Я умолкаю, разговор вдруг показался мне глупым и ненужным. Бенет пользуется этим, чтобы заметить:
— Да, все знают, что вы сюда приехали, чтобы реабилитировать себя.
— Ах, общественное мнение уже сложилось?! И что же обо мне говорят?
— Да всякое болтают.
— Точнее?
— Точнее вам скажет Мэри. Со мною люди не особенно откровенничают.
— А кто распустил эти слухи?
— Адамс, кто же ещё. Неделю назад он вернулся из отпуска с целым ворохом сплетен.
— Они с послом, похоже, не очень нас любят.
— Мягко сказано. Они нас просто не выносят. Удачливые джентльмены, сделавшие карьеру. Сторонники дипломатии в белых перчатках. Злятся, что они только ширма, а работаем мы.
«Но вы лично не слишком перетрудились», — тянет меня возразить, ко я не поддаюсь своему дурному настроению и замечаю:
— Этот Адамс мне совершенно не нравится.
— Должен признаться, что и я в него не влюблён. Ко всему прочему, вчера он обыграл меня на тысячу левов.
— Надо бы хорошенько его проучить, — говорю я, прощупывая почву.