Оказавшись, как тогда выражались, в «первобытном состоянии», Яков задумался о том, где заработать на хлеб насущный. Конечно, можно вернуться в приказчики, но торговать нечем, так как все распределялось начальством. И чтобы добыть справные башмаки, нужно было получить мандат в каком-нибудь подотделе или ячейке. Да и стыдно после шашки снова в руках аршин держать. За что ж тогда боролся? Размышляя о том, кем бы стать, Еропкин вспомнил, что самые дорогие отрезы в лавке купца Галкина всегда покупал один литератор, писавший святочные стихи и рассказы в губернскую газету. Прикинув все «за» и «против», Еропкин стал поэтом, благо грамотой владел и почерк имел писарский. Оставалось только подобрать псевдоним, ибо без оного и соваться в молодую пролетарскую литературу было как-то неловко. На дворе стояла эпоха псевдонимов, вся страна, начиная с Ленина и заканчивая каким-нибудь последним Сашей Красным, сочинявшим подписи к революционным плакатам, носила псевдонимы. И вспомнив испуганно крестившихся при его появлении мироедов, Еропкин подписал свои первые стихи «Чурменяев». Да так и остался в литературе. Замечу как бы вскользь, некоторые его собратья по перу, поленившиеся взять псевдонимы, кончили плохо – Есенин, Маяковский, Мандельштам и другие…
Писал Чурменяев в основном для детей. Нет, конечно, сначала он сочинил большую поэму о борьбе за Советскую власть для взрослых и послал ее на отзыв Горькому. Тот и подсказал начинающему автору обратиться к юным читателям, начертав на полях рукописи резолюцию: «Детский лепет!» Этот автограф великого пролетарского писателя потом очень помог Чурменяеву в жизни – открыл ему редакции журналов и газет, где и появились его первые стихи, посвященные борьбе за личную гигиену, столь необходимую молодой республике, изнывавшей от вшей и нехватки медикаментов:
Чтобы мама не бранила
Поутру тебя, дружок,
Как проснешься, в руки – мыло,
В зубы – мятный порошок!
Вообще критика сразу отметила мягкость и задушевность его стихов, что было большой редкостью в те суровые литературные годы. У Чурменяева появилась определенная известность, пошли благодарные письма от читателей, которые только-только выучились читать да писать благодаря всенародной борьбе с неграмотностью. Теплое письмо пришло даже от девушки из села Желдобино. Юная ликбезовка, сочинившая его, не могла себе вообразить, что страшный командир продотряда Яков Еропкин и добрый поэт Чурменяев – одно и то же лицо! К тому времени он женился и бедствовал с молодой женой и сыном в маленькой комнатушке, полученной по ордеру КАРПа (Красной ассоциации революционных поэтов). Тогда он снова обратился к Горькому, и тот переслал его прошение по начальству с припиской: «Жалкий человек. Помогите. Ваш Горький». Кстати, любознательный читатель может найти это письмо с автографом Горького в полном собрании сочинений Якова Чурменяева. Но там почему-то значится несколько иначе: «Жалко человека. Помогите. Ваш Горький». После этого детскому поэту дали крошечный флигелек в Перепискино, поначалу задуманный как банька, но из-за нехватки места переоборудованный под жилье.
Творческий процесс продолжался. По-доброму, увещевательно поэт доводил до детишек линию партии, направленную на изучение языков вражьих стран:
Чтобы, прошмыгнув границу,
У врагов секрет узнать –
Надо хорошо учиться,
Вражьи буквы изучать!
Правда, сын Чурменяева не очень хорошо учился, а все больше катался по дачным окрестностям на велосипеде, лазал за яблоками в соседние сады и заодно слушал разговоры, которые вели знаменитые писатели, выпивая со своими гостями за столами, накрытыми прямо в саду. Разговоры он обычно пересказывал папе. Тот задумчиво кивал и записывал, а вскоре по усыпанным хвоей дорожкам зашуршал черный автомобиль. И хотя, конечно, это было простое совпадение, ибо такие же автомобили шуршали по всей стране, но со временем семья Чурменяевых перебралась в освободившуюся большую дачу, где и осталась навсегда.
После войны Чурменяев умер. Произошло это так: к старости его стали мучить ночные кошмары, он вскакивал, хватал старую боевую шашку и с воплями «Чур меня!» начинал отмахиваться от напиравших на него призраков, которые, по его словам, каждую ночь приносили ему в своих разрубленных черепах зерно для голодающего Питера. Его лечили. На время он утихал, а потом все начиналось сначала. Однажды ночью он по неосторожности зарубил себя собственной шашкой. Похоронили его торжественно: как он и просил, на Перепискинском кладбище. Все центральные газеты вышли с некрологами и статьями «Детская литература осиротела», «Любимый ученик Горького» и т.д. А через неделю пришли отбирать дачу – ведь Чурменяев-сын, как я уже сказал, учился не очень хорошо и в писатели не вышел, став всего лишь руководителем среднего звена. А поселиться в огромной даче желающих было очень много, началась даже тайная война за право внести свой диван в исторический дом. В этой войне серьезно пострадали несколько «космополитов». И тут Чурменяевым пришла в голову замечательная идея – они объявили дачу домом-музеем выдающегося писателя, а себя хранителями. А против хранителей не попрешь, и беспардонные соискатели, рыча и облизываясь, отступили. Надолго ли? И поэтому своего наследника Чурменяев-средний воспитывал с твердой установкой на то, чтобы сын стал писателем. «Пиши! – повторял он ему. – Пиши, сынок, а то, не ровен час, вышибут нас всех с дачи!» А как заметил древний педагог, детская душа – восковая табличка, на которой родители пишут свои мечты. Внук, как вы уже знаете, писателем стал, и дача осталась за родом Чурменяевых.
Забегая вперед, скажу: когда вслед за Советским Союзом обрушился и Союз писателей, перепискинские дачи достались тем, кто в них тогда обитал. Правда, прежней роскоши уже не было: немногие сохранили за собой, как Чурменяевы, целые дома, большинство коттеджей были поделены на несколько писательских семей. Но пока все они оставались советскими писателями, проблем не возникало, жили дружно. И вдруг все изменилось. Оказалось, что под одной крышей подчас собрались демократ, консерватор, монархист, коммунист или анархист. Мирная жизнь кончилась: люди месяцами не разговаривали друг с другом, даже не здоровались, выдергивали из грядок чужой укроп или, еще хуже, морковь, рвали на клочки телеграмму, принесенную почтальоном в отсутствие адресата, и т.д… Только однажды они снова все объединились – когда толпа бездачных писателей приехала на электричке из Москвы и попыталась восстановить справедливость. Оборону возглавил уже выгнанный с работы за сыновьи штучки Чурменяев-средний – сказался многолетний опыт умеренно руководящей работы. Он вооружил обитателей дач охотничьими ружьями, сам взял отцовскую шашку, и в течение дня они отбивали атаки размахивавших дрекольем неимущих литераторов. Милиция не вмешивалась, считая это внутренним творческим спором тружеников пера. К ночи, проголодавшись, нападающие уехали в Москву с последней электричкой, на прощанье спалив пару беседок… Наутро наметившееся было единство снова распалось. Но все это произошло несколько лет спустя после описываемых событий.
…Мы вошли в поселок, и нас с двух сторон обступили большие деревянные терема, видневшиеся за сплошными зелеными заборами. Откуда-то потянуло волнительным шашлычным дымком.
– Кучеряво живут! – присвистнул Витек.
– Я же не зря из тебя писателя хочу сделать!
– А чего, мне тоже дачу здесь дадут?
– А как же. Как только – так сразу!
– Трансцендентально!
Возле чурменяевской дачи стоял роскошный новенький «мерседес» – такие в те времена можно было встретить разве что у подъезда посольства да еще в Перепискино. Калитка оказалась предусмотрительно не заперта…
23. ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ…
Поднявшись по ступенькам крыльца, мы попали в полутемную прихожую и, толкнув первую же дверь, очутились в просторной комнате, где висел большой конный портрет какого-то головореза в кожаной тужурке и с шашкой наголо, а в углу в стеклянной витрине были выставлены те же самые тужурка и шашка, но уже в натуральном качестве. У окна располагался письменный стол, а на нем – старая пишущая машинка с заправленным в каретку листом бумаги, на котором были напечатаны две строчки:
Восьмилетняя Наташа
Очень не любила кашу.
И я понял, что мы по ошибке забрели в музейную часть дома, а на листке – последнее незаконченное стихотворение, сочиненное Чурменяевым-дедом перед тем, как зарубиться… Я чертыхнулся и потащил Витька к другой двери. За ней нашим взорам открылась зала с горящим камином и кабаньими шкурами, устилавшими пол. В центре залы со стаканами в руках стояли Любин-Любченко, Одуев и Настя.
– А вот и мы! – сообщил я.
– Заждались! – облизнулся теоретик, нежно глядя на Витька. – Чурменяев с американцем в кабинете беседуют. Сейчас придут.
– С каким американцем? – изумился я.
Одуев подошел ко мне, взял под руку и отвел в сторону:
– А ты ничего не знаешь?
– Нет…
И тогда он объяснил мне, в чем дело. Оказывается, Чурменяев пригласил на дачу мистера Кеннди – секретаря жюри Бейкеровской премии, человека, от которого все и зависит. У жюри возникли некоторые сомнения насчет «Женщины в кресле». Во-первых, потому, что всплыла история чурменяевского дедушки, крайне неосторожно обращавшегося с шашкой. А во-вторых, и это главное: в Венгрии появился писатель-диссидент, сочинивший роман «Плесень», где описываются страдания венгерского народа под коммунистическим игом. Тираж романа конфисковали, а автору пришлось попросить политическое убежище в Австрии. Впрочем, с венгром Чурменяев был на равных, так как дедушка мадьяра-разоблачителя тоже был коммунистом, устанавливал Советскую власть в России и чуть ли не участвовал в расстреле царской семьи. Между прочим, сам мистер Бейкер, учредивший премию, некогда горячо этот расстрел приветствовал и даже устроил по сему радостному поводу бесплатную раздачу хрустящих булок. Но времена, как говорится, меняются, а вместе с ними меняются и поводы для бесплатной раздачи булок. Жюри колебалось, кому вручить премию, и вот мистер Кеннди прилетел в Москву…
– Для этого Чурменяев тебя с Витьком и высвистал, – объяснял Одуев,
– чтобы показать: вот, мол, с какими я людьми вожусь! Ведь об акашинском выступлении у них сейчас все газеты орут! Въехал?
– А роман зачем? – спросил я.
– Не знаю. Наверное, мистер Кеннди просил.
– А ты как сюда попал?
– Я… Я представляю здесь движение поэтов-контекстуалистов, – скромно потупил глаза Одуев.
– И все?
– Нет. Еще Леонидыч просил передать, чтоб глупостей ты больше не делал. Понял? Иначе он тебя не отмажет…
– Понял.
В это время открылась дверь, в каминную вошел Чурменяев в потертых джинсах и показательно ветхом свитере. Он бережно вел под локоток высокого сухощавого иностранца в приталенном темном пиджаке. Лицо иностранца было покрыто дорогим загаром, а приветливая улыбка свидетельствовала об очевидном превосходстве западной школы зубопротезирования над отечественной.
– А вот и наш герой! – воскликнул Чурменяев.
Он бросился к Акашину и обнял с такой радостью, точно это был его лучший брат, найденный после многих лет разлуки. На запястье Чурменяева блеснули знакомые «командирские» часы. Скотина!
– Мистер Кеннди, это наш отважный Виктор! Витя, это мистер Кеннди… Я тебе о нем много рассказывал!
– Вестимо, – не дожидаясь подсказки, ответил Витек.
– Отчэнь рад! – тщательно артикулируя, произнес американец. – Я много наговорен про вас… – Он с восхищением оглядел Витькины пятнистые штаны, майку с надписью «LOVE IS GOD», закарпатскую доху и уимблдонскую повязку на голове. Но особенно, как и следовало ожидать, ему понравился кубик Рубика с загадочными буковками.
– Обоюдно, – снова самостоятельно ответил Витек.
Мистер Кеннди недоуменно посмотрел на Чурменяева, и тот начал жарко и долго переводить ему что-то на ухо. Американец слушал, кивая и поглядывая на Витька со все возрастающим интересом. Я почувствовал внезапную обиду из-за того, что Витек отвечает без всякого со мной согласования, а меня самого даже не представили американцу. Я тихонько пнул обнаглевшего Акашина в бок, но он сделал вид, что не заметил.
– Вы есть… – мистер Кеннди запнулся, видимо, исчерпав запасы русских слов. – You are a brave man!
– Ты смелый мужик! – вымученно улыбаясь, перевел Чурменяев.
– Отнюдь! – тут же отреагировал Акашин, которому, судя по всему, моя помощь уже и не требовалась.
– И скромный… – ядовито добавил я.
– Sorry? – не понял американец.
– A modest guy, – перевел Чурменяев.
– Yes… I was told they were going to arrest you, weren't they?
– Мне сказали, что вас хотят арестовать, не так ли? – завистливо вздохнув, перевел Чурменяев.
– Вы меня об этом спрашиваете? – улыбнулся Витек, продолжавший, и надо отметить, вполне удачно, пороть самодеятельность.
Чурменяев перевел. Американец засмеялся – и все дружно засмеялись следом. Потом он оглянулся на сервировочный столик с бутылками, и Любин-Любченко услужливо подал ему бокал с виски. Чтобы налить себе, я положил сверток с романом на диван.
– Но! Водка! – перешел снова на русский заморский гость.
Теоретик растерянно облизнулся и налил ему водки. Мистер Кеннди взял стакан, зачем-то посмотрел его на свет и начал говорить по-английски. Спич был пространен.
– Мистер Кеннди, – переводил Чурменяев, кислея на глазах, – предлагает выпить замечательной русской водки за то, что в России еще есть люди, для которых права личности на свободу слова святы и нерушимы! Он надеется, что для отважного Виктора годы заключения в ГУЛАГе станут тем же, чем стали они для великого Солженицына!
– И Пастернака! – краснея, добавила Настя.
– Пастернак не сидел, дура, – мягко поправил Одуев.
– Жизнь всякого честного писателя – тюрьма! – громко сказал я, решив наконец обратить на себя хоть какое-то внимание.
Американец бросил на меня взгляд, потом вопросительно посмотрел на Чурменяева, и тот что-то прошептал ему на ухо. Выслушав, мистер Кеннди снова перевел глаза на меня и облагодетельствовал улыбкой, какой обычно награждают удачно пошутившего официанта.
– Коллеги, – подняв стакан и озарившись своей масленой улыбкой, заговорил Любин-Любченко, – разрешите алаверды?
– Sorry? – не понял американец.
– Backtost, – неуверенно перевел Чурменяев.
– O'key! – кивнул мистер Кеннди.
– О'кей – сказал Патрикей! – заржал Витек и победительно глянул на меня.
– …коллеги, – продолжил Любин-Любченко, облизываясь, – я хочу обратить ваше просвещенное внимание на одну важную деталь. Все, конечно, помнят то слово, которое отважно бросил в эфир наш Виктор! Не буду повторять это слово при даме…
– О, shit! – радостно воскликнул внимательно слушавший американец.
– Так вот… – выжидательно поулыбавшись, продолжал Любин-Любченко.
– Это слово было услышано миллионами! Согласно исследованиям Губернатиса и Фрейда, экскременты ассоциируются у людей с самым ценным. Например, с золотом! Недаром великий Ницше говорил: «Из самого низкого самое высшее достигает вершины!» И я предлагаю выпить за нашего юного друга, чей путь из нечистот бытия лежит к высотам сияющего искусства!
– Great! – воскликнул иностранец и чокнулся с Витьком.
– Обоюдно! – ответил тот, даже не посмотрев в мою сторону.
Все бросились к Витьку, чокаясь, поздравляя и напутствуя. А Чурменяев чуть не задушил его в объятиях. И только я, стукнув своим стаканом о его стакан, сказал сквозь улыбку:
– Ты что, совсем оборзел, сволочь? Но меня оттеснил Любин-Любченко, норовивший поцеловать Акашина в губы.