– Я тоже хочу с ним выпить! – раздался вдруг громкий женский голос.
Все обернулись: на пороге стояла Анка, одетая в какой-то воздушный комбинезон, сквозь который отчетливо просвечивались трусики. Она была уже прилично пьяна. Американец вопросительно посмотрел на Чурменяева.
– It is my girl-friend, – смущенно пояснил тот.
– О, отчэнь рад! – улыбнулся мистер Кеннди.
– А я нет! – крикнула Анка. – Мне противно! Чему вы радуетесь? Золота хотите? Из любого дерьма вам бы лишь золото сделать! А на то, что человека завтра посадят, вам наплевать!
– Анна! – Чурменяев, мучительно озираясь на опешившего американца, двинулся к ней.
– Не подходи! Бой-френд… Думаешь, не знаю, зачем я тебе понадобилась? Знаю. Хочешь и меня в своем гинекологическом кресле раскорячить, чтоб все узнали, как дочка классика советской литературы тебе минет делает! За это могут еще и Нобелевку дать…
– What is minnet? – спросил американец.
– Oral sex, – обреченно объяснил Чурменяев.
– О-о!
Тут решительно выступил вперед Одуев:
– Анна Николаевна, вам лучше уйти! Я вас провожу. Все-таки иностранец…
– А что мне твой драный иностранец?! Я ничего не боюсь! Это ты бойся! Думаешь, если ты стукач, то можно школьниц портить?
Настя всхлипнула и закрыла лицо руками.
– What is «stjuckatch»? – спросил мистер Кеннди.
– Плотник… A carpenter… – объяснил взмокший Чурменяев, для убедительности демонстрируя, как молотком заколачивают гвозди.
Любин-Любченко облизнулся, собираясь что-то сказать, но не успел.
– А ты вообще молчи! – истерично крикнула Анка. – А то я сейчас всем расскажу, за какие художества тебе три года дали! Я у папашки интересную бумажку про тебя прочитала!
– А я молчу, – сник Любин-Любченко.
– Вот и молчи!
Возникла тягостная пауза. Надо было что-то делать.
– Анка! – взмолился я.
– А-а… Ты тоже хочешь узнать, что я о тебе думаю?
– Нет, не хочу.
– Почему?
– Потому что я знаю. Потому что я тоже о тебе думаю…
– Не стоит думать о такой дряни, как я. Но я всего лишь маленькая дрянь, даже дрянцо… А вы все – извращенцы!
– What is she saying? – спросил американец, чувствуя, что Чурменяев доносит до него происходящее в крайне адаптированном переводе.
– Perverts.
– О-о-о, my God!
Анка вдруг тихо засмеялась, подошла к Витьку и положила ему на плечи руки:
– А ты, глупенький гений, ты-то здесь зачем? Беги от них, пока таким же не стал! Беги… Где твой роман?
– Вон, – Витек растерянно кивнул на газетный сверток, лежащий на диване.
– Ах, вот он где! – Она подбежала, схватила сверток, дразня, издали показала его американцу. – Это тебе, спиннинг трехчленный, нужно? (В этом месте Чурменяев запнулся от полного переводческого бессилия.) Ну-ка, отними! Сейчас мы посмотрим, горят рукописи или нет?!
И на глазах ошеломленной общественности она швырнула папку в камин. Сверток упал прямо на горящее полено и сбил пламя. По комнате прокатился вздох потрясения.
– Ну, мистер, не-знаю-как-вас-зовут-и-знать-не-же-лаю, достаньте! Или вы привыкли, чтобы вам рукописи из огня другие таскали?
Американец смотрел на все это с трепетным туристическим восторгом, с каким, наверное, смотрел бы на дикаря, глотающего живую кобру. Чурменяев вытирал пот платком и ничего ему не переводил. Анка тем временем снова подошла к Витьку, снова положила ему на плечи руки и заглянула в глаза так, точно старалась прочитать на роговице крошечные буковки правды. Каминный огонь, видимо, оправился после удара, и газета по краям начала стремительно коричневеть.
– Скажи, глупый гений, – спросила Анка, – тебе очень жалко? Это ведь твой роман! Он сейчас сгорит… Если жалко, я сама сейчас достану. Достать?
– Скорее нет, чем да… Да хрен с ним, с романом! – великодушно ответил Акашин. – Пусть горит к едрене фене!
– Молодец! Ты единственный человек среди этих извращенцев! – и она страстно поцеловала его в губы.
– Ментально… – только и вымолвил мой ошарашенный воспитанник, на глазах перевоплощающийся в моего соперника.
Мне показалось, что я чувствую на губах ее пьяное нежное дыхание. Тогда я бросился к камину и схватил щипцы…
– Не смей! – завизжала Анка. – Если ты это сделаешь – между нами все кончено.
– Между нами и так все кончено!
– Нет, ты еще не понимаешь, что значит – все… Только достань – тогда узнаешь!
Я остановился. Ее лицо горело сумасшедшим счастьем. Она сорвала с Витька уимблдонскую повязку, выхватила из его рук кубик Рубика и отшвырнула в сторону:
– Глупый, несчастный гений, тебе нужно бежать от них! Тебе нужно спрятаться! Все очень плохо! Я слышала, как отец говорил о тебе по телефону! Хочешь, я помогу тебе спрятаться? Хочешь?
– Скорее да, чем нет…
– Пошли! Ты меня боишься, глупый гений?
– Не вари…
Не дав договорить, она потащила его к выходу.
– Витька! – крикнул я. – Вернись, не ходи с ней, дубина.
Он растерянно посмотрел на меня и замедлил шаг.
– Не слушай его! – заговорила Анка. – Он завидует. Он просто завистливая бездарность! Эй, завистливая бездарность, ты всегда хотел написать что-нибудь главненькое. Достань и возьми себе! Нам не жалко! Нам ведь правда не жалко?
– Говно, – буркнул Витек.
И они направились к двери. Папка в камине была уже полностью охвачена пламенем. Вдруг у самой двери Анка остановилась, захохотала и, бегом вернувшись к Чурменяеву, на глазах восхищенного американца сорвала с руки автора «Женщины в кресле» «командирские» часы. Потом снова подбежала к Витьку и застегнула часы на его запястье.
– Теперь все… Пошли, глупый гений!
– Why has she taken the watch? – изумленно спросил мистер Кеннди.
– It is her charm, – чуть не плача, объяснил Чурменяев.
– О!
– Стойте! – заорал я. – Стой, Витька-подлец! Иначе я тоже расскажу про тебя правду!
Это было глупо, унизительно, а главное – бессмысленно. Как говорится, испугал ежа голыми руками! Витек остановился, посмотрел на меня с изумлением и сказал:
– Не вари козленка в молоке матери его!
Я ринулся к нему, сжав кулаки, но, сделав несколько шагов, почувствовал во рту сладко-металлический привкус, а в глазах вдруг стало стремительно темнеть, как в кинозале перед самым запуском фильма. И я потерял сознание. Второй раз в жизни. Первый раз это случилось в детстве – от гордости за порученное дело. Во время районного пионерского сбора мне поручили стоять на сцене со знаменем, и я так разволновался, что упал в обморок, не выпуская из рук заветного древка. Меня утащили в комнату за сценой и впервые в жизни напоили валерьянкой. С тех пор запах валерьянки ассоциируется у меня с выполненным до конца гражданским долгом. (Запомнить!) Очнулся я, наверное, через несколько минут в кресле. Настя, расстегнув мою рубашку, массировала мне грудь, а Одуев старался влить в рот водку. Любин-Любченко, отдергивая, точно от печеной картошки, руки, отшелушивал с папки обгоревшие газетные страницы.
– Ничего… Только чуть-чуть папка обгорела, а рукопись цела! Шнайдер различает два типа огня в зависимости от их направленности. Огонь оси «огонь – земля», означающий эротизм, и огонь оси «огонь – вода», связанный с очищением и возвышением. Я думаю, тут налицо и то и другое. В доме есть какая-нибудь папка? Я рукопись переложу…
– Есть, в кабинете, – махнул рукой раздавленный Чурменяев.
Любин-Любченко подхватил обугленный сверток и понес в кабинет, я дернулся, чтоб его удержать, но Одуев с Настей не дали мне подняться из кресла. Тем временем Чурменяев жалостливым голосом начал что-то объяснять американцу.
– What a fantastic woman! – кивал мистер Кеннди. – It's Nastasija Philippovna… really!
Вернулся Любин-Любченко и с недоумением протянул мне рукопись, уложенную в новенькую синюю папочку с белыми тесемками.
– No, give the manuscript to me, please! – замахал руками американец.
Чурменяев выхватил папку из моих рук и услужливо передал мистеру Кеннди. Тот с удовлетворением зажал ее под мышкой и дружески хлопнул хозяина по плечу:
– I must be going! I'm being late for a plane! Good-bye to everybody! Stay in touch!
Он пошел к выходу, а за ним, тараторя извинения, поспешил Чурменяев.
– Гнида заокеанская! – глядя ему вслед, сказал Одуев.
– Почему же? – возразила Настя. – Очень приятный мужчина…
– Заткнись, соплячка! – оборвал ее лидер контекстуалистов.
Я встал с кресла. Все тело гудело от слабости.
– Странный сегодня день! – облизываясь, произнес Любин-Любченко и загадочно глянул на меня. – Столько неожиданностей…
– А вы ожидали чего-то другого? – спросил я.
– Честно говоря, да…
– Ну, и что скажете?
– Ничего. Пока ничего. Я должен подумать. Вернулся вдрызг расстроенный Чурменяев.
– Как вы считаете, – спросил он, глядя на нас ошалевшими глазами, – мистер Кеннди очень обиделся?
– Наоборот, – приободрил его Любин-Любченко. – Считай, что «Бейкер» у тебя в кармане! Где бы еще он такого насмотрелся?
– Ты думаешь? – обрадовался будущий лауреат.
– Вестимо! – подтвердил я. – Купишь себе на премию новые часы – «Сейко», например. «Командирские» ходят слишком быстро! Не угонишься…
24. КОШМАР НА УЛИЦЕ КОМАНДАРМА ТЯТИНА
На Ярославском вокзале я купил из-под полы у какого-то деда водку и портвейн «Агдам»: мне было просто необходимо напиться. Дома я постелил чистую скатерть, аккуратно нарезал хлеб, колбасу, еще кое-какую закусочную мелочь и сразу зачастил, сознательно чередуя два этих несопоставимых напитка. Мне было так плохо, что единственным выходом было сделать себе еще хуже. Но поначалу мне, конечно, стало лучше – я подобрел, ведь это забавно: Буратино уводит у папы Карло бабу. Обхохочешься! Выпив еще, я решил поделиться этой уморительной новостью с Жгутовичем, а заодно сообщить, что хотя пари я, по сути, выиграл, он тем не менее может пользоваться моей квартирой начиная прямо с сегодняшнего дня, точнее, ночи. Я даже придумал хорошую хохму, а это очень важно, когда проигрываешь. Хохма такая: мол, фривольных штукатурщиц можешь в квартиру водить – только вольных каменщиков не смей!
Но телефон не работал. Ну, конечно, его же отключили еще утром! Портвейн показался мне сладковатым, и я начал по вкусу добавлять в него водку, мысленно называя этот коктейль «Битва при Калке».
А все-таки я проиграл! Жгутович этого еще не понимает, а я понимаю. Облизывающийся теоретик, когда менял папку, наверняка увидел, что никакого романа нет, и теперь он разболтает об этом всем. Не ко времени! Ох, не ко времени! Еще не все успели восхититься глубиной и стилистической мощью знаменитого романа «В чашу». Железный расчет разбился о бумажную случайность. Что мы имеем в результате? Акашина могут загрести. Раз. Мне тоже достанется, особенно когда выяснится, что я раздавал всем папки с чистой бумагой. Это – два. Горынин теперь с одобрения Сергея Леонидовича перекроет мне кислород, по крайней мере, на некоторое время. Это – три. Изголодавшийся Жгутович превратит мою квартиру в остров внебрачной любви. Четыре. Мальвина спуталась со свежеоструганным Буратино, и сейчас он терзает ее тряпичное тельце своими деревянными конечностями! Пять! Я попытался вообразить, чем в этот момент занимаются Анка с Витьком, представил себе моего «глупого гения» и эту нежнокожую гадину совокупляющимися в самой непристойной позе, какую только можно придумать. А придумать можно было многое! Стерва-а-а! Я схватил стакан с «Битвой при Калке» и швырнул его об стену: осколки разлетелись по всей комнате, а на обоях расплылось коричневое пятно, формой напоминающее Апеннинский полуостров. Я понял, что должен найти ее, дозвониться и сказать, проорать: между нами теперь уже на самом деле все кончено. И первым говорю это я. Я – а не ты!
Телефон не работал. Его отключили еще утром.
Что же мне теперь делать? Что? Я знал, что делать. Я поеду в деревню к Костожогову и расскажу ему все – про себя, про Анку, про Витька, про этот дурацкий спор. Он посмотрит на меня своими яркими-преяркими глазами и простит. Я объясню ему, что сделал выбор. Наконец сделал. И он похвалит меня. Но тут я сообразил, что давно потерял бумажку с его адресом. Ерунда! Я выйду на улицу и у каждого встречного буду спрашивать, где находится такое село, черт его знает, как оно называется, но там еще есть школа, где нет даже звонка, а есть завхоз, который, когда наступает перемена, звонит в большой колокольчик. И есть там еще одна примета: старинный вяз – к нему французы, когда шли на Москву, привязывали лошадей. Люди добрые – они подскажут. Ведь хоть кто-то обязательно знает. А если Костожогов меня не простит, если он будет сидеть не поднимая глаз… Что тогда? Нет, я не поеду к Костожогову, я поступлю по-другому. Я поступлю, как и должен поступить подмастерье дьявола! И я расхохотался голосом оперного Мефистофеля. Как именно я поступлю, мне было еще неясно, но почему-то я захотел поведать о своем решении мерзавцу Одуеву. Но телефон не работал.
А что я, собственно, хочу сделать? Погоди… Решение очень простое, даже элементарное, многократно описанное в литературе, и оно разом избавит меня от всех мучений. Я старался нашарить его в себе и назвать, но оно глумливо ускользало от меня, точно с детства знакомое слово, вдруг закатившееся в какую-то темную щель памяти. Я продолжал пить и с каждым стаканом все ближе подбирался к этому уже принятому, но все еще не пойманному и не названному решению. И вдруг я совершенно отчетливо понял, что должен сделать. Я убью их – обоих! Убью. И черное теплое счастье разлилось по всему телу. И этим своим непереносимым счастьем я должен был поделиться с Сергеем Леонидовичем. Только с ним. Он тоже хотел убить свою жену и, хотя потом передумал, меня, конечно, поймет и одобрит. Я потянулся к трубке и, потеряв равновесие, грохнулся со стула.
Но телефон все равно не работал. А вот подняться я уже так и не смог…
Я лежал, взглядываясь в коричневое пятно на обоях, и постепенно курки моей плоти какими-то головокружительно бесплотными сгустками стали отрываться от распростертого на полу тела и устремляться к стене, втягиваясь в это гудевшее с пылесосной жадностью пятно. А там, по другую сторону пятна, сгустки собирались, состыковывались, слеплялись, снова образуя меня, при этом ссорясь и попискивая, как крысы. Наконец я воссоединился: последними нашли свое прежнее место замешкавшиеся глаза. И я увидел, что стою в спальне горынинской дачи, перед знакомой широкой кроватью, и сжимаю в руке мельхиоровый столовый нож. А на сбитых простынях лежат они. Но Анка почти не видна из-за широкой, белой Витькиной спины, лоснящейся от пота и потому похожей на блестящую консервную жесть. Чтобы пробить этот панцирь, надо ударить со всей силы двумя руками и в то место, где бурый загар шеи резко граничит с металлической белизной загривка. Я замахиваюсь… «Это бесполезно!te – тихо говорит Анка, выглядывая из-под Акашина, как Царевна-лягушка из-под коряги. Она пристально смотрит на меня. Он тоже оглядывается, но молча, причем голова его поворачивается на сто восемьдесят градусов, точно шея – это вставленный в туловище штифт. „Почему?“ – удивляюсь я. „Разденься – тогда скажу!“ – предлагает она. „Ты опять обманешь!“ – „Нет, раздевайся!“
Я снимаю одежду и втягиваю живот, чтоб выглядеть поатлетичнее. «Ты похудел…» – вздыхает она. «Почему?» – повторяю я свой вопрос. «Потому что ты просто убьешь себя…» – «Почему?» – «Да потому, что вы сиамские близнецы!» – смеется она. «Почему?» – «Боже, какой ты тупой! Виктор, покажи ему». – «О'кей – сказал Патрикей!» – ухмыляется Акашин и встает. И я вижу, что мы действительно сиамские близнецы: из его мохнатого паха тянется глянцево-красная, напряженно-подрагивающая пуповина, и заканчивается она в моем собственном паху, там, где прежде существовало мое мужское начало. «Трансцендентально», – говорит Витек. «Что же делать?» – вопрошаю я. «Как что? – хохочет Анка, откидываясь на подушки. – Прыгать! Девочки очень любят прыгать через веревочку! Ты забыл?»
Нет, я не забыл… У нас во дворе были две подружки, они привязывали веревочку к бельевому столбу, потом одна из них крутила свободный конец, а другая прыгала. Затем они менялись местами. Это – правда. Но я-то тут при чем? «Как при чем? Виктор, покажи ему!» Акашин хватает пуповину у самого основания и начинает раскручивать, а я стою, как столб. Анка вскакивает с кровати и начинает прыгать, словно через скакалочку: сначала на двух ногах, потом чередуя правую и левую, потом скрещивая ноги… Виртуозно, не задевая пуповину, описывающую свистящие, сливающиеся в красное свечение круги. Ее груди мечутся вверх-вниз, а светлые волосы на лобке трепещут от встречных потоков воздуха… «Ну, что же ты стоишь? – задыхаясь, кричит она. – Неужели ты ничего не хочешь?» – «Тебя!» – отвечаю я. «Меня? Глупый, для этого нужно разрезать! Но никому в мире еще это не удавалось. Все операции заканчивались смертью. Кто-то один всегда умирал!» – «Я не боюсь!»