Эдам закрыл глаза и отвернулся от Энн. Они оба лежали под пуховым одеялом, заправленным в цветной хлопчатобумажный пододеяльник. А в Отсемонде был плед из бледно-желтого атласа, его принесла Вивьен с террасы, когда начался дождь. Плед обычно используют для того, чтобы загорать, а не укрываться в постели, например, или чтобы с комфортом устроиться на плоской крыше. Из ночи в ночь они лежали на крыше, наслаждаясь мягким, напоенным запахами теплом, глядя на звезды или зажигая свечи, воткнутые в винные бутылки Руфуса, ели и пили, разговаривали, надеялись и были счастливы. То лето — такого не было раньше и не будет никогда.
* * *
Никто из них не помнил такого жаркого и сухого лета. Предыдущее, лето 1975 года, было хорошим, особенно к концу, но это, лето смерти Хилберта и Отсемонда, было великолепным с апреля до сентября. Если бы оно было серым, дождливым и холодным, Эдам, возможно, только глянул бы один раз на Уайвис-холл и поспешил бы на Крит, или на Делос, или куда-нибудь еще. Естественно, он поехал бы один, чтобы осмотреть участок и проверить дом. Руфус не захотел бы ехать, и ему пришлось бы добираться туда на электричке.
Сколько же этих «если» и прочих условий, сколько других случайностей могло произойти. Во-первых, он обратился к Руфусу только потому, что у того была машина. Если бы отец не зловредничал и дал ему семейную машину, он, без сомнения, поехал бы один и вернулся на следующий день, предварительно заглянув в какое-нибудь риелторское агентство в Хадли или Садбери и поручив им продать дом; а он сделал все это только год спустя.
Но все сложилось иначе. То был замечательный солнечный день, и утром он проснулся довольно рано — для его образа жизни. Около девяти. У отца был отпуск, однако они с матерью никуда ехать не собирались, несмотря на то что доктора советовали, и решили остаться дома и «путешествовать недалеко». Во всяком случае, так они говорили. С тех пор как Эдам вернулся домой, они даже на день никуда не выезжали.
Восемнадцатое июня было пятницей. Дата навсегда отпечаталась у него в памяти — вернее, не отпечаталась, а врезалась. Эдам думал, что встанет, поедет в Суффолк и проверит дом. Его поколение — возможно, все поколения в этом возрасте — не любило строить планы, загадывать на будущее. В прошлом Эдам не без скепсиса наблюдал, как мать готовится к отъезду в отпуск, как намывает весь дом, как она и отец хотят в худшей одежде, потому что лучшая уже собрана, как она звонит по телефону, как пишет записки лавочнику. Ему же нравилось делать все спонтанно, мгновенно вскочить и уехать.
Отец не дал ему машину. Она может понадобиться, если им придется уехать. Эдам сказал: ладно, не дергайся, справлюсь как-нибудь, но Льюису это, кажется, тоже не понравилось. Ему понравилось бы, и Эдам это точно знал, жить во времена, когда отец мог что-то запрещать сыну, а тот беспрекословно подчинялся. Вернее, чтобы правила того периода господствовали сейчас. Эдам не сказал, куда собирается ехать, хотя отец наверняка догадался; он просто сел на велосипед и покатил к Руфусу.
Эдам не помнил, куда дел велосипед, когда добрался до Флетчеров — возможно, оставил его у них и забрал на следующий день, — но зато точно помнит все остальное. Во что он был одет, например. В шорты, сделанные из джинсов, майку, которую он соорудил из фуфайки, купленной за двадцать фунтов на барахолке у вокзала Черинг-Кросс и покрашенной в желтый. Волосы были собраны в хвост блестящей резинкой, найденной в коробке с елочными украшениями. То были дни, когда люди еще не мелировали волосы, то были дни хны. Эдам тоже покрасил волосы хной, и на солнце они приобрели золотисто-красный оттенок. Борода же оставалась черной и кудрявой. Вид у него, наверное, был жуткий, но он тогда об этом не думал. Эдам носил кожаные «вьетнамки», причем из тех, которые, прежде чем надевать, нужно было вымачивать в воде. По одежде можно судить, какая стояла погода; они наверняка воспринимали ежедневную жару как должное, ведь он не взял с собой ни куртку, ни свитер, хотя ночевать собирался не дома.
У Флетчеров был бассейн. Предполагалось, что он имеет форму слезы, но больше походил на запятую. То лето было первым, когда бассейном пользовались в полную силу. Руфус сидел на выложенном голубой плиткой бортике и болтал ногами в воде. Он был на три года старше Эдама, и хотя они учились в одной школе, в Хайгейте, в то время друзьями не были. С Эдамом в одном классе учился младший брат Руфуса Джулиус, скучный, напыщенный парень, изображавший из себя интеллектуала, и они почти не общались. С Руфусом же Эдам познакомился в сквош-клубе.
Вот и все, что у них было общего — сквош и брат Руфуса, — но через некоторое время Эдам стал восхищаться кое-какими качествами Руфуса — его твердостью, тем, как он строит свою жизнь, тем, что он знает, к чему стремится, и при этом остается приятным и легким в общении. Естественно, в Отсемонде он узнал его значительно лучше…
Руфус был очень спокойным по складу характера, и Эдаму это нравилось. Еще ему нравилась его восприимчивость, проявлявшаяся довольно редко и, казалось, не сочетавшаяся с другими сторонами его личности. А еще Руфус был сумасбродом, такую репутацию имели все студенты-медики. Эдам считал их обоих, — себя и Руфуса — спокойными и сумасбродными одновременно, а еще он представлял их молодыми искателями приключений, перед которыми лежит весь мир, и которые всегда будут делать то, что им нравится.
Руфус сказал: «Привет! Давай поплавай». Эдам снял шорты и прямо в нейлоновых трусах нырнул в воду. Они купались бы голышом, если бы не отец Руфуса, который обязательно поднял бы из-за этого страшный шум, несоразмерный нарушению правил, если это можно было бы назвать нарушением.
— Я подумываю о том, чтобы поехать взглянуть на свое наследство, — сказал Эдам, удостоверившись, что ключ от Уайвис-холла не выпал из кармана шортов.
— Сейчас?
— Да. А почему бы нет?
— Хочешь, я тебя туда отвезу?
У Руфуса был старенький «Моррис Майнор»; купив его, он стал третьим или четвертым хозяином, но машинка бегала исправно. Целым и невредимым доставит из пункта А в пункт Б, как насмешливо заметил отец Эдама.
Все это происходило задолго до того, как была построена автострада М25. До Суффолка можно было добраться по шоссе А12 через Челмсфорд или «сельским маршрутом». Так Льюис называл путь по узким, извилистым дорогам через Онгар, Данмау, Брейнтри и Холстед до Садбери, и именно этим путем он ездил, когда они всем семейством навещали старика Хилберта. Эдам выполнял для Руфуса роль, как бы его назвал Льюис, «навигатора». Эдама выводило из себя то, что отец злоупотребляет этим словом; ведь его нельзя применять к построению пути по суше, оно произошло от латинского «navigare», а еще дальше — от «navis», женский род, «судно», и «agere», то есть «вести» или «направлять». Эдам любил слова, они очаровывали, его пленяло их значение и то, что с ними можно было делать, — строить анаграммы, [32]палиндромы, [33]он любил риторику и этимологию. Одним из курсов, на который он записался в университете, была лингвистика… Он «указывает путь» Руфусу — вот что он делает, подумал Эдам. Они поговорили о словах, вернее, о названиях населенных пунктов, в частности о деревеньках, которые назывались по реке Роудинг: Хай-Роудинг, Бернерс-Роудинг, Маргарет-Роудинг, и Руфус ска-
зал, что правильно произносить «Рутинг» от древнего датского, а Эдам этого не знал.
Поездка была замечательной, сельский пейзаж был восхитительным, казалось, зелень сияет и мерцает в лучах солнца. Небо было огромным, безоблачным, бледно-синим, над белым асфальтом дороги вились миражи, похожие на волны. Фермеры заготавливали сено, скашивая высокую траву, перемешанную с полевыми цветами. Стекла в машине были опущены, из радио звучала музыка — не рок, который они оба ненавидели, а Моцарт, один из его самых известных концертов для фортепиано.
Несмотря на то, что он не раз тут бывал, Эдам пропустил поворот на проселок, ведший к Уайвис-холлу. Поворот был где-то на участке между Нунзом и Хадли, но из-за того, что за прошедшее время обочины слишком заросли, все выглядело по-другому. Они проехали вперед примерно милю, пока не показался поселок из нескольких домов с названием Милл-ин-зе-Питл, и Руфус, развернувшись, спросил, что значит «питл». Эдам ответил, что посмотрит в словаре. Он велел Руфусу медленно ехать вперед и на этот раз заметил справа почти двухметровый проем в живой изгороди, скрытый за росшим вверх купырем и свисавшей сверху бузиной. Деревянный почтовый ящик на ноге и с дверцей на крючке, куда складывали письма и газеты и приносили молоко для Хилберта, стоял на месте. Когда Эдам был маленьким, его иногда по утрам посылали к этому ящику за почтой, и он брал с собой специальную плетеную корзину для молочных бутылок. Больше ничто не указывало на то, что это Уайвис-холл.
— Почему это называется проселком? — спросил Руфус, закуривая новую сигарету. Все дорогу он курил одну за другой, Эдам выкурил одну или две с ним за компанию, хотя не любил совать себе в рот ничего горящего. Та же ситуация была и с «травкой». Ему нравилось ее действие, но курить ее он не любил.
— Не знаю, — сказал он. — Я не знаю, почему эту дорогу называют проселком.
— Можешь посмотреть в словаре, когда будешь искать, что такое «питл», — сказал Руфус.
По обеим сторонам проселок зарос купырем с белыми, похожими на зонтики цветами; они уже отцветали, и при малейшем движении над ними поднималось крохотное облачко. Запах у купыря был сладковатым, как у сахарной глазури, так в детстве пах торт на дне рождения, и его запах смешивался с ароматами взрослых. Все деревья были зелеными, листва дубов и берез — особенно сочной и яркой, липы усыпаны бледными желто-зелеными цветами. Хвойный лес выглядел так же, как всегда, он никогда не менялся, был темным и влажным, с узкими дорожками, по которым могло пройти животное не крупнее лисы. Деревья выросли как-то незаметно, хотя Эдаму казалось, что лес такой же, как и в его детстве, когда он ходил за молоком и когда в пасмурные дни ему казалось, что в лесу таится угроза. Уже тогда ему не нравилось заглядывать вглубь, он старался смотреть себе под ноги или вперед, потому что лес очень напоминал страшные чащи с иллюстраций к сказкам или из снов — те самые чащи, из которых выползают всякие твари.
В конце склона через поредевшие деревья проглядывали клены и ольхи, окунувшие свои корни в ручей, поздно зацветший орешник, это эффектное украшение для лужаек, кедр, дом. Говорят, вещи, здания, участки земли выглядят меньше, когда человек становится взрослым. И это считается естественным. В конце концов, раньше ты едва доставал подбородком до стола, а теперь это стол едва достает тебе до бедер. По логике, Уайвис-холл должен был бы показаться Эдаму меньше, но этого не случилось. Он показался больше. Вероятно, потому, что теперь он принадлежал ему, что теперь им владел он. Дом казался дворцом.
Над конюшней, в которой, на памяти Эдама, никогда никого не содержали, возвышалась башенка с флюгером в виде бегущей лисицы над осмоленной крышей и с синими часами с золотыми стрелками под крышей. Стрелки замерли на без пяти четыре. Между конюшней и домом тянулась стенка огорода, построенная из неотесанного камня, перемежающегося кирпичной кладкой. Дом утопал в цветах — по стенам ползли вверх розовые плетистые розы и кремовые клематисы. Эдам не знал этих названий, позже ему рассказала о них Мери Гейдж. Солнце светило так ярко, что плоская крыша сверкала, как водяная гладь.
Руфус затормозил перед террасой. Площадка была мощеной, между плитами росла заячья капуста и седум с белыми и желтыми, похожими на звездочки, цветами. В одной из двух каменных ваз с узкими горлышками рос какой-то хвойник, в другой — лавр. На розе, оплетавшей дом, были тысячи недавно распустившихся — нигде не было ни единого опавшего лепестка — цветов с бледно-розовой серединкой и кораллово-розовым краем. Эдам вылез из машины и достал из кармана шортов ключ. Он буквально кожей ощущал теплую, умиротворяющую, безмятежную тишину, словно дом, как животное, сладко спал на солнышке.
— И все это твое? — спросил Руфус.
— Мое, — сказал Эдам.
— Вот бы мне такого дядюшку.
Эдам отпер дверь, и они вошли внутрь. Окна не открывались почти три месяца, поэтому в доме стоял запах пыли, от которого тут же запершило в горле и защипало в глазах. Еще было очень душно, так как окна гостиной выходили на юг и комната просто прокалилась на солнце. Эдам тут же принялся открывать окна. Мебель тоже принадлежала ему — эти комоды с выпуклыми фасадами и гнутыми ножками, стулья с простеганными спинками, обитые бархатом двухместные диванчики, большой овальный стол, стоящий на одной ноге в форме вазы, зеркала в позолоченных рамах, бледные розовато-лиловые и зеленые акварели и темные портреты, написанные маслом. Он не помнил, чтобы когда-то замечал их. Они висели на своих местах, но он их не видел. Не замечал он и колонн из розового мрамора, обрамлявших окна, и ниш со стеклянными дверцами, заставленных фарфором. У него сохранилось только общее впечатление, а детали он никогда не разглядывал. Его слегка подташнивало от обилия собственности и гордости за свое владение. В каждой комнате с потолка свисала люстра: в столовой — из потемневшей бронзы, в гостиной был каскад хрустальных подвесок, в холле и кабинете трубочки из итальянского стекла извивались, как змеи, между искусственными свечами. И все было залито солнцем. Где-то свет лежал золотистыми пятнами, где-то — россыпью радуги, а где-то — квадратами, в зависимости от формы окна.
Руфус заинтересовался книжными шкафами в кабинете Хилберта. Эдам снял с полки «Слова и выражения Суффолка» Эдварда Мура. «Проселка» он там не нашел, зато нашел «питл», или «пайтл», — «лужок».
Эдам вернулся в гостиную, отпер и распахнул французское окно. Его обдало жаром, окутало горячим покрывалом. В ярком свете солнца терраса казалась выбеленной. На низкой стенке, тянувшейся по всему периметру, стояли статуи, которые, как когда-то рассказал отец, были установлены тем, кто жил в доме до Хилберта и Лилиан. Статуи были из какого-то мелкозернистого камня и изображали Зевса с возлюбленными. Эдам отлично их помнил. В детстве он с восторгом разглядывал их, спрашивал, что бык делает с тетей, и получал от родителей невразумительный ответ. А перед Хилбертом он испытывал благоговейный страх, поэтому вопросы ему не задавал. Статуи привезли из Италии. Какая-то дальняя родственница Лилиан нашла их во Флоренции, когда поехала туда на медовый месяц, и переправила в Англию. Там был Зевс в образе Амфитриона с Алкменой; Зевс, изливающийся золотым дождем на Данаю (трудно это выразить в камне); похищающий Европу; в образе лебедя соблазняющий Леду; стоящий во всем своем разрушительном великолепии перед несчастной Семелой; и еще в полудюжине других метаморфоз.
Кто-то ухаживал за садом, это было ясно. Клумбы были политы, увядшие цветы срезаны, трава на берегу обрамленного ивами озера скошена, а на лужайках — подстрижена. Пройдя по мощеной дорожке, они подошли к калитке в каменной стенке огорода и увидели аккуратную кучу скошенной травы, ожидающей, очевидно, когда ее переправят в компостную яму.
Огород тоже был тщательно ухожен. Внутри «клетки», затянутой сеткой зоны, Эдам увидел яркую, сочную, блестящую пунцовую клубнику, примостившуюся под листьями; малину, правда, еще зеленую. Вдоль стенки были высажены и сформированы по шпалерам деревья с темными, гладкими, искривленными, шишковатыми стволами; в грубой, однотонно-зеленой листве наливались золотом плоды. Нектарины, вспомнил Эдам, и еще персики. Кажется, где-то рядом росла слива-венгерка, она почти не плодоносила, но когда все же давала плоды, то они были просто потрясающими. Ряды красной и белой смородины, ягоды, как стеклянные бусины; крыжовник, когда ягоды созреют, они будут цвета ржавчины, а пока потемнел только один бочок.