— распростившись с любезно предоставленным мне полицейскими властями убежищем, говорю я, позволю для начала себе отпуск, чтобы отдохнуть от праведных писательских трудов, а потом. Все мечты? Вы это хотите сказать, фрау? Ну и пусть. Между прочим, как бы вы отнеслись к тому, чтобы тоже стать героиней моего романа? Вас бы это не испугало, отважная фрау?
— Это неизбежно? — тихо и серьезно, не глядя на Франца, спросила она.
— Неизбежно, — оставив дурашливую манеру, так же тихо и серьезно ответил он. — Автор сам все решает за героев. Автор отвечает за судьбу своих героев. А герои и рады-радешеньки, — снова улыбнулся он.
— А не заигрались ли вы, Гофман? — рассердилась фрау Шаде. — По-моему, вы склонны манипулировать живыми людьми, а вовсе не литературными героями, а рассуждения ваши противоречивы и. И не гуманны. Кем вы себя вообразили? Демиургом?
— Почему бы мне им не быть? — пожал плечами Гофман. — Почем вы знаете, может, я и есть.
— У вас мания величия, вот вам диагноз профессионала, Гофман!
— Очаровательная фрау, можно ли ставить такой диагноз творцу? Это его суть, а не диагноз. При чем здесь мания? — пожал плечами Гофман. — Впрочем, это все риторика, не более. Так хотите вы читать дальше или нет?
— Хочу, — призналась фрау Шаде после короткой паузы.
— Тогда отправляйте меня в камеру, и я продолжу. Я полагаю,
Не передать словами объявший меня восторг, когда я понял, что передо мной возлюбленная души, та, чей образ я с детских лет носил в своем сердце и кого так долго скрывала от меня злая судьба.
Э. Т. А. Гофман. Автоматы.
Из книги «Серапионовы братья»
Михаил Александрович сидел на усыпанном камнями пригорке и смотрел, как тяжелое закатное солнце быстро тонет за горизонтом. Он очнулся, когда по колену ему чувствительно ударил округлый коричневый камушек, брошенный Максом.
— Миша, я звал, звал, а ты как глухая тетеря. Пойдем-ка к палаткам, не то опять заблудимся. Стемнеет через пять минут.
Михаил Александрович, не поднимаясь на ноги, скатился по осыпи, как с ледяной горки в детстве, разодрал о щебень штаны, но не обратил на это внимания, поднялся и молча, не глядя на Макса, пошел в сторону стоянки, к палаткам приютивших их бедуинов. Макс скривился в сочувственной гримасе и запыхтел, догоняя Михаила Александровича.
Они уже почти две недели жили с подобравшими их бедуинами. Макс буквально за день освоил незнакомый диалект и объяснил Михаилу, что кочевники — это была всего одна семья — будут пасти верблюдов неподалеку и ждать своих соплеменников, у которых якобы есть грузовик. Джип, который все же нашелся, прицепят к грузовику и вытащат. Всего и делов. Соплеменников ждали два дня, и грузовик у них действительно имелся — старая развалюха с перевязанными веревочками и проволочками жизненно важными деталями. Как он ездил, кто его знает, но до джипа на грузовике все же добрались. Прицепили глубоко зарывшийся в грунт джип, и грузовик благополучно заглох, видимо, навсегда и был брошен. Обратно к стоянке пришлось идти пешком. Пришли — доползли — к вечеру, вымотавшись до пламенеющих чертей в глазах, обожженные, с распухшими языками.
А вскорости Михаил Александрович заболел тем, что Макс называл «пустынной болезнью».
«Болезнь» эта выражалась в том, что человек подпадал под своеобразное очарование пустыни и на него нисходил покой. Человек утрачивал внутреннюю связь с цивилизацией, общался весьма неохотно, и ничего-то ему не было нужно, кроме того, чтобы сидеть, например, на камушке и смотреть на закат. Смотреть, как подозревал Максим Иванович, не глазами, но взором внутренним и без единой мысли в голове. Такой «пустынник» становится совершенно безответственным, его нисколько не тревожит, что его ищут, ждут, что о нем где-то беспокоятся. Он живет единым моментом. Фигурально выражаясь, не пашет, не сеет и питается манной небесной. И ему хорошо, и никуда ему не хочется.
А началось все с того, что на краю пастбища — в просторной низинке, поросшей редкими колючками, — неугомонный Арван нашел солончак. Среди дня солончак светился и сиял. Это ни на что не похожее свечение привлекло Макса, любопытного, словно кошка, и он потащил Михаила Александровича на экскурсию. Из-за ослепительного свечения разглядеть солончак днем, как приспичило Максу, оказалось невозможно, поэтому был предпринят еще один поход, вечерний.
Солончак оказался на редкость чистым, потому так и сиял под солнцем. На редкость чистым и лишь слегка серо-дымчатым и кое-где с красноватой, замурованной в нем тяжелой пустынной пылью. Он лежал тяжелым полупрозрачным панцирем, отполированным до зеркального блеска Персеевым щитом, отразившим Медузу, которая, как известно, окаменела, увидев себя во всей красе.
Нет-нет, разумеется, это преувеличение, и разглядеть свою физиономию во всех подробностях в этом природном зеркале было невозможно. Что-то смутное колышется и гримасничает в полупроницаемой для света глубине, вот и все. Макс, например, взглянул, дернул носом и отвернулся, разочарованный.
— Ничего неожиданного, — изрек он, — обычный солончак. По-моему, его верблюды вылизали. А говорят, есть и такие, в которых можно чудеса увидеть.
Михаил Александрович не отозвался. Он глядел, не отрываясь, на мягко мерцающую, розоватую на закате соль, глядел на свое неясное, смазанное бликами отражение и с некоторым страхом узнавал в нем себя молодого. Отражение смотрело на него неуверенно и тревожно, и это было неприятно Михаилу Александровичу. Неосознанным жестом он попытался стереть отражение ладонью и набрал полную пригоршню закатного огня, кроваво-теплого и текучего. И совсем, должно быть, в забытьи он попытался залить этим огнем отражение, вдруг напомнившее ему о далеком погребальном костре.
Он обжег ладонь о раскаленную соль и досадливо вскрикнул. Верный Макс оттащил его, ругательски ругая за неосторожность:
— Муций Сцевола нашелся руки палить! Что ты полез, как отрок неразумный?
Михаил Александрович устыдился и пошел вслед за Максом, но неоднократно оглядывался через плечо, чтобы убедиться, высится ли еще над солончаком колеблющееся марево женских очертаний — сама душа пустыни, выжженная до полной прозрачности.
С этих пор ему стали милы раскаленные дали и высокое белесое небо, резкие фиолетовые провалы вечерних теней и поющие в кромешной тьме камни, растворение утренних звезд в жидкой голубизне и набеги скребущего суховея. Он часто обращал тоскующий взгляд к солончаку, словно там была могила возлюбленной, словно ждал он ее воскресения или хоть весточки — знака прощания и прощения.
Максим Иванович тем временем развивал бурную деятельность, уговаривая и суля, льстя и уважительно внимая. Требовался трактор, чтобы вытащить застрявший джип, потому что без машины, верхом на верблюде в сопровождении кочевников Максу появляться на стройке представлялось почему-то непристойным. Наконец, из Гата пригнали трактор-тягач, под передние колеса многострадального джипа подложили мостки и выволокли его на твердый грунт. Само собой после продолжительного пребывания в полузарытом состоянии машина испортилась, и завести ее не было никакой возможности. Поэтому запрягли трактор и так и поехали на стройку с замиранием сердца: как-то примут после многодневного отсутствия? Даже Михаил Александрович вышел из ступора и распереживался.
Оказалось, ничего страшного. Очень похоже было, что многодневного отсутствия Максима Ивановича и Михаила Александровича на стройке попросту не заметили, а появление их, оборванных и грязных, в разгар рабочего дня не произвело ожидаемого впечатления. Лишь начальство, уныло обливаясь потом, скривилось, глядя на многострадальный джип:
— Списывать теперь. Морока.
Макс, отмывшийся и отпившийся, сидя на ступеньках своего родного автобуса, выдвинул версию:
— Потому, Миша, нас и не искали, что совершенно о нас забыли, о двух таких ценных кадрах. Что мы есть, что нас нет — все едино. Мост строится и без твоих ценных советов, люди и без переводчика друг друга прекрасно понимают. Я тут говорил кое с кем, так, знаешь, им кажется, что мы только вчера уехали. Может, мы в дыру во времени провалились?
А на другой день Макса не стало. Он не вылез с утра из своего автобуса, и после полудня Михаил Александрович забеспокоился. Он заглянул в Максову обитель и обнаружил его лежащим на снятых и составленных большим диваном сиденьях. Макс задыхался, и смертный пот лил с него градом.
— Макс, что с тобой? — дрожащим шепотом спросил Михаил Александрович. — Я сейчас, я сию минуту врачиху приведу. Макс? Ты слышишь?
— Миша, ты? — задыхался Макс. — Я уже не вижу ничего почти, такая муть — зеленая водица. Тону. Я не брежу, нет. Дай мне сил, Господи. Миша, на черта мне врачиха-курица. Побудь сам. Я и ног уже не чувствую. Уделался, должно быть, а не чувствую.
— Макс, что с тобой? — в тревоге повторил Михаил Александрович.
— Что? Время, когда камни поют. Помнишь? Умру, укушенный. Вот он, укус-то, прямо в вену, пока я спал. Подлость какая.
На сгибе Максова локтя Михаил Александрович разглядел красную точку.
— Как будто след от иглы, Макс. Кто это так?
— Кто? Иглой, Миша, только человеки колют. Прямо в вену… Достали меня, время пришло, надо понимать. Надоел я им… окончательно. Чистят… мусор выбрасывают.
— Макс, нужно врача! Пусть вертолет вызывают!
— Не глупи, Миша. Стали бы они колоть то, от чего врач поможет.
— Кто — они, Макс? Кто?
— Не видел, спал. А проснулся — стал концы отдавать. Миша, у меня сил нет болтать. Вот возьми лучше. Все, что у меня дельного есть.
Макс вложил в руку Михаила Александровича засаленную, растрепанную, распухшую от записей адресную книжку.
— Там всякие адреса, и заграничные тоже. Вдруг пригодятся, всякое бывает в жизни. Ты, Миша, если сможешь, сообщи, пусть не всем, а хоть кому-то. Это все друзья-приятели старинные. Может, кого и нет уже. Значит, скоро с ними свижусь.
Макс умер, пока Михаил Александрович бегал за врачом. Держать тело на жаре до прибытия вертолета не представлялось возможным. В скальной породе выдолбили углубление отбойным молотком, положили туда Макса и завалили камнями, залили цементом. В заключении написали, что он умер от укуса неизвестного ядовитого животного или насекомого.
Михаил Александрович, потеряв единственного друга, погрустнел, казалось, на всю жизнь и как никогда затосковал по дому. Он решил правдами и неправдами сократить срок своего пребывания в Ливии, а Максову записную книжку до времени спрятал в камнях, завернув предварительно в обрывок брезента и перетянув бумажным шпагатом. Он не сомневался, что будет проведен тайный обыск, не только у Макса, но и у него, как ближайшего приятеля.
* * *
Уже катился солнечным колесом июль, постреливая короткими тенями, бесконечные летние дни обретали темные кулисы, сменившие опаловый занавес белой ночи, что ненадолго опускался на город с мая по июль. Аврора не любила разгар лета. Уже перенадеваны и стали неинтересны все обновки, уже дважды сменены набойки на звонких самоуверенных каблучках и новые еще в мае туфельки не очень красиво разношены, а тонкая их кожа поцарапана при переходе через трамвайные пути. Покупать же новые смысла нет никакого: в Москве на каблучках не набегаешься, там придется влезать в уродливую, но исключительно удобную спортивную обувь или надевать легкие прошлогодние сандалики, должной замены которым в этом году не нашлось.
С Фраником проще: ему все выдадут в Олимпийской деревне, и одежду, и обувь. А пока он, наотрез отказавшийся ехать в пионерский лагерь, носится по дворам, лазает невесть где в старом барахлишке, годящемся для иного семилетнего.
Олимпиада начиналась девятнадцатого, и к середине июля в Москву начали съезжаться участники. Аврора с Фраником поселились в знакомом еще по весенним сборам корпусе, который теперь был переполнен, тесно набит, так как поселили в нем и некоторых юных спортсменов из соцстран, их тренеров и сопровождающих. Дети из ГДР, Болгарии, Румынии, большей частью гимнасты, тоже должны были принимать участие в показательных выступлениях на разных площадках, заполнять паузы в соревнованиях.
Несмотря на то что в общежитии было тесновато, первый и последний этажи не заселялись, видимо, в целях безопасности. Там курсировала раздражавшая всех милицейская охрана, особенно часто в первые суетливые дни, полные неразберихи, ералаша, возбуждения и неустроенности. Взрослые и дети путали комнаты, теряли вещи, пропускали свою очередь в душ, все время куда-то спешили и опаздывали.
Аврора была одной из не слишком многочисленных мам, героических или, наоборот, чересчур боязливых, которые пожелали сопровождать своих талантливых деток в Москву, иногда к явному неудовольствию самих деток. Что касается Авроры, то ее присутствие на Олимпиаде даже не обсуждалось, ни ей, ни Франику и в голову не могло прийти, что она останется дома и не разделит его безоговорочного триумфа. Аврора нисколько не сомневалась, что триумф будет полным и безоговорочным. А как иначе? Ведь на гимнастическом ковре Франик становился совсем другим, на ковре он был не тем подвижным, жизнерадостным, по-житейски смышленым и в меру неряшливым ребенком, предпочитающим книжной мудрости сомнительные приключения в грязноватых василеостровских сквозных дворах. На ковре он становился, нет, не просто талантливым гимнастом, гибким, легким и сильным, а — звездным принцем, для которого полет так же естествен, как бег, ходьба, как дыхание. Периметр ковра — заповедное пространство звездного принца, тот предел, где у него нет причин таиться под маской, где нет надобности носить личину обычного советского школьника, делающего успехи в гимнастике.
И Франик летал, летал ради собственного удовольствия, оттачивая движения, ловя ветер — явственно ощущаемый им и не замечаемый иными незримый теплый, упругий поток, обегающий Землю. Франик летал, очерчивая неравномерные колебания этого потока, выводя крутые отчаянные галсы ему навстречу, совершая дробные жесткие движения на тревожной и беспокойной мертвой зыби, свободно ложась на широкую приливную волну и взлетая к небесам вместе с девятым валом точно в геометрическом центре ковра, вытягивая вслед за собой пространство, выстраивая горный пик, пирамиду, храм, обсерваторию.
У тренера Юдина никогда не было более талантливого и более ненадежного ученика. Ненадежного, потому что отработанное до мелочей на долгих тренировках выступление вдруг на соревнованиях ни с того ни с сего заменялось импровизацией, вдохновенной и темпераментной, доводящей тренера Юдина до сердечной аритмии.