– Ты кончил, я забыла тебе сказать, я ничего не принимаю, все говорят, из-за этих таблеток не будет детей, – прошептала она удрученно.
С чего она взяла, что я кончил? – О, если бы я мог кончить, – сказал я ей, – это было бы счастьем для меня.
– Так ты не кончил?! – сказала она и стала целовать меня благодарно.
Боже! я опять обратил внимание на ее верхнюю губу. «Не смей ее презирать! – сказал мне кто-то на ухо, – ты должен любить всех кому плохо, всех закомплексованных и несчастных, всех…» Но что я мог поделать – я смотрел на ее губу и видел точно такую же губу моего соседа Толика, мальчика, с которым мы вместе учились в одной школе. Бедняжка, он был горбатенький и недоразвитый, отец его был алкоголик. «Прекрати, сволочь! – сказал голос, как тебе не стыдно, ты сам грязь, а она добрая и хорошая!»
Действительно, она была доброй. Впоследствии она часто покупала мне вино и водку, водила в кино и театры, если бы я попросил ее, она отдала бы мне все деньги, я думаю. Это было хорошо, но для постели она была мало пригодна.
Я возился с ней долго. Наконец, путем всяких манипуляций мне удалось, выпрыгнув из нее, заляпать своей спермой отельную простынь. Убогое удовольствие, – отметил я с тоской. Она отчаянно хотела спать, но я не давал ей спать – мне хотелось увидеть, как же она кончает. Очевидно, тоже с дурацкой гримасой. Это уже превратилось в спорт. Я возился с ней до тех пор, пока не спросил ядовито:
– Соня, скажи, ты когда-нибудь кончала в своей жизни?
– Один раз, – ответила честная Соня.
– Я куплю тебе искусственный член, и буду ебать им тебя до тех пор, пока ты не будешь падать с постели, пока ты не станешь кончать много раз: пока от животного раздражения оргазм не станет наплывать на оргазм. Я это сделаю. А ты должна понять, что тебе это нужно. И тебе нужно много ебаться. Со всякими мужчинами, с любыми, не только со мной. Иначе ты никогда не будешь женщиной…
Я не сдержал своего обещания, хотя уверен, что сдержи я его, я сделал бы из нее человека. Я не купил ей искусственный член, я потерял к ней всякий интерес очень быстро. Причины тут классовые, это, возможно, удивительно, но это так. Она оказалась неисправимой плебейкой, уж этого я не мог ей простить. Ей нравилось быть в жизни дерьмом, навозом, у нее не было обольщений и надежд. Она ненавидела все высшие проявления человека – ненавидела великих людей в истории, саму историю, ненавидела ненавистью муравья. Может, это была ее самозащита против меня, я легко мог бы ее подавить, но зачем это было мне?
Тогда она уснула, а я едва спал полчаса, я хотел ебаться, даже с ней, позднее же она меня не возбуждала совершенно. Однажды я до того не хотел ебать ее, что стал жаловаться на боль в хуе, и сказал, что мне кажется, будто бы у меня какая-то венерическая болезнь. Было это через день после той ночи, которую я провел с Джонни, черным парнем с 8-й авеню, до сих пор вспоминаю его круглую попку и прекрасную фигуру, оказавшуюся под мешковатой одеждой уличного парня-бродяги, завсегдатая темных переулков. Доля истины в болящем хуе была, я думаю, Джонни перестарался, отсасывая мой хуй, может, он чуть переусердствовал зубами. О Джонни речь в другом месте, ей я сказал, что не могу брать на себя такую ответственность и делать с ней любовь, не сходив предварительно к доктору. Она, слава Богу, ушла, а я в тот вечер мечтательно промастурбировал на какую-то цветочно-небесную тему.
Когда я делал с ней любовь впредь, ее по-прежнему нельзя было ебать глубоко, она требовала, представьте, требовала, чтобы я целовал ее в шею, ее как будто бы это возбуждало. Я что-то не заметил, правда. Вообще все у нас получалось хуевейше, – она оставалась корягой, не была мягкой. – Будь мягкой, – требовал я. Наконец, мне это крепко надоело и однажды, оставшись с ней ночевать у Александра, я, не слушая никаких ее заявлений о боли и ни о чем другом, грубо и жутко выебал ее пальцами, расширив до невероятных размеров ее пизду – почти проходила внутрь моя кисть – и она кончила – да еще как!
Пойдя по этой дороге, я бы сделал из нее удобный объект, но я же говорю – ее плебейство убило меня наповал. Закончил я с ней в день ее рождения. Она под конец оказалась беременной от Андрея, она ведь еблась с ним до меня – бедный парень. Беременности она очень радовалась, хотя и собиралась делать аборт. «Значит, я могу! – горделиво говорила она, – могу иметь ребенка». Я цинично замечал, что, мол, после аборта уже не сможешь.
Несколько раз она все-таки чисто по-человечески косвенно доставила мне удовольствие. Один раз это было, когда я устал, наконец, от своих ночных прогулок на Весте. Накануне я перекурил и целый день пролежал в Централ-парке в пруду, погруженный в воду по пояс. Ко мне несколько раз подходила полиция удостовериться, что я жив. Узнав, что жив, они шли дальше. А я только к вечеру нашел в себе силы подняться и пойти в отель. Так вот, когда я лежал наутро в номере, как заключенный, и мечтал поесть – она позвонила мне и пригласила к родителям, где тогда жила, и куда всякий вечер ездила, и ездила ночью от меня через весь город, хотя вставать ей нужно было едва ли не в семь часов. Работала она тогда в какой-то фирме, я не очень интересовался, в какой. В конце концов ее как-то ограбили, вырвал у нее черный парень сумку. С того времени она стала плохо относиться ко всем черным.
Помню, мы как-то ехали в автобусе, кусок его маршрута лежал через Гарлем. Несколько пожарных колонок были открыты – вода с шумом лилась по мостовым, прыгали вокруг веселые и полуголые дети.
– Вот полюбуйся, что делают твои обожаемые черные, – сказала она. – Дикари! Им наплевать, что очищение воды стоит больших денег, им на все наплевать, они только потребляют то, что создали белые, они не хотят работать!
– Да ты расистка, – сказал я…
– А ты не расист, левый. Посмотрела бы я на тебя, если бы тебя ограбили, что бы ты тогда сказал. У меня до сих пор болит колено…
– А зачем ты держалась за эту сумку, отдала бы да и все. Потом он мог бы быть и белым. Кстати сказать, если 50% всех грабителей, действительно, черные, то 55% ограбленных тоже черные. Ты же знаешь. Соня, что я шляюсь ночью где угодно, у меня ничего нет, даже доллара, я хожу пешком, так нет и сабвейного жетона. А если бы меня даже ограбили черные, я не стал бы выть и переносить свою ненависть с кучки грабителей на целую расу. Идиотизм!
– Это все теория, – сказала она, – когда отнимут деньги, которые ты заработал, не так заговоришь, – злилась она.
– После окончания предвыборного собрания «Рабочей партии», которое происходило в Бруклине, я с группой товарищей садился в автобус. Этот темный и глухой район, где состоялось собрание, в основном, населен черными. Пока мы садились, со скамеек в тени деревьев, где сидели местные хулиганы, черные хулиганы, раздавались угрозы и ругань. А потом они стали бросать в нас бутылки. Я садился последним. Бутылка ударилась об автобус рядом с моей головой. Что прикажете делать, Соня? Носить в себе ненависть ко всем черным? Те парни ни хуя в мире не понимают, сидя там на своих скамейках. Я сам был в их шкуре, и хулиганом и бандитом был – знаю психологию этих людей. Они не виноваты, что они такие…
– И на работе они что хотят вытворяют, – продолжала она накаляясь, – попробуй белый опоздать – один раз опоздает, другой, потом с работы вылетит. А черному хоть бы что – его боятся трогать, он может в расовой дискриминации обвинить. Житья от них нет…
– Ты возмущалась антисемитизмом в России, как ты можешь говорить такие отвратительные вещи, – сказал я. – И не одна ты, это ужасно. Ты же знаешь, что, в основном, руками их прадедов, дедов и отцов построена Америка. Они имеют не меньшее право на все здесь, чем белые. Они только последние 15 лет что-то получили. Ты думаешь, они счастливы здесь в своем Гарлеме? Многих из них больше устроил бы Ист-Сайд, но у них нет денег, чтобы жить там… Вообще прекрати пиздеть – ни хуя не понимаешь, говоришь как обыватель. Постыдилась бы…
Это только одна из наших стычек, и одна из граней ее мировоззрения.
Да, я хотел рассказать о полученном от нее удовольствии. Я приехал очень запоздав, едва нашел эту окраину – зеленую и тихую. Я был введен в квартиру, которая и отдаленно не была похожа на американскую. За мной закрылись двери, и я оказался в Одессе. Она подавала мне жареную курицу, салат из огурцов и помидоров, бульон – южно-украинский типичный обед. В Харькове тоже так ели.
Мама ее была похожа на маму Юры Комиссарова, или другого моего провинциального друга, отец в пижаме изредка выныривал в коридор – он вставлял купленный недавно кондишен, отец был похож на провинциального еврейского отца, такими были отцы всех моих друзей. Наверняка он ходил в квартире в больших трусах, пижаму его заставили надеть жена и дочка ради прихода дочкиного гостя. Может, он был бухгалтер, как Андрей. Мама заботливо подавала фрукты – то персики, то арбуз. Я вежливо и солидно отказался от водки и вина.
Позже ее родители отправились к больной тете в госпиталь, а я пошел и лег на диван – отдыхать так отдыхать. Провинция, так нужно, как говорили на Украине, – завязать жир. Один раз можно повыебываться и побыть не в своей тарелке. Соня поставила мне пластинку каких-то одесских остряков – учеников Райкина, я не знал их фамилий – чему Соня простодушно удивилась. – Да, не знаю, – говорил я, – увы. Остряки были скушные и рассчитаны были на людей, работающих в советских научно-исследовательских учреждениях и институтах. Но я слушал их и не злился. Один день в Одессе. Ничего, потерпим. Только здесь, в Америке, я воочию убедился в огромной дистанции, разделяющей Москву и русскую провинцию.
– Может быть, пойдем погуляем в парк, – сказала она, там есть замок, его привезли из Европы на пароходах, разобрав по кирпичику, и здесь собрали.
– Пойдем, сказал я, – здесь все из Европы привезли.
Мы пошли, и мне было тихо и спокойно. Темнело, в парк почему-то нужно было подниматься лифтом. Поднялись. Шли по пустым аллеям, почти не говоря. Я был благодарен ей за то, что она молчит. И мы в молчании пришли к этому замку и сели на скамеечку.
Дело было не в замке – он был куда менее интересен, чем, например, замок Фра-Дьяволо, который я видел в Итри, в Италии. Так себе, скушный американский замок. Не верилось, что его привезли из Европы. Наверное, подлог.
Но отовсюду пахло свежим лесом и океаном, было очень хорошо. Тихая просторная минута. Если б я еще был в нее хотя бы немножко влюблен, я был бы совершенно счастлив. Но и так это было мое первое тихое вечернее состояние. Я как бы бежал не глядя, бежал, устал, остановился, задумался, и мир предстал мягким, ласковым, все прощающим, все смывающим вечным миром.
– Спасибо тебе, Соня, – тихо и искренне сказал я ей.
Потом мы ехали в Сити ко мне в автобусе, который продувался ветром и старенький подгулявший черный дядька менял мне доллар, и Соня меня не раздражала… И ебал я ее в тот вечер с благодарностью, даже старался.
В другой раз мы шлялись с ней в Вилледже – она кормила меня осьминогом на Сюлливан-стрит. Был итальянский праздник, в церковь ехали невеста и жених, отчего у меня слегка кольнуло под сердцем, я вспомнил свое венчание, толпы друзей и заторопился отойти от церкви. Маленькая Соня щелкала фотоаппаратом, снимала меня во всех видах. Я, пожалуй, мог бы сделать ее рабой, стоило мне заикнуться, что я ненавижу на женщинах брюки и люблю платья, назавтра она пришла в новом, специально купленном платье. Пожалуй, я мог сделать ее рабой, но я сам искал рабства, рабыни мне были не нужны.
Как-то она повела меня в кинотеатр на Блейкер-стрит смотреть французские новые фильмы. Один фильм мне безумно понравился, о парне-убийце, которому поручают убить бывшую модель, а он в нее влюбляется, хотя он и гомосексуал. Она, Соня, вздыхала, ей, по-видимому, было неинтересно, а я очень переживал, я восторгался парнем, который впервые поверил женщине, а женщина хотела быть равнодушно одна. Я видел в этом фильме схожесть с моей судьбой, я тоже любил и хотел быть любимым, я не хотел жить один, только для себя, и вот получил – меня выбросили из жизни, женщина меня не хотела.
После этого фильма я изменил прическу – лоб мой закрывает теперь челка. Она же скучала в кинозале, какой бы фильм она смотрела с удовольствием – не знаю. Может быть, ее возмущало искусство вообще? Она была обыватель, отличала ее от обывателя только сексуальная неполноценность.
Я говорю была, потому что после ее дня рождения в ресторанчике в Вилледже, продолженном уже в меньшем составе в Чайна-тауне, и закончившимся спором и руганью в сабвее на темы политические и национальные, включая Че Гевару и еврейский вопрос, я с ней больше не встречался. Под конец я даже не смог выполнить своего обещания дать ей возможность полежать после аборта в моем номере в «Винслоу» – в тот день я, негодяй, был у Розанны.
Тогда как раз только появилась в моей жизни Розанна – следующий этап – первая американская женщина, которую я выебал. С Соней я больше не встречался, да. Только один раз, выходя от своей бывшей жены, – Елена уже поселилась у Жигулина, и я что-то приносил ей по ее требованию, – я мимоходом видел мою жидовочку, наверняка подслушивала, и быстро смылась. Я и не подумал идти за ней, и свернул в другую сторону.
7. Там, где она делала любовь
Я попал туда без него, без Жан-Пьера. Попал так просто, как не мечтал попасть. В своем воображении я некогда представлял, как я вбегаю, ударом ноги растворив двери, бледный, вытянув перед собой револьвер и кричу: «Сука!», а они лежат в кровати, и я стреляю в них, и кровь проступает сквозь одеяло. Ничего особенного, видения обманутого мужа, того, кому наставили рога. Нормальные видения, да? А вошел я туда, в мастерскую Жан-Пьера спокойно, через открытую дверь, без револьвера, и действующие лица были другие.
Это болезненное место для меня, отсюда все началось, здесь Елена впервые изменила мне, здесь впервые чужой хуй сломал мое «Я все могу!». Против нелюбви и хаоса я был бессилен. И страшно было испытать бессилие даже один раз.
Это было во времена Сони. Опять замешан Кирилл. Он живет в разных местах Нью-Йорка, то здесь, то там, как придется, своей квартиры у молодого бездельника нет. Жан-Пьер, уехавший на месяц в Париж, за какие-то заслуги оставил Кирилла пожить в его мастерской, то ли за деньги, то ли просто так, без денег, не знаю. Я испытываю к молодому негодяю какое-то подобие любви, может быть, отцовской. Нас разделяют восемь или девять лет.
И вот в хмурый дождливый день я явился туда в джинсовой тройке – брюки, жилет, пиджак, черный платок на шее, зонтик-трость в руке. Было шестое июня – день рождения нашего поэта Пушкина и ровно пять лет назад я познакомился с Еленой. Я весь трепетал от предчувствия ожидавших меня мрачных впечатлений.
На сцене трое действующих лиц: я, Кирилл, и в довершение всего некто Слава-Дэвид, знаменитый тем, что он уже после нашего отъезда из России жил в нашей с Еленой квартире в Москве, которая, как он сказал, превращена моим другом Димой в дом-музей Лимонова. Теперь Слава-Дэвид по всем лучшим стандартам мистики жил вместе с Кириллом в мастерской бывшего любовника моей бывшей жены, в ателье, простите, студии, она же и квартира мутноглазого и пегого француза Жан-Пьера. Я сразу же понял, что Слава-Дэвид орудие высших сил, хотя выглядит он довольно обыкновенно. Думаю, он появится в таком качестве еще не раз.
Я прокричал, как обещал, снизу, задрав голову кверху: «Кирилл! Кирилл, еб твою мать!» – и Кирилл выставил свою заросшую голову из окна. Потом этот аристократ спустился вниз и открыл мне дверь, ибо без помощи хозяина в этот дом не попадешь. Мы поднялись на лифте, и попали в студию не совсем так, как я себе представлял в своих бесплодных попытках проникнуть туда. Та дверь, которую я в бессилии и со слезами пытался открыть с лестницы, вела в общий для двух мастерских коридор возле лифта, в вовсе не сразу в мастерскую Жан-Пьера, как я думал. Это повергло меня в уныние.
Я вошел в большое выбеленное помещение. Слева ветерок вздувал легкие шторки на нескольких окнах. И именно там стояло это страшное для меня ложе, площадь для любви, место моих мук, тут она делала любовь. Я подошел, стараясь разглядеть свой труп…