Но он прервал ее:
— Вы и сами были жертвой этого человека. Никогда я не осуждал вас, и в дни моих бедствий моя мысль обращалась к вам, как к добру, как к свету. Не вам ли, — продолжал он, воодушевляясь, — я обязан всем? Не вы ли издали следили за моим воспитанием, не вы ли вооружили меня для борьбы? Только благодаря вам я смог сделаться тем, что я теперь есть, да. Вас простить… но даже если бы вы и были виновны, разве я мог бы вас судить? К вам я чувствую такую глубокую благодарность, такую привязанность…
Тихие слезы текли по ее щекам, и в порыве материнского чувства она раскрыла объятия тому, кто еще юношей был изгнан из ее дома. Он бросился к ней. С минуту они не могли оторваться друг от друга, потом Джоан спросила:
— А теперь… что ты думаешь делать?
Он поднял голову, и мрачная складка обозначилась на его лбу. Но ответ прозвучал спокойно и твердо.
— Я думаю разработать богатства Золотого острова. Я хочу устроить судьбу всех этих честных людей, которые помогали мне в моем смелом предприятии. Их преданность и самоотреченность сделали мой успех возможным. Справедливость требует, чтобы я позаботился об их счастье.
— А о самом себе не подумал? — спросила Джоан.
— О себе?
— Да, как ты будешь жить один, далеко от всех, на этом островке, затерянном посреди океана? Разве ты никогда не мечтал о семье, о…
Джоэ вздрогнул и почти резко прервал говорившую:
— Нет… Я должен отказаться от всего этого. Я принадлежу не себе, а людям, которые мне всецело доверились. Кто согласится при таких условиях связать свою судьбу с моей? Какой девушке я мог бы сказать: будьте женой человека, который, может быть, всю жизнь будет жить вдали от света, от цивилизованных центров?
— Той, на которой лежит тот же долг, — проговорил нежный голосок Маудлин.
Экс-корсар взглянул на нее. Она стояла смущенная, с опущенными глазами. Джоэ как будто не находил ответа. Джоан взяла его руку и вложила в нее руку дочери.
— Ради лорда Грина возьми на себя все заботы о жизни этого ребенка, который обязан тебе всем, — проговорила она растроганным голосом. — Я была виновата перед тобой, Джоэ, позволь мне загладить мою вину, сделавшись твоей матерью.
На этот раз молодой человек был не в силах сопротивляться. Безграничная радость осветила его лицо, и он, улыбавшийся перед опасностью, мужественно встречавший неудачи и удары судьбы, не мог удержаться от слез перед этими женщинами, любовь к которым наполняла все его существо. Вдруг послышались шаги. Кто-то быстро шел к ним, крича на ходу:
— Сэр Джеймс, сэр Джоэ поспешите к нам на помощь!
Это был Арман Лаваред. Вечно смеющийся француз был неузнаваем. На его лице было написано страшное горе, и все вздрогнули, а мрачное предчувствие сжало их сердца.
— Что случилось?
— Робер сейчас убьет Ниари!
— Убьет Ниари?
— О! Это мстительное животное большего и не стоит. Но не надо, чтобы он его убивал, ведь только один Ниари может избавить Лотию от смерти.
— Что вы говорите?
— Она умирает, она уже без памяти. Чтобы ее спасти, необходимо, слышите, необходимо, чтобы Ниари согласился признать, что мой кузен — не Танис. Может быть, вам и удастся этого добиться, а мы бессильны.
— Иду, — просто сказал Джоэ. — Дай бог, чтобы ваше предположение оправдалось.
И в сопровождении Джоан и Маудлин Притчелл последовал за Лаваредом. Они вскоре подошли к домику Лотии. Дверь была открыта, как в любом доме, где есть покойник. Они вошли в переднюю. Из комнаты Лотии сюда доносились ее жалобные стоны. Войдя в комнату умирающей, они в изумлении остановились на пороге. Ниари, уже связанный, лежал на полу, а Робер, с револьвером в руке, склонился над ним. Черные, полные ненависти глаза Ниари не опускались перед бешеным взглядом Робера.
— Ее последний вздох, — говорил в эту минуту француз, указывая на постель, где умирала Лотия, — ее последний вздох будет и твоим последним вздохом.
Египтянка страшно изменилась, болезнь сделала свое черное дело: лицо ее обострилось; ввалившиеся щеки были почти прозрачны. Отчаяние души разрушало тело, и конец, видимо, был недалек.
Робер свирепо взглянул на вошедших и не проронил ни слова. Лотия, как под влиянием гальванического тока, выпрямилась на постели. Ее лихорадочно блестевшие глаза остановились на лице Джоэ:
— Озирис… Озирис! — заговорила она. — Ты пришел… ты возьмешь к себе свою несчастную дочь, унесешь в свой драгоценный дворец, полный звездного света!
Все содрогнулись. Лотия бредила.
— О, дай мне еще побыть на земле. Египет на пути к свободе, я слышу радостные крики его сынов. Они торжествуют победу!
Она в мольбе сложила руки!
— Подожди, о, божественный Озирис! Победа близко. Я выполню свой долг и стану женой победителя, моего избранника.
Экстаз овладел ею:
— Прислушайся! Слышишь, какое ликование? Слышишь, священные жуки трепещут крыльями, слышишь звуки кимвалов! Ибисы летят в вышине в золотистой солнечной пыли! Все поет, все движется, все несется навстречу войску победителя! Нил плещет лазурными волнами, вздымаясь, как грудь освобожденного народа!
Возбужденный голос девушки сделал то, чего не смог сделать приход корсара. Робер поднялся, забыв о своем враге.
— Лотия! — сказал он умоляющим голосом. — Лотия, придите в себя!
Она жестом отстранила его.
— Прочь! Пусть ни один голос не заглушает восторженного гимна свободе! Египет ожил! Как гул ручья среди ущелий, как рокот морского прибоя, звучит его голос. Смотрите! Смотрите! Кони грызут удила… гремят барабаны, катятся пушки, быстро несутся конники… Как золото блестят копыта их лошадей, покрытые желтым песком пустыни! А вот и вождь — освободитель! Гордо поднята его голова, а над ней развевается пламя…
Вдруг она умолкла, в ее взгляде выразилось изумление. Но снова глаза ее устремились в пространство.
— Чье это знамя? Это не голубое знамя Египта. Нет на нем ни трех белых звезд, ни полумесяца!
Вдруг громкий крик вырвался из ее груди:
— Это знамя Франции! Франция несет нам свободу!
И, утомленная последними усилиями, несчастная закрыла лицо руками и в изнеможении повалилась на подушки.
Одним прыжком Робер был возле нее. Невозможно описать выражение его лица. Он думал, что Лотия умерла, но она была только в обмороке, вызванном приступом лихорадочного бреда. Все стеснились возле постели больной. Маудлин и Джоан растирали ей виски. Джоэ подошел к Ниари. Он поднял его с пола и, усаживая в кресло, пристально посмотрел ему в лицо.
— Слышал ты? Видел ты, Ниари?
Фанатик, молча, поник головою.
— А ведь она борется со смертью, и силы ее истощаются.
Ниари содрогнулся. Это беглое движение не ускользнуло от взгляда Джеймса, и он заговорил проникающим в душу голосом:
— Взгляни на нее! Ведь она дочь Хадоров, последний цветок, расцветший на стебле четырех столетий. Отцы ее храбро бились под знаменами шестнадцати династий фараонов! Они были неумолимыми врагами завоевателей — гиксосов.[8] Гордо, непоколебимо смотрели они в глаза смерти, когда во времена Моисея Божий гнев пронесся над Египтом. Ни вид реки, обращенной в кровь, ни моровая язва, ни песьи муки, ни жабы — ничто не могло сломить их упорство, заставить склонить свою гордую голову. Но фараон уступил. Он позволил рабам Израиля выйти из Египта. Хадоры не стерпели такого малодушия. Не жалея головы, они явились к ступеням трона с упреками в Фивы и обличили робкого монарха, бичуя его своими упреками. И цель была достигнута: фараон послал погоню за беглецами.
Ниари поднял голову. Он пожирал глазами молодого человека. Ноздри его раздувались, как у боевого коня, впивающего раскаленный воздух сражений.
— И тотчас, — продолжал Джоэ, — Хадоры велели запрячь боевых коней в мелкоколесные колесницы и ураганом кинулись за Израилем вслед. Этот ураган настиг беглецов у Красного моря. Могучее дыхание Иеговы разделило волны моря, и Израиль бросился в образовавшийся между волнами проход. Нога человека впервые коснулась морского дна, которого до сил пор касались одни Левиафаны! Кто не отступил перед этим чудом? Все, но только не Хадоры! Свистнул бич в руках старшины фамилии и коснулся гордых коней его колесницы. Свету не взвидели кони и ринулись в бездну, за ними другие.
Несмотря на веревки, Ниари удалось подняться на ноги, краска залила его лицо. Глаза горели, словно отражая лучи славы, скрытой за горами тысячелетий. А над ним вдохновенно звучал голос Джоэ:
— Рок осудил храбрецов. Уже близко были евреи, но вдруг у колесниц подломились колеса, и смешалось все в кучу… Хлынули воды, столкнулись, волной подбросились к небесам и снова упали. Облако пены покрыло все море, и в пене мелькали обломки оружия и трупы героев… Ничто не могло устрашить их. С самим Божеством не боялись они бороться и славно погибли.
Вдруг голос Джоэ зазвучал жалобой:
— Взгляни же! На этой почве гранитной вырос нежный цветок. Гордость, храбрость там, а здесь доброта, кротость, грация. И ты осудил ее на смерть, желая погубить последний отпрыск, который напоминает о славных героях твоей родины? Ее невинная душа обратилась к одному из нас. Кто он? Француз, представитель того радужного открытого народа, который когда-то работал на благо твоей же родины, готовил ее возрождение. Не дух ли предков подсказывал Лотии этот выбор? Благородная кровь не умеет лгать. Сама того не сознавая, она хотела соединить обновленный Египет с Францией.
— А что делаешь ты? — строго спросил Джоэ. — В слепом патриотизме, в дикой злобе ты ведешь к смерти ту, вокруг которой только и могли бы собраться все египетские патриоты.
— Если она будет его женой, — проговорил Ниари, — она погибнет для нашего дела, которому я посвятил всю мою жизнь. Ты хорошо говорил, мое сердце трепетало от твоих слов. Но тот, за кого ты просишь, сам отказался бороться с нашими притеснителями.
— А если он согласится, — исполнишь ли ты то, что от тебя требуют?
— Не знаю, — проговорил Ниари. — Не знаю… Кто мне поручится, что, когда я сделаю то, что он хочет, он не изменит своему обещанию?
— А если он поручится честью?
Ниари сморщился как бы от боли, в его глазах отражалась отчаянная борьба между привязанностью к Лотии и неуверенностью в будущем.
— Но ведь вы англичанин, — проговорил он наконец. — Как вы просите за того, кто, если поверить вам, будет вести войну с вашими же соотечественниками?
По лицу корсара промелькнула тень.
— Зачем ты мне напомнил это? — проговорил он. — Я забыл все кроме права и справедливости. Но все равно, я не перестану просить тебя. Отдельные лица общества должны забыть свои интересы, когда дело идет о справедливости. Честь прежде всего.
— Хорошо, — сказал Ниари. — Я вам верю. Пусть Робер Лаваред примет на себя обязанность вести за собой нашу молодежь, и тогда я помогу ему избавиться от имени Таниса.
Притчелл хотел ответить, но в это время послышался тихий, как дуновение ветра, голос:
— Соглашайтесь, Робер! Помогите мне выполнить великий завет моих предков.
Лотия очнулась от обморока. Она услышала последние слова Ниари и теперь, забыв, что то, о чем она просит, разлучает ее с женихом, она снова обратилась к нему с прежней просьбой. Робер побелел как полотно.
— Ведь дело идет о ее жизни, — прошептал Джоэ.
— Подумай, — проговорил Арман, — ты возвратишь имя отца и отомстишь тем, кто помимо твоей воли впутал тебя в египетское восстание.
Робер повернулся к Ниари:
— Мы возвращаемся во Францию, — сказал он. — Готов ли ты подтвердить, что я — не Танис, и помочь мне стать самим собой?
— Да.
— А я даю тебе слово сделать все, что ты хочешь, для независимости Египта.
— Правда?
— Я сказал.
— Ты будешь вождем восстания?
— Да.
— Ты отдашь жизнь за свободу Египта?
— Да.
— И, победив, ты женишься на дочери Хадоров, по обычаям нашей страны?
— Да, — отвечал Робер. — Но какая судьба, — прибавил он, обращаясь ко всем вообще. — Я хотел тихой мирной жизни, а вместо этого готовлюсь предать мечу и огню целую страну, чтобы повести к алтарю девушку!
— Если ты раскаиваешься, то еще не поздно расстаться с ней, — проворчал Ниари.
— Я поклялся. Я иду в Египет, опустошу все на своем пути, залью кровью Нил, если ты хочешь, но Лотия останется жить.
Больная улыбнулась, протянула Роберу исхудавшую руку и тихо уснула.
Глава 13. Весь Сидней наконец узрел «глаза корсара»
В Сиднее царило необыкновенное оживление, на всех улицах толпился народ, шумно и возбужденно толкуя о чем-то. Среди толпы иногда показывались репортеры. «Инстантейниос» и «Нью-Сидней Ревю», те самые, которых когда-то Арман Лаваред встретил у виселицы, где был подвешен Тоби Оллсмайн.
Репортеры сияли. Французский журналист, чтобы загладить перед ними свою выходку, когда он, если помнит читатель, безжалостно уничтожил фотографические клише, приготовил для репортеров за время переезда с Золотого острова подробный отчет о приключениях корсара Триплекса.
Прибыв в Порт-Джексон, Арман передал этот свой труд молодым людям, чтобы они могли его опубликовать в своих газетах двумя днями раньше остальных. Репортеры, конечно, с радостью взялись за это дело, и вскоре все прочли о падении сэра Тоби Оллсмайна и о предполагаемом браке корсара или Джоэ Притчелла с мисс Маудлин Грин, дочерью благородного лорда, предательски умерщвленного директором полиции.
Двойная новость по телеграфу быстро облетела берега Австралии, повсюду вызывая неописуемое волнение, к увеличению которого послужило и то обстоятельство, что корсар Триплекс оказался англичанином, и что его чудесные подводные суда когда-нибудь будут принадлежать Англии.
Все хотели почтить своим присутствием свадьбу знаменитого Триплекса. Железнодорожные компании, осаждаемые со всех сторон, должны были организовать особые поезда в Сидней. На пароходах делалось то же самое. Многие не остановились даже перед путешествием на воздушном шаре. По всем дорогам тянулись непрерывные цепи велосипедов, всадников, автомобилей. Книгопродавцы немало поживились от продажи портретов героев дня. Правда, в подлинности портретов можно было бы и усомниться, но разве в этом было дело? И в тот день, когда должно было произойти торжественное бракосочетание Джоэ и Маудлин, разносчики порядком заработали, продавая бронзовые медальки в память свадьбы Триплекса.
Население Сиднея увеличилось по крайней мере вдесятеро. Толпы были везде: в отелях, на улицах, в домах. Цены в гостиницах поднялись до крайних пределов. Комната, рассчитанная на одного, отдавалась пятерым, причем на каждого приходилось не менее двух гиней посуточной платы. Все продукты непомерно вздорожали. Но дороговизна жизни не уменьшила общего веселья. Австралийцы — народ торговый, и потому все находили вполне естественным, что при таких исключительных обстоятельствах за все нужно было платить втридорога.
Свадебный поезд корсара был настоящим триумфальным шествием. На улицах толпились густые массы народа, образуя узкий проход для карет. При виде новобрачных толпа разразилась рукоплесканиями. Громкое «Ура!» стояло в воздухе, шляпы взлетали кверху, это было какое-то безумие. Офицеры эскадры, бывшие в свадебном кортеже, тоже принимали участие в этих чествованиях.
А вечером во время бала, который был дан в отеле Парамата-стрит, под окнами была такая давка, что пятьдесят человек было раздавлено толпой.
Одним словом, это было настоящее торжество, что единодушно подтвердили все газеты города. На следующий день общее оживление достигло апогея. Украшенные флагами суда эскадры салютовали Триплексу, а батареи форта отвечали им. На поверхности залива отчетливо вырисовывались подводные суда, и толпа могла наконец воочию видеть таинственные «глаза корсара».
А в это время запертый в каюте сэр Оллсмайн в отчаянии не находил себе места. Опозоренный, лишенный власти и побежденный, он должен был в довершение всего слушать доносившиеся сквозь окно шумные рукоплескания по адресу его торжествующего врага. Быть сброшенным на последнюю ступень общественной лестницы в тот самый момент, когда он уже достиг ее вершины, оказаться в положении преступника, побывав могучим повелителем миллионов людей, подчиненных английскому владычеству, — это ужасно! Но еще ужаснее видеть, как торжествует враг.