Так я его агитировал, он возражал, а потом я все же занялся капустой, а он «Меморандумом». Он хорошо знает английский, перевел эти страницы он быстро, но потом все равно пришлось давать эту бумажку просмотреть и исправить ошибки Банту – американцу, приятелю Эдика Брутта, моего соседа по отелю. Ошибок было не так много, в основном, он пропускал артикли, поэт-католик Алешка. После содеянного, после работы тяжкой он хотел отдохнуть. Отдых в его понимании – это выпивка.
Я повел его в мой любимый магазин на 53-й улице между первой и второй авеню и там мы купили ром с Джамейки – именно то, что я хотел уже с неделю. Он тоже хотел ром, ему и мне хотелось испытать ромовые вкусовые ощущения. Мы не были алкоголиками, ни хуя подобного, хотя, как увидите, напились в конце концов. Еще он купил для себя соды, и совместно мы приобрели два лимона – и направились в мой отель.
Пришли. Сели у окна. Был вечер, пятичасовое закатное солнце освещало мою каморку. Ром отливал желтым, серебрился и густо лежал в похабных грубых стаканах, принадлежащих Эдичке, неизвестно кем и когда принесенных. Время от времени мы отправляли его в глотки. Алешка закурил сигару, вытянув негнущуюся ногу, он наслаждался. Наслаждаясь, он сдвинул стул, стул задел за вилку, за провод, которым был включен в электросеть холодильник, и невидимое вредительство совершилось. Лужа воды была обнаружена спустя полчаса, пришлось ее вытирать, уже когда мы, прихватив остатки рома, собирались исчезнуть, отправиться в путь, на этом настаивал Алешка, шило было у него в жопе, не иначе, он хотел пойти к Паблик лайбрери и купить джойнтов.
Мы пошли. По дороге было мною обнаружено, что Алешка, несмотря на всю его наглость русского поэта, джойнт и употребить-то правильно не умеет. Оказалось, что тоненько закрученные сигаретки джойнтов он купил, раскрутил, смешал с обычным сигарным табаком и курил. Я долго и покровительственно смеялся над Алешкой. Конечно, было понятно теперь, почему марихуана не действовала на него, он жаловался на это все время.
– Это же как слону дробинка, курить-то нужно именно эту тоненькую, уже готовую сигаретку, ни с чем не смешивая. Мудило, – сказал я ему, – провинциал московский, Ванька.
Мы, когда пошли, даже соду прихватили с собой. Купили у Паблик лайбрери на 42-й улице джойнты, на всякий случай, два у одного парня и два у другого, – если одна пара окажется некрепкой, то другая порция, может, будет лучше – и стали решать, куда пойдем. Он хотел затащить меня в отель «Лейтем» – у меня же об этом отеле были херовые воспоминания, там мы жили, когда приехали с Еленой в Америку, в номере 532, до квартирки на Лексингтон, до трагедии или в самом начале трагедии, и мне не хотелось видеть свое прошлое.
Мне хотелось жить так, как будто я обрел сознание 4-го марта 1976 года, в день, когда я вселился в отель «Винслоу», а до этого ничего чтоб не было – темная яма и все, не было, не было. Алешка же тащил меня в то место, показать. Не хотел я идти к его другу – саксофонисту длинноволосому Андрею, который только что приехал, не хотел оживлять свое прошлое, а он тащил. Ну что с ним было делать, упрямый, сука.
Я сказал ему, что там, в отеле «Лейтем» я был счастлив, я любил и ебал свою Елену, мы переворачивали всю постель, и помню, ебались во время выступления Солженицына с включенным телевизором и его мордой на экране, ебались, и я хотел в этот момент кончить, но не мог, созерцая его в полувоенном френче, даже сладкая пипка моей девочки не могла меня заставить кончить. Ебались мы при Солженицыне, конечно, из озорства.
Когда ей надоедало ебаться, тогда это уже началось, и она хотела смотреть телевизор, я разворачивал ее на нашей огромной отельной постели, за всю жизнь у нас не было такой постели, я разворачивал ее, подкладывал подушки, и она стояла на коленках и на руках, смотрела телевизионную передачу, обычно какие-нибудь ужасы и дьявольщину, она это любила, а я ебал ее сзади. Даже это, тогда начавшее проявляться ее невнимание ко мне, не могло меня охладить, мне очень ее хотелось, хотя было уже четыре года как мы делали с ней любовь и, возможно, мне пора было остановиться и оглядеться. Я этого не сделал, а зря. Мне нужно было самому изменить наш уклад жизни, не дожидаясь, пока она изменит его насильственно. Я мог еще кого-то ввести, мужчину ли, женщину, в наш секс, а я не догадался. Моя инертность, что поделаешь, у меня было много забот – я работал за 150 в неделю в газете, вечерами писал статьи, надеялся еще что-то сделать на эмигрантском поприще, и держался за свою семью в ее традиционном виде. Не сообразил Эдичка, а ведь она уже выясняла тогда осторожно, спрашивая: «А что бы ты сказал, если бы…» – дальше следовало предположение, хихикающее предположение о ебущем ее мальчике, которого я в свою очередь ебу в попку и всякие другие головоломные акробатические трюки. Какой я был мудак, это я-то, для которого, в сущности, не существовало запретов в сексе. Ведь за все разрешения, какие я ей бы дал, она еще больше бы меня любила, а так я потерял ее навсегда и безвозвратно. Впрочем, иногда мне кажется, что есть форма жизни, при которой я мог бы ее вернуть, но не как жену в старом смысле этого слова – это уже невозможно. Парадокс – я, который хочет нового больше всех, сам оказался жертвой этих новых отношений между мужчиной и женщиной. За что боролись – на то и напоролись.
Алешка хотел, чтоб я пошел и чтоб я увидел место своего бывшего счастья и мог сравнить его с сегодняшним своим ничтожным положением. Что было делать, он уперся, а оставаться одному, мне, на которого уже свалилось почти пол-литра рома и что-то вроде тоски, никак не хотелось. Пришлось пойти.
Конечно, он жил в том же крыле, что и мы когда-то жили, и даже на том же этаже. Пришлось мне пройти и мимо двери 532. Андрей был с длиннющими волосами, в джинсах, с бородой, хуй скажешь, что он приехал из СССР, обо мне это тоже хуй скажешь. Мы прикончили ром, пришел еще один парень, здоровенный блондин из Ленинграда, поэт, тихий такой, стихи о КГБ и о сапогах пишет, формалистическое. На хуя он приехал сюда в Америку – тоже неизвестно.
Эти двое больше отдавали предпочтение алкоголю, а джойнты выкурили мы с Алешкой, они только по разу затянулись. Алешка стал утверждать, что на него марихуана не действует ни хуя, а у самого язык заплетался.
Потом гуляющий барин Алешка решил, что ребятам мало выпивки, и мы решили пойти купить бутылку водки. Отправились все четверо и нескоро по причине позднего времени отыскали магазин с водкой, купили бутыль и купили в каком-то магазинчике кислой капусты и банку какого-то американского мясного продукта с подозрительным составом натрия и других солей на этикетке. Вернулись в отель, по дороге была пытка дверями лифта, моей отметинкой – двумя буквами – Э и Е, выцарапанными ключом как-то по пьянке, опять была пытка. «Фетишист несчастный!» – прошептал я себе, кусая губы. Надо было себя приглушить.
Водку мы довольно быстро уничтожили, Андрей, кроме саксофона, имел с собой гитару, мы что-то пели, а потом Андрей-саксофонист довольно быстро опьянел и захотел спать. Поэт с пушком на лице отправился в свой номер, а мы с Алешкой, неудовлетворенные и малопьяные, вывалились из отеля, причем я, фетишист несчастный, старался делать это, закрыв глаза.
– Хуля это – бутылка водки на такую кодлу! – сказал уныло Алешка.
Весь вечер платил он, впрочем, ему было один хуй – платить или быть напоенному бесплатно кем-то. К его чести, понятие о частной собственности он имел слабое.
– Пойдем выпьем еще, – сказал он.
– Пойдем, сказал я, но ты пропьешься до копейки, если мы пойдем в бар. «Ликерсы» же все уже были закрыты по причине позднего времени.
– Один хуй, – сказал Алешка, – денег никогда нет.
– Слушай, – сказал я ему, – идем купим пива. Купим полдюжины, мы уже с тобой потребляли ром и водку и накурились. Думаю, пиво нас хорошо возьмет, должно взять. А стоит это будет от силы два с полтиной.
Он согласился. Пошли искать пиво. Нашли пиво. Он устал ходить, хотя виду не подавал. Гордый Алешка. Негнущаяся нога, что ни говорите, долгой и быстрой пешеходной практике не способствует. Я предложил ему сесть где-то на улице и выпить.
Мы отыскали самый темный двор на пустыре позади вяло работающего паркинга и присели на шпалы или бревна и стали пить пиво.
Оно и вправду было не плохо. Неподалеку был Бродвей, и где-то рядом Алешкин дом, я было подумал об этом, но потом мне расхотелось ориентироваться. Мы говорили не то о паркинге и его автомобилях, я уже не помню, а может быть, не помнил и тогда. Полупьяная беседа двух поэтов, что может быть бессвязнее. Помню только, что состояние было умиротворенное – шаркание подошв с Бродвея, ночная относительная прохлада, холодное пиво – благо американской цивилизации, все это создавало атмосферу причастности и нашей к этому миру.
Мы сидели и пиздели. Я вообще разлегся, как у себя дома, у меня такое свойство есть. Алешка был счастлив, во всяком случае, таким казался.
И тут появился идущий от паркинга к нам человек. Подошел. Черный, в обносках, в чем-то мешковатом. Светлозеленые помоечные брюки в луче света. Закурить, сигарету просит.
– Нет сигареты, – говорит Алешка, – кончились. Хочешь – дам денег – пойди купи. – И дает ему доллар. Он – Алешка – любит повыебываться. Доллара ему не жалко, ради выебона он последнее отдаст.
Мужик этот черный взял доллар: – Сейчас, – говорит, – приду, принесу сигарет, – и ушел в черный провал Бродвея.
– Мудак, – говорю Алешке, – зачем доллар дал, это даже неинтересно, лучше б мне дал.
– А хуля, – смеется Алешка, – психологический тест.
– Вот мне жрать завтра нечего, мой чек придет из Вэлфэра только через четыре дня, а ты, сука, тесты устраиваешь, ученый хуев, Зигмунд Фрейд.
– Придешь ко мне – пожрешь, – говорит Алешка.
Так мы переругивались, когда минут через десять появляется этот черный.
– Ни хуя себе, – сказал я, – честный человек в районе 46-й улицы и Бродвея. Что-то нехорошее произойдет вскоре. Плохая примета.
– Я тебе что говорил, – смеется Алешка.
Сел черный, сигарету закурил. Алешка ему банку пива сует. Разговаривают они с Алешкой на серьезные темы.
А я уже ни хуя не соображаю. Пиво свое дело сделало. Искоса на черного поглядываю – окладистая борода, бродяжьи тряпки. Отчего и почему, но вернулось в меня ощущение Криса. И даже не сексуальное, а именно быть в отношениях захотелось, идти куда-то, хоть на темное дело, на что угодно, но прицепиться к этому мужику и вползти в мир за ним. «Ушел от Криса, мудак, исправляй теперь ошибку!» – говорил я себе.
Проблемы ебли у меня тогда не было. Пусть вяло и хуево, но я ебался с Соней, в предвкушении этого вялого действа у меня еле-еле стоял мой бледный хуй. Соня была еврейская девушка, то есть русская, эти люди были мне известны, мне нужно было, чтоб меня мучили, а она, бедная девочка, этого делать не умела. Я нового мира хотел, жить половинчатой жизнью мне надоело. И не русский, и никто…
– Как тебя зовут? – сказал я, пересаживаясь к этому мужику.
– Он же тебе представился, когда подошел, ты ни хуя не слышишь, – сказал Алешка. Он же сказал, что его зовут Джонни.
Джонни широко улыбался. – Ты хороший парень, Джонни, – сказал я и погладил его по щеке. Это мои блядские приемы. Алешка не удивился. Я ему о Крисе рассказывал. Он только любопытствует, Алешка, он не удивляется.
Мы сидели, разговаривали. Алешка переводил то, что я по пьяному состоянию или забыл или не знал.
– Бродяга он, не бродяга, хуй его знает, – сказал Алешка, – темный человек. Ну, да наше дело маленькое, нам с ним не детей крестить, попиздим по-английски, все практика. Ты бы, кстати, больше говорил сам – Лимонов, хуля ты меня как переводчика используешь, сколько можно к няньке обращаться.
– Тебе хорошо, – сказал я Алешке, – ты десять лет в институтах учился, умным не стал, но хоть язык выучил. Я же в школе французский учил.
– Так ты и французского не знаешь, – сказал Алешка.
– Забыл я его, еб твою мать, а в свое время страницами почти без словаря книжки французские читал.
– Не ври, не ври, Лимонов, – сказал Алешка.
– Ай м вери сори, Джонни, – сказал я.
– Итис о кэй, итис о кэй! – закивал Джонни, улыбаясь. Бесконечное количество улыбок. И Алешка улыбался, и Джонни, все улыбались в темноте и было видно. Потом что-то произошло. Кажется я положил свою голову на плечо Джонни. Зачем? Черт его знает.
От его одежды даже как будто пахло чем-то затхлым. По идее он не должен был мне нравиться. Но он же был, сидел рядом, уходить не собирался, значит, я должен был с ним что-то сделать. Я своими прикосновениями, проще говоря, приставаниями удивлял его. Но он был воспитанный, где и кем – неизвестно. Может, он считал, что у русских так принято, может быть, они все такие. Многих ли русских он видел за свою жизнь бродвейского бродяги, или хуй его знает, кем он был, может, самым мелким зверьком на Бродвее, шестеркой, которая бегает проституткам за джинджареллой или хат-догами, ну, я не знаю, едят ли они хат-доги и бегает ли кто покупать для них эти хат-доги, это я так говорю, наугад.
– Алеш, я хочу его выебать – сказал я Алексею.
– Грязный ты педераст, Лимонов, я думал у тебя несерьезно это все, а ты выходит настоящий грязный педераст, – сказал Алешка насмешливо.
Это не было обидно, это же был юмор, я засмеялся и сказал:
– Угу, я грязный педераст и вступил в китайскую компартию, и покончил с собой, повесился, и меня содержат две черные проститутки, они стоят здесь по соседству на Бродвее, милые девочки, и еще… я агент КГБ в чине полковника.
Это все я перечислил Алешке зловредные слухи обо мне. Часть слухов пришла из Москвы, мне написали ребята, часть распространяется здесь. В русских книгах часто можно встретить о том или ином поэте или писателе, что его «затравили», охотничий, знаете, термин, употребляется для обозначения долгой погони и убийства какого-либо дикого зверя. Со мной этот номер не проходит. Я ни во что не ставлю русскую эмиграцию, считаю их последними людьми, жалкими, нелепыми, хуже этого Джонни, посему слухи мне смешны, более того, я радуюсь им как ребенок, следуя заветам подлеца и негодяя, но блестящего, самого жестокого поэта современной России – Игоря Холина: «Что б ни говорили, лишь бы говорили».
– Я грязный педераст, Алешка, – говорю я. – Слушай, возьми нас к себе, ты же что-то заикался, что сегодня твои деятели искусств оба уехали в Филадельфию.
– Это не точно, – сказал Алешка, – ты что, собираешься ебаться с ним в моем доме?
– Дом! Эту грязную вонючую парную дыру ты называешь домом. Да, я хочу ебаться с этим парнем на кровати твоего скрипача, а потом перейти на кровать клоуна.
– Хорошо, – пойдем, – сказал Алешка, – только не ебите потом меня.
– Не будем, – сказал я. – Ты меня не возбуждаешь совершенно. Мне русских поэтов ебать малоинтересно.
– А может, он и не педераст совсем? – сказал Алешка, с сомнением поглядев на Джонни.
– Сейчас проверим, – сказал я, и приподнявшись с плеча Джонни, обнял его и прошептав ему на ухо – «Ай вонт ю, Джонни!» – поцеловал его в губы. Губы у него были большие и он, не проявив ни малейшего смущения, ответил мне. Целоваться он умел, куда лучше, чем я, он это делал. Правда, это ничего не значило, но раз он шел на это, на поцелуи, значит был согласен и на остальное.
– Подойдет, – сказал я Алешке, – пойдем.
Я сказал Джонни, что он пойдет с нами. Тот не выразил ни малейшего нежелания и я, обняв его, пошел с ним впереди, все более затягиваемый в поцелуи, тем более, что курение и выпитое давали себя знать все отчетливее. Инкубационный период кончился и началось бурное развитие болезни. Мы шли и целовались, а сзади хромал Алешка, и я пьянел, дурнел и от притворства и юмора перешел в настоящее дурманное расслабленное состояние. Хотелось мне просто кого-то, не конкретно Джонни, но он же был рядом. Алешка время от времени комментировал пару – меня и Джонни замечаниями, вроде:
– Ну и педераст же ты. Лимонов!
Или:
– Ребята бы московские тебя увидели!
– А Губанов сам педераст! – сказал я ликующе. – Как-то я с ним взасос целый вечер целовался.