В этот вечер мне предстоит еще вялая попытка к сближению с «родственницей» Сюзанной, первая и последняя. Я делаю это частью из озорства, а частью из сознания некоего морального права на нее. Пьяная Сюзанна весь вечер пристает к голубоглазой Жаннетте, тоже русской. Шансов у меня мало, но попробую. Мисс Гарсиа питает любовь к русским девушкам. Гарсиа такая же распространенная фамилия, как в России – Иванова. А Сюзанна по распространенности соответствует Людке. Людка Иванова.
Питает. Она обнимает Жанну, лезет к ней под юбку. Я и Кирилл, вы помните, он любовник Жаннетты, устраиваем шутовской танец педерастов, хотя ни он ни я не питаем друг к другу подобных чувств. Мне хочется помочь Кириллу и как-то рассеять образовавшуюся вокруг пары «девочек» неловкость. Кирилл хоть и дылда, но совсем еще мальчик. Я вижу, что он растерян этими всенародными покушениями Сюзанны на его Жаннетту и не знает, что делать. Вышутить положение не удается. Он мог бы и заплакать. Жаннетта старше его, мне кажется, она испытывает удовольствие от прикосновений пьяной, но непреклонной мисс Гарсиа – Люды Ивановой.
Потом следует перепрыг в час-полтора. И никого уже нет, и я в квартире Сюзанны сижу на той самой кровати, где сделана фотография с голых, лежащих в обнимку и делающих, или только что сделавших любовь Сюзанны и Елены. Сделана, как я подразумеваю, голым Жаном. Он и Сюзанна вечно таскаются с фотоаппаратами. Сижу на этой кровати, жду, думаю, а в ванной неудержимо блюет мисс Гарсиа. О Господи, что за невезение! И почему она так нажралась! Я считал, что символично было бы выебать Сюзанну на этой самой злополучной кровати. Позже входит она, бледная и искривленная еще мукой от спазматических движений желудка. Нелегко смотреть на нее – стареющее лицо, стерта и расплылась краска – реснички, веки – все заляпано. Все пусто, и вечер кончен, и отгорели огни, и сбежала от нее Жаннетта, и мне ее очень жалко. У меня хоть есть искусство, желание сделать из себя монумент, а что у нее – проходит ее, хоть она и лесбиянка, все же бабье короткое удовольствие.
Она показывает мне – на стенке, под стеклом и в рамке – фотография Елены – ее возлюбленной. Елена для нее свет в окне, она любовно повторяет всякий раз, что Елена крейзи, что она…
Конечно, если бы не культурный шок, если бы не слепота Елены, ни хуя не понимающей в новой жизни, в сословиях и группах людей, Сюзанне, честной труженице, блудящей по вечерам и уикэндам, хорошей примерной дочери, содержащей старую мать, никогда бы не видать редкой пташки с красивым оперением – Елены.
Но Сюзанну опять искривляет судорога блевотины. И я ухожу. Что еще делать? Но она никогда уже не будет мне врагом. И я со стыдом вспоминаю, как когда-то в марте, ночью, пытался открыть дверь ее дома и поджечь ее. «Мерзкое гнездо!» – ругался я, дверь не открывалась. В тот вечер я сломал каблук. Отныне Сюзанна никогда не будет мне врагом, и будет неинтересна.
Соня… Второй раз мы встретились по телефонному звонку, и я пригласил ее на день рождения моего друга Хачатуряна – художника и писателя-модерниста, человека с формальным умом, изобретателя ходов и техник, сейчас закопавшегося в неудержимые формальные поиски под покровительством и водительством злой мудрой маленькой жены, блестяще говорящей по-английски и работающей в фирме по изготовлению шарфиков. Мы прошли вместе длинный путь – они и я, они знали мою предыдущую жену, до Елены – Анну, даже их первая брачная ночь прошла на полу в нашей с Анной квартире. Мы часто ругаемся, они все больше не понимают меня, но это не мешает нам сохранять подобие дружбы. Мы друзья.
Короче, я и Соня приехали. Я взял заранее припасенную бутылку шампанского, советского, купленного за 10 долларов, ту самую, о которой визжала миссис Рогофф. Было с десяток гостей – всех их перечислять нет смысла, хотя каждый их них в какой-то мере входит в мою жизнь и ее составляет. Соня говорила в тот вечер всякую хуйню – провинциальные глупости – я пропускал это мимо ушей, у меня было хорошее настроение, его, крепкое и прочное хорошее настроение, уже ничто не могло испортить. Я нравился себе, мне говорили комплименты, было много напитков, от общества я всегда оживляюсь, мне приятно. «Я мужчина публичный», – как говаривал наш Пушкин. «Пушкин, Пушкин, тот самый Пушкин, который жил до меня», как написал Александр Введенский – поэт-модернист 30-х годов, гениальная личность родом из Харькова, как и я, сброшенный под колеса поезда. Так вот и я мужчина публичный.
Позже, по окончании веселья, уйдя от них, я предложил, или она, я уже не помню, но мы решили продолжить, пойти по кабакам и барам. Какие-то деньги у меня были, и мы пошли. Мы пили водку с поляком в баре на Исте, она старательно говорила с ним по-английски, в чем вовсе не было необходимости, так как было без слов ясно, личность он определенная, стареющий человечек, которому некуда деваться, вот он и сидит в третьем часу ночи в баре. Я из задиристости что-то ему запустил о Великой Польше до Киева. Он, как водится, разозлился. Меня это рассмешило. – Зачем ты его так? – спросила Соня. – Люблю оскорблять национальные чувства, – ответил я.
Около трех часов ночи я совершил переодевание. У себя в отеле надел белый пиджак вместо лилового, и мы пошли на Вест на 8-ю авеню, которую я, слава Богу, люблю и изучил очень хорошо, и я показывал ей проституток-девочек, а потом стащил с нее трусы прямо на улице и стал ее мастурбировать, сунув палец в ее пизду – там было мокро и мягко, как у всех у них.
Удостоверился, за эти месяцы с ними ничего не произошло. «Это» у них по-прежнему на месте, а если закрыть глаза, то на ощупь это все равно что у Елены – так сказал я себе внутренне, продолжая водить пальцем по половым губам девушки из Одессы. Она глупо и манерно изгибалась, и даже когда я проник в нее глубже, она от испуга никак уж не могла кончить. Куда там. Ей это, наверное, казалось чем-то противоестественным. Убила же в Казахстане украинская женщина своего мужа латыша за то, что он на втором году замужества заставил ее, наконец, взять его хуй в рот. Топором зарубила. А художника Чичерина жена, Марина, после многих лет жизни так и не позволила ему выебать ее сзади, поставив на колени. Женщина, читавшая Тейяр де Шардена. Жена московского художника-авангардиста.
Мне очень хотелось, чтобы Соня кончила – в этой нелепой позе, со спущенными на самые лодыжки штанами и трусами, с темным комком растительности между ног, искаженная стеснением и непониманием – поэтому я стал целовать ее туда. Вы знаете, что она сделала? Она умудрилась испортить все – она стала шептать и мелко быстро-быстро приговаривать – «Эдик, что ты делаешь, Эдик, что ты делаешь, Эдик, что ты делаешь?»
Я терпеть не могу, когда меня называют Эдиком. «Что я делаю, ничего плохого, хорошее тебе делаю, приятно тебе делаю…» – сказал я.
Она тупо стояла, откинувшись к стене, по-прежнему со спущенными штанами и трусами. Внезапно рассердившись, но скрывая это, я вздел на нее ее тряпки и потащил ее дальше.
Уже светало и я очень хотел есть. Но было около четырех часов, все заведения на 8-й авеню только что закрылись. Наконец, после нескольких безуспешных попыток я постучался в один угловой ресторанчик и подмигнул черному парню. Откуда я научился так подмигивать, не знаю, но черный тотчас открыл двери и впустил нас. Я заказал нам по порции мяса с картофелем. Стоило на двоих это около 10 долларов…
– У тебя хватит денег, Эдик? – спросила Соня.
– Хватит, хватит, но не называй меня Эдиком, не люблю.
Я медленно начинал трезветь, нет, не то слово, я всю ночь и не был пьяным, туман вокруг меня начал рассеиваться, и я видел эту некрасивую, с усталыми и, если хотите, старыми в ее 25 лет чертами лица, мещаночку без того тумана, который сам напустил. Вечное стеснение в сексе, о, многое было на этом желтом усталом утреннем лице. Все начинало злить меня. Какого черта я здесь сижу? Если она мне нужна как женщина, то почему я трачу время, ломаю комедию.
– Пойдем ко мне, – сказал я.
– Не могу, – сказала она, – я люблю Андрея.
Андрей был из тех парней, что помогали Сашке. Может быть, он учился на бухгалтера. Я не помню. Какое мне дело.
– Какое мне дело, кого ты любишь – Андрея или еще кого. Я же сказал, что не посягаю на твою свободу – люби Андрея, но сейчас пойдем ко мне.
Она молчала и лопала свое мясо и картошку, хотя до того говорила, что не хочет есть. И тут врет и стесняется. В конце концов это становится противно.
Черный парень принес напитки. Он был очень симпатичный и улыбался мне – я ему явно нравился – полупьяный, в черной кружевной рубашке и белом изящном костюме, в жилете, с темной кожей, в туфлях на высоком каблуке. Их стиль. Марат Багров – злой еврей, сказал мне однажды с присущей ему бесцеремонностью: «Конечно они – черные и цветные – хорошо к тебе относятся – ты такой же как и они, и одеваешься так же, такой же вертлявый».
Парень поставил стаканы, и я, поглядывая на эту сжавшуюся дурочку, медленно погладил его руку. Он улыбнулся и ушел. – Идем отсюда, – сказала она. – Идем! – сказал я, и мы пошли. Она боялась, что я пойду с ним ебаться. Может, туда, за стойку, может, в кухню, кто меня знает. Она боялась, явно.
Я отдал парню деньги и он проводил меня понимающей улыбкой. Еще одной.
Мы плелись по 8-й авеню. Уже развозили газеты, и люди ранних профессий шествовали на работу, открылись некоторые кофе-шопы, девочек уже не было, ночные ушли спать, а дневным еще было рано.
– Идем быстрее, – вдруг сказала она, – я хочу в туалет.
Если можете, постарайтесь никогда не видеть нелюбимых женщин в такие минуты. Нет ничего противнее и жальче, тем более стесненных и сжатых, – и все это заливается безжалостным утренним светом. Это как сцена казни, погони и убийства на пустынных улицах. Можно снять такой фильм, где женщина бежит и на бегу испражняется, из нее течет, фиксируем кинокамерой отпадающие от тела экскременты. Тоска и ужас. Хуже убийства.
Мы еще довольно сносно на рысях пробежали всю 42-ю улицу между 8-й и Бродвеем. Но дальше она, скособочив лицо, неслась и тыкалась в каждую подворотню. В ней была невыносимость и страдание было, во всей ее коротенькой, хотя и пропорциональной фигурке. – Она ни хуя не может, даже поссать или посрать, – подумал я со злостью. Откуда я знал, чего она точно хочет, разве она сказала бы?
Я уже не мог ее направлять и контролировать. Она не хотела присесть в темном пустом коридоре сабвея, куда я ее заталкивал, она осатанела, грызла губы, выглядела загнанным зверем, только что не бросалась кусать меня.
Наконец, это было там, где моя голубушка Елена работала в своем первом американском агентстве – Бродвей 1457 – вы не удивляйтесь, вы думаете, я мог забыть этот адрес, эти адреса навеки въелись в меня – это было рядом – две, может три двери – я увидел открытую дверь, и хотя она отбивалась, я вошел и втащил ее, там было грязно, шел ремонт.
– Давай здесь, – сказал я, – я постою, подожду за дверью, и вышел.
Ух! Снаружи, оказывается, было свежее весеннее утро, в такое утро хорошо думать о будущем, подсчитывать свои шансы на удачу, а ты молодой и здоровый, или смотреть на спящих жену и детей. Рядом был какой-то фонтан, стекала вода, я смочил руки, шею и лицо…
Я уже довольно долго ожидал ее, а она все не шла. Я стал думать, что с ней что-то случилось. Я начал понимать, что она за человек, и подумал, что к таким людям всегда липнут несчастья. Я уже несколько раз продефилировал от падающих вод до этой злополучной двери, но она не показывалась. Теряясь в догадках, – такая могла сделать все, что угодно, – я открыл дверь. Она стояла на лестнице, закрыв глаза руками. Я подошел и сказал, не зло, впрочем:
– Идем, какого черта ты стоишь тут?
– Мне стыдно! – сказала она, не отрывая рук.
– Дура, идем, – сказал я. – Эх, дура, разве естественное может быть стыдным? Не нужно было только суетиться, могла сесть в сабвее.
Она не шла. Я потянул ее за руку. Она противилась. Я стал ругаться. На этот небольшой шум из глубины ремонтных принадлежностей и вещей, или из-за какой-то двери вышел человек. Обыкновенный американский человек, может, пятидесяти лет. Конечно, в клетчатых штанах.
– Вы знаете его? – обратился он к Соне, разумеется, по-английски.
– У нас все хорошо, – сказал я ему, – извините. Ей я сказал по-русски: – Дура, не устраивай скандала, идем ко мне, сейчас сюда сбежится пол-Бродвея.
Слава Богу, мы вышли. Мы шли по улицам круто на Ист, по той же 42-й. Я прекрасно мог сойти за сутенера, а она за испанского происхождения проститутку, которые немного поскандалили, а потом помирились. Мы шли, и я временами обнимал ее за талию, и думал, как мы все несчастны в этом мире, как глупо и противно устроен мир, сколько в нем лишнего. Я думал, что я не должен злиться, что это нехорошо, что я должен быть добр к людям, а я все время забываю об этом. «Ты должен жалеть их всех, ты должен нести им всем свою любовь, и отдохновение нести им, и не думать о Соне как о некрасивой еврейской женщине, играющей в девочку, нечего ее презирать… Противный брезгливый эстет!» – ругал я сам себя и, в довершение всего, замысловато назвал себя мудилой гороховым и подонком, остановил Соню и как мог нежно поцеловал ее в лоб. Тем не менее, заметив его морщинки. Ну, что ты будешь делать с собой. Тем временем мы свернули на Мэдисон и быстро-быстро приближались к отелю.
Ничего такого страшно особенного не произошло, кроме того, что я, конечно, ее выебал. Это не был самый мой гигантский сексуальный подвиг – легкая победа над человеком ниже себя – гордиться нечем. К тому же, даже учитывая мое теперешнее отвращение к женщинам, я все-таки остался недоволен собой, у меня плохо стоял на нее хуй, и ею остался я недоволен в особенности – все в ней мне не подходило.
Меня злило, что она долго мылась и стиралась в моем душе – очевидно, она все-таки не донесла свои экскременты до места назначения, потому что она постирала и брюки, и колготки, и трусы.
Все происходящее было каким-то жалким, чего я не выношу. Первый раз в жизни мне было жаль себя. Она возилась в ванной, вернее, в душе, я лежал в кровати и злился сквозь дремоту. «Простые люди, еб вашу мать, – думал я, – все-то у вас через жопу. Моя Ленка и легко и просто уселась бы где придется, смеялась бы до упаду, и еще много раз возбудила бы меня своими мелькнувшими попкой и пипкой, и я может быть из баловства, играясь, подставил бы ладони под ее струйку». Дальше я с удовольствием вспомнил, как показывал из кустов свой красный член весной, еще мальчишкой, на кладбище, будущей жене Анне, и как она писала, отойдя в сторону, а потом мы еблись на теплой кладбищенской плите, и медленно гасло небо.
А эта… но я вспомнил опять, что нужно любить, и Соню тоже, и прощать. Я простил ей все, и ее возню со своими тряпками, но когда она легла, она еще больше разочаровала меня, все больше и больше разочаровывала. На ней было слишком много волос. На голове они были уместны – прекрасные еврейские волосы. Но такие же были и подмышками, и такая же колючая проволока на лобке, и некоторые грубые волоски умудрились попасть на ее очень крупные груди, к соскам. – Это уж ни к чему, – подумал я, пытаясь разогреть себя и ее для этого дела. – И вы, Эдичка, кажется, к тому же и антисемит.
Я довольно быстро проник туда, хотя это не было ожидаемое горящее и влажное место. Не в такой степени, как мне хотелось. Когда я, перевалившись, лег между ее ног в обычной позиции, она тут же взвалила на меня свои ноги, что затрудняло мне какие бы то ни было движения. Мало того, она вела себя так, как по ее мнению должна была себя вести горящая страстью женщина – она пыталась прижимать меня к себе как можно сильнее, отчего я был не в восторге, потому что это мешало мне делать любовь. Впервые я столкнулся с таким неумелым человеком…
– Соня, откройся, не сжимайся, бить буду! – прошипел я ей.
От нее не пахло никакими духами или даже мылом, запах ее естественный не был неприятен, но я так любил духи, а ее запах почему-то напоминал мне запах еврейских комнат, завешанных коврами, летом в Харькове, комнат, где мне приходилось бывать. Не хватало только пыльного луча света да ползающих мух. Кое-как я все-таки отцепил ее от себя и стал ебать ее более свободно. Но когда мой хуй по-настоящему встал и возбудился, и я стал сильно вонзать свое орудие в нее, она вдруг скорчилась от боли. Я не герой русского эпоса, Лука Мудищев, я обожаю любовь, но я и многое знаю о любви – она скорчилась не от размеров моего члена, он нормальный, но из-за какой-то болезни внутри этой дурочки…