И она невольно стала думать о матери молодого человека, советовавшегося с отцом ее и не подозревавшего даже, что он так близок к смерти.
Она видела отчаяние бедной женщины, и перед нею носились — вместо спокойного, кроткого лица Эдмона, вместо больших голубых глаз, недавно еще устремленных на нее с любовью, — лицо, обезображенное смертью, холодное, бледное, глаза без взгляда и выражения, сжатые вечным безмолвием губы…
«Бедный!» — говорила она, содрогаясь невольно.
Чувство сострадания в сердце молодой девушки граничит с чувством любви.
«Который ему год? — думала Елена, возвращаясь опять к живому Эдмону. — Двадцать два, самое большее двадцать три, а уже природа положила предел его существованию через два, через три года! И он ничего не знает, вошел сюда, воображая, что совершенно здоров, и не думая, что ему придется услышать смертный приговор. Он хотел узнать мое имя, хотел видеть меня и какой ужасный предлог выбрал для этого!
Его мать тоже ничего не знает: она гордится своим сыном, она счастлива. Бедная женщина! Участие к ней требует, чтобы ее предупредить. Задолго до рокового удара она свыкнется, сроднится с его близостью.
Не написать ли ей, что мне сказал отец? Может быть, еще есть время, еще можно спасти его.
Если бы я была сестрою этого молодого человека, как бы я за ним ухаживала, с какою преданностью выполняла бы его малейшую волю!
Я бы усладила краткий срок его существования.
Боже мой! Кто знает, какое несчастье предстоит ему! Его мать может умереть раньше; он угаснет один, без друзей, без родных, без любимой женщины, которая бы закрыла ему глаза.
Это ужасно! Боже мой, зачем я дочь человека, живущего болезнями ближних! Как прямо и хладнокровно говорит мой отец! Наука делает человека эгоистом, равнодушным к страданиям. «Не протянет двух лет», — сказал он про молодого человека и сказал без участия, даже без малейшего волнения. И к чему же эта наука, когда она бессильна над определениями природы?
Кажется мне, что привязанность и нравственные усилия могут спасти человека там, где материальные средства науки оказываются бессильными.
Я так много думаю об Эдмоне де Пере, а может быть, он сам виною своей болезни: может быть, он проводит ночи в оргиях и в игре, как большинство молодых людей, по словам отца.
Нет! — продолжала Елена после некоторого размышления. — На его лице нет следов беспорядочной жизни, черты его так женственны, в глазах столько привлекательной кротости! Говорят, что влияние того рода болезней чрезвычайно сильно на ум и сердце страдающих ими, что они могут сильнее любить, глубже чувствовать, вернее понимать и проникаться поэзиею.
Да, им определено жить так мало, что они, будто боясь потерять лучшие мгновения жизни, предаются им безраздельно.
Я хочу изучить эту болезнь — да. Когда г-н де Пере придет еще раз, а он придет непременно, я в этом уверена, — я не спущу с него глаз, узнаю истину и буду знать, что мне делать. Отец может ошибиться; указания науки не всегда верны; но не ошибусь я — сердце мне говорит, что я не ошибусь».
Так думала или, лучше сказать, мечтала Елена, как вдруг возле нее послышался легкий шум, обративший ее к действительности. Шум произведен был падением книги: г-жа Анжелика по привычке заснула над второй страницей романа.
Два года, с самого вступления Анжелики в дом г-на Дево, по смерти его жены, почтенная гувернантка каждый день после завтрака садилась, летом к открытому окну, зимою к камину, и принималась читать «Кенильвортский замок».
Но никогда не заходила она далее песни трактирщика Гослинга:
Когда лошадь в конюшне,
Всаднику можно выпить вина…
А это двустишие, как известно всем читающим, находится на второй странице романа, что и доказывает очень ясно непродолжительность литературных стремлений достойной гувернантки.
Каждый раз, дойдя до этого двустишия, Анжелика засыпала так сладко, что книга вываливалась из ее рук. Факт этот обратился в непреложный закон природы.
Елена, изучившая привычки своей гувернантки, найдя на полу книгу, улыбнулась.
— А! — сказала она. — Моя гувернантка дошла до пятьдесят второй строчки «Кенильвортского замка».
Обыкновенно после падения книги Елена вставала, будила свою гувернантку и болтала с нею о чем придется, только чтобы не быть одной, потому что героиня наша боялась тишины и одиночества; но на этот раз ей хотелось, чтоб никто не мешал ее задумчивости, и уроненная книга валялась по-прежнему на полу.
Против обыкновения тоже, Анжелика едва задремала при падении книги, и легкий шум разбудил ее; она торопливо протерла глаза, оглянулась во все стороны, подняла «Кенильвортский замок», закрыла его и преспокойно положила на камин, не имея даже ни малейшего желания узнать, что отвечал путешественник на приглашение трактирщика; потом, положив на колени руки, начала обводить большой палец левой руки кругом большого же пальца правой.
— Скажите, я задремала! — сказала она, удивленная по обыкновению.
— Да, — отвечала Елена, — спите, я вам не мешаю, вы так сладко уснули…
— Нет, я не хочу спать.
— Так читайте…
— Читать нечего.
— А «Кенильвортский замок»?
— Да уж я кончила.
— Кончили! — сказала Елена, весело рассмеявшись. — То есть как кончили? Пятьдесят две строки, помноженные на семьсот тридцать дней, — потому что вы, вот уже два года, каждый день прочитываете по пятьдесят две строчки, — составят около тридцати шести тысяч строчек, а их в целой книге гораздо менее; но ведь вы, к несчастью, каждый день только повторяете зады.
— Все равно, — отвечала Анжелика, — по началу видно, чем роман должен кончиться, а больше ничего и не надобно.
С читательницею, понимающею таким образом литературные произведения, спорить, разумеется, невозможно.
Елена не возражала, но тем не менее ей хотелось отрешиться от тяжелых мыслей, которыми волновало ее ум ее впечатлительное сердце.
Бедняжка не знала, что делать; ее мысль была прикована к имени Эдмона.
Это объясняется очень просто тем, что наш молодой человек бессознательно, но верно, обратился прямо к ее сердцу, сам того не зная, он дал Елене повод жалеть о нем; он вошел в ее душу тем потаенным ходом, который всегда открыт у натур молодых и добрых.
Если бы Эдмон был здоров, весел, ему никогда не удалось бы так скоро завладеть сердцем молодой девушки.
Думая отделаться от непривычных мыслей, Елена встала и начала ходить по комнате.
— Добрая Анжелика, — вдруг сказала она, — пойдемте гулять.
— Пойдемте, — отвечала гувернантка, — погода хорошая.
— Скажите мне, Анжелика, — сказала Елена, почти невольно делая этот вопрос, — знавали ли вы когда-нибудь чахоточных?
— А что?
— Так: я вам после скажу.
— Знавала.
— Все ли они умирают?
— О! Боже мой, нет. Я знаю одну даму: она вовсе не лечилась и теперь совершенно выздоровела.
— Как же это!
— Она два года провела на юге.
— Это всегда помогает?
— Нет, но почти всегда.
— Ему нужно на юг, — вырвалось невольно у Елены.
— Кому это? — спросила удивленная Анжелика. — Что вы сказали?
Елена вся покраснела.
— Пожалуйста, сыщите мою мантилью и шляпку: они там, в той комнате.
Не успела Анжелика уйти, как уже Елена, повинуясь инстинктивному внушению сердца, взяла листочек бумаги и написала торопливо два слова: «Поезжайте на юг»; свернула, запечатала, написала адрес Эдмона и тотчас же положила письмо под корсаж.
Анжелика, вошедшая с шляпкой и мантильей, ничего не заметила.
Наивная девушка вообразила, что нашла средство спасти Эдмона.
Вообразила, что эти два слова убедят молодого человека в необходимости путешествия, что он тотчас же поедет и вернется толстым и здоровым, как приятельница ее гувернантки. В этом письме выразилась вся ее золотая наивность. Ни минуты не подозревала она, какой смысл можно было придать этим словам.
Сама не зная, что делает, Елена бросилась на шею гувернантке и крепко поцеловала ее.
— Пойдемте, моя добрая, — сказала она, — день так хорош, нужно пользоваться.
Гувернантка, вся в черном, последовала за своей воспитанницей.
На улице Елена долго искала что-то глазами; наконец, найдя почтовый ящик, вынула из-под корсажа письмо и опустила его.
— Кому это вы пишете? — спросила гувернантка.
— Дельфине; вот уже неделя, как я не виделась с нею.
Дельфина была пансионскою подругою Елены.
Это была первая ложь Елены, но она не раскаивалась в том, что солгала; она даже гордилась этим, как добрым делом.
Да и разве не сделала Елена доброго дела? Целый день потом она была веселее, чем когда-нибудь, весела именно веселостью добрых…
Возраст, золотой и счастливый, когда сердце испытывает и печали и радости в самое короткое время и, по-видимому, без всяких причин!.. Как напоминает он весенние дни, когда вечером на свежей траве не заметно даже следов утреннего дождя!
IX
Густав пришел к Эдмону уже поздно; вместо своего друга он нашел только известную читателю записку.
«Да будет!» — подумал Домон и терпеливо решился ждать последствий.
Эдмон вошел беспечно и весело; в его руке был рецепт доктора.
— Ну?.. — спросил Густав, только что его друг показался. — Ну что? — нетерпеливо повторил он, не умея скрыть тревоживших его опасений.
— Что? Ничего! — отвечал Эдмон со смехом. — Ты будто ожидал чего-то недоброго!
— Видел ты Дево? — несколько хладнокровнее спросил Густав, успокоенный веселым лицом своего друга.
— Разумеется, видел: для чего ж я и шел?
— Что он? Что сказал?
— Что сказал! Сказал, что обыкновенно говорят доктора; рецепт прописал.
Густав чуть не вырвал рецепт из рук своего друга и с жадностью стал читать его.
В рецепте не было ничего важного: было прописано одно из обыкновенных медицинских средств для ничтожных болезней.
Густав вздохнул свободнее.
— Идем завтракать, — сказал он, — г-жа де Пере ждет нас.
— Идем, идем, но скажи, пожалуйста, отчего ты хотел, чтобы я никуда не выходил, не повидавшись с тобою?
Вопрос этот несколько затруднил Густава.
— Я хотел звать тебя обедать, — отвечал он, только чтоб отвечать что-нибудь.
— Куда это?
— К Нишетте.
— Сегодня?
— Да, сегодня.
— Очень рад. И больше ничего?
— Ничего.
— Обедаем у Нишетты.
— Так сейчас же после завтрака я ее предуведомлю.
— Пойдет он к доктору? — тихо спросила г-жа Пере у Густава, когда друзья наши вошли в ее будуар.
— Он уже был там, — отвечал Домон.
— Боже! — прошептала молодая мать.
— Впрочем, успокойтесь; Эдмону бояться нечего.
— Что сказал доктор?
— Прописал самое обыкновенное лекарство, только чтоб прописать что-нибудь здоровому человеку, воображающему себя больным.
— Благодарю вас, друг мой, — сказала г-жа де Пере, успокоясь и крепко пожимая руку Густава.
— Что у вас за секреты? — спросил Эдмон, от которого не ускользнул тихий разговор матери с Густавом. — Как тебе кажется, маменька, не правда ли, в Густаве есть сегодня что-то смешное?
— Я спрашивал у г-жи де Пере, — отвечал Густав, — не будет ли она на меня сердиться, что я увожу тебя сегодня обедать.
— А я отвечала, что сердиться на то, в чем ты находишь удовольствие, — вовсе не в моих правилах, — отвечала мать, с нежностью целуя в лоб сына.
Можно было без боязни говорить о свидании Эдмона с доктором; рецепт всех успокоил. Г-жа де Пере стала расспрашивать сына, и Эдмон охотно рассказал свои похождения; он находил уже удовольствие в простом повторении имени Елены.
Оставив Эдмона с матерью, Густав тотчас же после завтрака побежал к Нишетте.
Гризетка по обыкновению сидела у окна за работой.
— С нами будет обедать Эдмон, — сказал Густав.
— Что же ты меня не предупредил раньше? — сказала Нишетта, сделав недовольную мину. — Уж каков обед будет — не взыщите.
— Не заботься ни о чем, — отвечал Густав, взяв обеими руками хорошенькую головку модистки и целуя ее в обе щеки, — кушанье и вино пришлю я; ты распорядись только насчет стаканов, тарелок, салфеток и серебра. Все это, кажется, у тебя есть. Да еще нужно приготовить пару котлет для Эдмона.
— Кажется, есть. У меня всего даже больше, чем мне нужно, — отвечал любящий ребенок, в свою очередь целуя Густава. — Ты меня так любишь, что я счастливейшая женщина в мире.
Кому никогда не случалось встречать любовь свободную, молодую и доверчивую — стоило только отворить дверь в комнату модистки и взглянуть на Нишетту, своими полными, белыми руками обнимавшую любимого ею человека.
— К шести часам будет готово?.. — спросил Густав, уходя.
— Все будет готово, — отвечала Нишетта, — только присылай скорее кушанье.
Выйдя на улицу, Густав обернулся невольно.
В заветном окне, посреди цветов, украшавших комнату модистки, виднелась прелестная головка, с любовью и улыбкою на него смотрящая.
Он зашел в ближайший ресторан и заказал все, что нужно. В пять часов он завернул за Эдмоном, и через несколько минут оба друга были уже на улице Годо.
Стол был накрыт в комнате Нишетты.
Погода стояла восхитительная, окно было отворено, солнце играло весело на граненых стаканах и на яркой белизне скатерти. Все в обстановке дружеского обеда было просто, но весело; место роскоши и блеска заменяли удобство и искренность; молодость, весна, любовь и надежды превращали маленькую комнату модистки в очарованный чертог доброй волшебницы.
«Отчего же, — спросит читатель, — не было блеску и роскоши? Густав богат и любит Нишетту? Как же решился он оставить ее в маленькой квартире, в которой жила она до знакомства с ним, когда мог обставить ее соответственно своему богатству, вкусам и привычкам?»
Автор отвечает на это, что именно потому, что Густав был богат и любил Нишетту так же, как она любила его, он ее оставил в маленькой квартире в триста франков, где впервые ее увидел, позволив себе сделать в этой квартире только некоторые необходимые улучшения, казавшиеся, впрочем, бедной девушке последним словом роскоши.
Зато в этой трехсотенной квартирке у Нишетты было все, чего недостает зачастую обитательницам великолепных отелей. Прежде всего, у нее всегда водились деньги.
Это происходило, правда, оттого, что ее потребности были очень скромны. Потом — белья и платьев (сшитых всегда ею самою) у нее был запас во всякое время. Бриллиантов у нее не было только потому, что она их не любила, а работать она продолжала по-прежнему, потому что не могла не работать.
Густав несколько раз выражал желание улучшить ее положение: заменить простую черную мебель мебелью розового дерева, шерстяные платки — индийским кашемиром, работу — бездействием; модистка никогда не соглашалась на это.
— Если ты меня любишь для меня, — говорила она, — люби меня здесь. Я согласна принять от тебя все, что необходимо тебе, без чего по твоим потребностям и привычкам ты не можешь обойтись нигде, — но не более. Я и здесь совершенно счастлива; для моего довольства нужно немногое. В маленькой квартире ты меня любишь как женщину, любящую тебя, в богатом помещении, которое тебе будет стоить много денег, ты будешь ходить к женщине, которую содержишь. Приходи ко мне каждый день — вот все, о чем я прошу тебя, но оставь меня здесь, пощади мое маленькое тщеславие, которое утешает меня тем, что я тебя люблю не из интереса.
Густав понял тонкую деликатность модистки и уступил ей, считая себя счастливым, потому что в простых словах Нишетты видел чистое сердце, незараженную мысль. Он настаивал только на одном, чтобы с этого дня, согласно со своими вкусами и потребностями, Нишетта сделалась счастливейшею в Париже женщиною.
И она действительно сделалась счастливою.
Если бы вы видели ее поутру, как она радостно просыпалась, как улыбалась беспечно перед каминным зеркалом, как отворяла окно, поливала цветы, завивала папильотки (волосы были самое неотразимое орудие гризетки), весело обегала комнату, напевая любимые песни, и потом садилась за работу, — вы бы сказали, что перед вами резвая птичка в клетке.