«Тринадцать, а?»
«Тринадцать».
Он сказал, и у Нессима внутри родилась невнятная нервическая дрожь, в голосе этом что-то было не то — резкий командный тон человека, обкурившегося гашиша или опиума; голос человека, говорящего с некой новой орбиты в незнакомой галактике. Он набрал не торопясь полную грудь воздуха и обратился еще раз к фигуре на лестнице:
«Йа, Наруз. Я приехал поговорить с тобой по очень важному и срочному делу».
«Подымайся, — сказал Наруз, как взлаял. — Я жду тебя здесь, Нессим». — Голос этот многое прояснил для Нессима, ибо никогда еще голос брата не был совершенно лишен нот приветливых и радостных. Пару месяцев назад Наруз сбежал бы вниз, перепрыгивая через ступеньку, неловко растопырив руки, выкрикивая на ходу: «Нессим, как здорово, что ты приехал!» Нессим прошел через двор и положил ладонь на пыльные деревянные перила.
«Это очень важно», — сказал он резко, сухо, словно пытаясь утвердиться в реальности этой живой картины: темный двор, одинокая фигура с бичом — бич легкий в руке, как пушинка, — стоит на фоне неба и смотрит на него.
Наруз повторил: «Подымайся», — тоном ниже, и вдруг сел, положив бич рядом, на верхней ступеньке. Впервые в жизни, подумал Нессим, ни словом привета не встретил его Карм Абу Гирг. Он пошел по ступенькам медленно, глядя вверх.
На первой площадке было много светлее, когда же он преодолел второй пролет, света стало в достатке, чтобы разглядеть лицо брата. Наруз сидел тихо, в плаще и высоких ботинках. Бич свернулся кольцами на выступе перил, рукоять лежала у него на коленях. Рядом на пыльном дощатом полу стояла полупустая бутылка джина. Подбородок уперт в грудь, глаза из-под кустистых бровей смотрят вниз на приближающегося чужака с выражением жестким, почти свирепым и полным в то же время странной, словно робкой какой-то печали. Он забавлялся старой своей игрой, резко сжимал и разжимал зубы, отчего на висках у него ходили желваки, как бился тяжкий пульс. Он смотрел, как поднимается медленно брат, и на лице у него застыло выражение мрачной нерешительности, подсвечиваемое время от времени вспышками скрытой ярости, старательно зажатой в тиски. Когда Нессим добрался до предпоследней лестничной площадки и поставил ногу на очередную ступеньку, Наруз пошевелился вдруг, издав булькающий, лающий звук — так обращаются к собаке, — и вытянул перед собой волосатую лапу. Нессим невольно остановился и услышал:
«Стой там, Нессим», — сказано было новым, властным голосом без особой, однако, злобной в нем ноты.
Он постоял на месте, чуть подавшись вперед, чтобы получше рассмотреть и понять сей незнакомый жест: выброшена вперед квадратная ладонь, чуть не проклятие, но пальцы все же подрагивают.
«Ты пьян, — сказал он наконец негромко, но с отчетливой, звонкой нотой неудовольствия в голосе. — Наруз, прежде за тобой такого не водилось».
Тень улыбки, как будто бы презренья к самому себе, промелькнула на уродливых губах брата. И растеклась вдруг медленно в усмешку, обнажившую целиком его заячью губу, и затем исчезла, словно утопленная некой мыслью, которую не в силах была выразить адекватно. У Наруза на лице появилось новое выражение — он словно поздравлял себя, неуверенно пока еще, с победой, — и гордость, сентиментальная пьяная гордость.
«Чего ты от меня хочешь? — спросил он хрипло. — Скажи здесь, Нессим. Я упражняюсь».
«Пойдем в дом, там и поговорим».
Наруз покачал головой, задумался, а потом решительно заявил:
«Ты можешь сказать здесь».
«Наруз , — почти уже крикнул Нессим, задетый явной наглостью брата, тем тоном, которым будят обычно спящего. — Пожалуйста ».
Человек, сидящий на верхней ступеньке, глянул на него этак странно — возбуждение и притом чуть не жалость к собеседнику — и еще раз покачал головой.
«Я сказал, Нессим», — заплетающимся языком.
Нессимов голос сорвался, словно ударившись о гулкую тишину двора. Звучал он теперь почти что жалко:
«Мне просто необходимо поговорить с тобой, ты можешь понять?»
«Говори здесь, сейчас. Я слушаю».
Это была и в самом деле новая, незнакомая личность, человек в плаще. Нессим почувствовал, как на скулах у него проступает румянец. Он поднялся парою ступенек выше и зашептал напористо:
«Наруз, я пришел от них. Ради Бога, что ты им там такого наговорил? Комитет просто в ужасе от твоих слов. — Он сорвался и, выхватив оставленные Серапамуном бумажки, принялся размахивать ими перед собой, выкрикивая: — Вот… я это получил от них».
Нарузовы глаза блеснули на миг пьяной гордостью, не без величия, впрочем, — он выставил подбородок вперед и развернул могучие плечи.
«Мои слова, Нессим? — рыкнул он и, кивнув, добавил: — И слова Таор. Когда придет время, мы будем знать, что нам делать. Никто не должен бояться. Мы не мечтатели, не прожектеры».
«Прожектеры, — выкрикнул, задохнувшись, Нессим, почти уже вне себя от страха за все и вся, от бессилия, обиженный до глубины души нежеланием младшего брата понять, увидеть, принять если не слова, то хотя бы его самого. — Вы и есть прожектеры! Я тысячу раз объяснял тебе, что мы пытаемся сделать… чего мы хотим, разве не так? Только тупой крестьянин, идиот вроде тебя…» — Но слова эти, стрекалом, бандерильями вонзившиеся бы в иное время Нарузу в душу, пропали втуне. Наруз сжал губы и сделал секущее движение рукой, разрезав слева направо перед собою воздух.
«Слова, — сказал он жестко. — Теперь я знаю тебя, брат мой».
Нессим оглянулся вокруг дико, словно бы в поисках поддержки, словно бы в поисках орудия, достаточно тяжелого, чтобы вколотить привезенные с собою истины в тупую эту голову. Волна истерической по сути ярости захлестнула его, ярости на одуревшую эту скотину без единого проблеска мысли в глазах. Он весь дрожал: ему и пригрезиться не могло ничего подобного, покуда он ехал из Александрии, такой решительный, такой собранный.
«Где Лейла?» — спросил он резко, словно одно ее имя, как заклинание, могло помочь ему, и Наруз рассмеялся коротко, как плетью щелкнул:
«В летнем домике, ты разве не знаешь? Почему бы тебе не сходить к ней, если так хочется? — Он хохотнул опять и добавил, кивая головой с нелепым ребяческим выражением лица: — Она теперь сердится на тебя. Наконец-то, хоть раз в жизни, на тебя, а не на меня. Ты заставил ее плакать, Нессим». — Нижняя губа его дрогнула.
«Пьяница», — беспомощно прошипел Нессим.
Нарузовы глаза сверкнули. Он хекнул резко, коротко, как взлаял, откинув голову назад. Затем внезапно, без всякого перехода ухмылка исчезла, опять сменившись раздумчивым, скорбным выражением лица. Он облизнул губы и прошептал:
«Йа, Нессим», — еле слышно, словно обретая мало-помалу прежнее чувство пропорции.
Но Нессим, побелевший от ярости, был почти уже вне себя. Он кинулся наверх, схватил Наруза за плечи, встряхнул и принялся орать на него в голос:
«Кретин, ты же нас всех подставишь! Вот на это посмотри, это от Серапамуна. Комитет самораспустился до тех пор, пока ты не прекратишь нести чушь. Ты понимаешь? Ты рехнулся, Наруз. Бога ради, Наруз, пойми ты, о чем я говорю… — Но большая братнина голова качалась теперь из стороны в сторону и вовсе безжизненно, противоречивые чувства, как волны мячиком, играли его лицом, он был как бык, затравленный, загнанный в угол, опустивший голову на тяжкой шее. — Наруз, послушай же меня».
Лицо, медленно поднявшееся Нессиму навстречу, стало, казалось, в два раза больше, пустое, с потухшим взором, полным в то же время неким новым знанием, которое и близко не было знакомо со стерильными круговоротами разума; он полон был непонимания и гнева, смятенного, больного, ищущего, как выразить себя, как сказать. Они глядели друг на друга в ярости. Нессим был белый как мел и дышал тяжело, брат же его сидел неподвижно и просто смотрел на него, раздвинув губы, обнажив белоснежные зубы, будто загипнотизированный.
«Ты меня слышишь? Ты что, оглох? — Нессим тряхнул его еще раз, но Наруз одним движением глыбистого плеча сбросил назойливую руку, лицо его стало наливаться кровью. Нессима несло, он не мог уже остановиться, клубок проблем без конца и начала бился внутри, искал выхода и вылился в конце концов в несвязный поток обвинений: — Ты уже нас всех подставил, даже Лейлу, даже себя самого, даже Маунтолива». — По какой такой случайности сорвалось у него с языка это роковое имя? Один этот звук словно бы наэлектризовал Наруза, наполнил его до краев иным, торжествующим, отчаянным чувством.
«Маунтолив, — выкрикнул он низким, рыкающим голосом и явственно заскрежетал зубами; еще чуть-чуть, казалось, и он взорвется, как варяжский берсерк. Однако же он не двинулся с места, и только рука его коротко дернулась к рукояти бича. — Эта британская свинья!» — прогремел он, едва ли не выплевывая слово за словом.
«Зачем ты это сказал?»
И следом совершенно внезапно Наруз преобразился еще раз: тело его обмякло, осело, он глянул вверх с ехидной какой-то миной, усмехнулся и сказал почти что шепотом:
«
«Наруз, — сказал Нессим тихо. — Я говорю тебе раз и навсегда. Ты еще увидишь, кто из нас будет хозяином. На твоем месте я бы…»
Но темная фигура разразилась в ответ хохотом.
«Хозяин и слуга, — крикнул Наруз презрительно. — Да, Нессим. Мы оба увидим. А теперь…»
Он перегнулся через перила, и Нессим услышал, как невидимой коброй пополз по доскам во тьме наверху Нарузов бич — и лизнул тихий сумеречный воздух. Щелчок, следом еще один, оглушительный, словно захлопнулась с грохотом огромная мышеловка, и свернутые в трубку листы бумаги с неодолимой силой высвободились из его руки и разлетелись по двору. Наруз опять рассмеялся, уже на более высокой, истерической ноте. Нессимова рука ощутила жар удара, хотя кожи бич не коснулся.
«А теперь проваливай», — крикнул Наруз, бич еще раз развернулся в воздухе и ударил на сей раз прямо над крупом лошади.
Нессим встал в стременах и, потрясая кулаком, крикнул брату еще раз:
«Вот увидишь!»
Но голос его прозвучал жалко, едва пробившись сквозь хаос противоречивых идей и чувств. Он ударил пятками по бокам коня, развернулся и с места сорвался в галоп, пригнувшись к самой холке; брызнули искры — копыта ударили о каменный порог. Он несся как сумасшедший назад, к броду, где ждала его машина, с лицом, перекошенным от ярости; но по дороге гнев его стихал, уступая место гадостному чувству не то раздражения, не то омерзения, ленивыми скользкими кольцами обвившему постепенно мозг и душу, как ядовитая змея. Следом накатили нежданные валы раскаяния, ибо железной цепи семейных связей более не существовало, что-то было нарушено, сломано, разорено бесповоротно. Лишенный власти, закрепленной всем феодальным укладом жизни за ним как за старшим, он вдруг почувствовал себя изгоем, блудным сыном, почти сиротой. В самой сердцевине его гнева изначально билось и чувство вины: он знал, что осквернил себя внезапной этой дракой с человеком одной с ним крови. Он вырулил на дорогу и медленно поехал в Город, чувствуя, как бегут по щекам слезы иного, нового бессилия и жалости к себе.
Странно, однако же в глубине души он знал, давно уже знал, что так и будет, — с первых, неясных еще слов Серапамуна он догадался о грядущей схватке с братом и боялся ее. Степень ответственности перед следствиями тех сюжетов, что были им самим затеяны и коим сам он вынужден был теперь служить, возросла неизмеримо. Теоретически в подобном случае он должен был лишить Наруза земель, и денег, и доли в наследстве, и даже при необходимости… его! (Он хватил в полную силу по тормозам, машина, взвизгнув, остановилась, и он еще долго сидел, ругаясь вполголоса. Он гнал от себя эту мысль уже в сотый, наверное, раз. Но каждый в его ситуации подумал бы о том же, это неизбежно. «Никогда, — подумал он с тоской, — никогда я не понимал Наруза». Но, в конце концов, не обязательно же понимать человека для того, чтобы любить его. Привязанность его не была глубокой, основанной на этом самом понимании: они оба следовали вполне определенным семейным условностям и любили друг друга так, как следует братьям. И вдруг веревка лопнула.) Он ударил по баранке обеими руками — руки болели — и крикнул:
«Я никогда не причиню ему вреда».
Он выжал сцепление, повторяя про себя «никогда» снова и снова. Однако же он знал превосходно, что его решение — всего лишь очередная слабость, ибо любовь к брату вступала в явное противоречие с его же собственным представлением о чувстве долга. Здесь на помощь ему пришло спасительное alter ego с таблеткою успокоительного наготове: «Все это не так серьезно, как кажется. Придется, конечно, движение на время распустить. Позже попрошу Серапамуна самого организовать что-нибудь наподобие. Мы вполне в состоянии изолировать этого… фанатика». Он, оказывается, никогда не отдавал себе отчета в степени своей настоящей привязанности к ненавистному брату, теперь совершенно свихнувшемуся на почве религиозной по сути и поэтической картины Египта грядущего, Египта светлого и славного. «Мы искать должны вечной сути живого здесь, на земле, в наших сердцах и на собственной нашей земле, чье имя — Египет». Слова Наруза, фраза из многих фраз, записанных за ним без связи и формы по указке Серапамуна. «Мы должны бороться против несправедливости мирской, а в сердцах наших — против несправедливости божества, уважающего только лишь борьбу человека за овладение собственной своей душой». Интересно, это бредни старушки Таор или часть того совместного видения, о котором говорил этот темный фанатик? Иные фразы, зацепив шипами поэтических смыслов, пришли ему на память: «Властвовать — значит быть во власти; но и властитель, и подданный знать должны о божественной природе предназначения своего, о доле своей в наследии Божьем. Ил Египта поднимается в нас, он забивает нам глотку, которой мы взываем к Богу живому».
Перед ним возникло на мгновение сведенное судорогой лицо и тот тихий, сдавленный голос, которым Наруз, впервые приготовившийся явить миру свою одержимость, призывал на помощь неведомого духа, носителя абсолютной истины. «Медад! Медад!» Его передернуло. А потом постепенно до него дошло, что неким парадоксальным образом Наруз пожалуй что и прав в странном желании своем разбудить, возжечь спящую мертвым сном волю, ибо мир является ему не подобием гигантской шахматной доски, но ритмом, пульсом, бьющимся в груди могучей воли, которую одна лишь поэзия псалмов и в состоянии разбудить и сдвинуть с места. Разбудить не разум, не кору головного мозга с ее примитивной математикой категорий и форм, но спящую красавицу там, внутри, — поэтическое знание о мире, свернувшееся светлыми кольцами, как родник, в каждом человеческом сердце. Сама эта мысль встревожила его, и немало, он понял вдруг, что брат действительно мог бы стать пророком, религиозным лидером — в иных обстоятельствах, конечно, в ином пространстве и времени, — уж в этом-то Нессим разбирался. Наруз был уникум, он был в своем роде гений, вынужденный, однако, трудиться на ниве сухой и бесплодной, где духу его не дано процвести, где семени он не даст и его заглушат тернии.