— И как вы представляете эту всевышнюю цель?
— Конкретно? Никак. Она для меня непостижима.
— Вот те раз! — изумился Густерин. — Это что же — иди туда, не знай куда, принеси то, не знай что?.. Ребята, вам понятно?
Пугачев проворчал:
— Мура.
— Не знай что?.. Но разве обязательно знать солдату замыслы главнокомандующего? Если у солдата есть вера в гений главнокомандующего, ему легко воевать, ему даже погибнуть нестрашно.
— Эге! Наконец-то мы подходим к горяченькому. И главнокомандующий этот для вас?..
— Если он будет человек — это выльется в деспотизм. Но если за главнокомандующего над людьми признать не человека, а высшее существо…
— Бога?
— Да, бога!.. Раз я верю в то, что он, бог, по своему высокому желанию создал жизнь на планетах, в том числе и нас с вами… Раз я поверю в бога, то должен поверить, что существует у этого бога своя цель, непостижимая для меня, но высшая, правая. Значит, я начинаю жить убеждением, что мое существование не бесцельно, я осознаю свое высокое призвание.
Густерин сощурился сквозь очки, но уже не добродушно, не иронически.
— Гм… — сказал он. — А самообман-то к добру не приводит.
…Если к правде святой
Мир дорогу найти не сумеет,
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой.
Вы материалист, Валентин Потапович, пользу золотого сна не признаете, а я признаю.
— Сном, даже золотым, долго не проживешь, рано или поздно проснись и живи днем, который начался, а для этого ставь цель перед собой, и не всевышнюю, туманную — не знай что! — а конкретную, достижимую.
— Коммунизм! — выкрикнул Гриша Постнов. — Он достижим! Пусть он скажет про коммунизм! Не увиливает!
— Хорошо, — согласился я. — Пусть коммунизм. Конкретная цель. Но как вы, материалисты, понимаете ее? Стремись жить для будущей жизни, для потомков? И попробуй тут не впасть в сомнение: почему я должен жить для каких-то далеких по времени, мне незнакомых людей? Чтоб не мне, а им жилось лучше. Почему им, этим далеким, такая привилегия? Почему я кому-то должен служить удобрением? После таких мыслей я скорей всего приду к выводу: не лучше ли жить только для себя? Этого не было, если бы я руководствовался: любил того, кто рядом с тобой живет, такого, как ты сам, кто может ответить такой же любовью, согреть тебя.
— Он против коммунизма, Валентин Потапыч! Послушайте же — он против!
— Нет, за коммунизм! — ответил я. — Но не просто за материальный, а и за духовный.
— Через бога? — спросил Густерин.
— Жалкое заблуждение, что вера в бога — помеха коммунизму.
— А я не хочу жить в твоем божьем коммунизме! Не хочу! — не унимался Гриша.
— Ты хочешь жить в таком, где бы все работали поровну и получали поровну?
— Да, в таком, чтоб без бедных и богатых.
— По тебе не видно.
— А как ты можешь видеть, что я хочу?
— Я сейчас работаю не меньше тебя, устаю даже больше, топором махать все же чуть легче, чем выбрасывать глину лопатой, а получаешь ты поболе моего. И берешь не краснея, в голову не приходит тебе получать поровну со мной. Нет, ты к своему коммунизму не приспособлен.
— Себя со мной не равняй.
— То-то, мы за равенство, а равнять нас не смей.
Гриша не ответил, сердито надулся.
Наступила минутная тишина. Слышно было, как где-то у реки в прибрежном ивняке смачно щелкает и высвистывает соловей, не нашедший терпения дождаться сумерек. Щелкает и высвистывает, поет о том, как прекрасен для него этот красноглинский мир.
— Подведем итог, — подал наконец голос Густерин, — бог вам нужен ради всевышней цели, не так ли?
— Так, — ответил я твердо.
— Всевышняя цель, — это конечная цель, дальше которой уже никаких целей существовать не может? Не так ли?
— Да, конечная, да, последняя, вовсе не проходная, то есть вечная.
— Вечная или конечная? Сами понимаете, одно исключает другое.
— Для человека — вечная, а поскольку сам человек, скорей всего, не вечен, то предполагается — эта великая цель завершит его существование.
— Ясно.
Снова молчание. Гриша Постнов сидит надутый, Пугачев весь подобрался. Густерин задумался.
Выщелкивает одинокий соловей у реки.
До сих пор Густерин только прощупывал меня, особых выпадов не делал. Должен же ударить. Все ждут. Жду я.
И он этот удар нанес с ходу, тут же, сразу после паузы.
— Ну что ж, — вздохнул Густерин, — попробую доказать, что вы или человеконенавистник, или путаник.
— Даже так? Давайте, слушаю вас.
— Цель конечная… А раз так, то она и означать должна конец человеческой деятельности, конец житья-бытья — смерть. Этого желаете?..
— Я идеалист, но не утопист, трезво смотрю на вещи. «Вера в вечность человеческого рода на Земле столь же нелепа и бессмысленна, как и вера в личное бессмертие индивидуума». Это не мои слова, а одного нашего ученого. Нашего, не буржуазного. И учтите, его никто не собирался опровергать.
— Этот ученый, может, и прав, но разговор-то теперь идет не о том — бессмертны вообще люди или смертны, — а о том, что лично вам больше нравится. Наверное, и тому трезвому ученому хотелось бы, чтоб человечество жило без конца. Хотелось, речь идет о желании. Только человеконенавистник может испытывать духовную потребность во всеобщей смерти.
— Ха! — Пугачев с размаху хлопнул ладонью по шаткому столу. — Вот оно!
— Потише! — крикнул Митька Гусак. — Жизни-то не конец, да, гляди, конец выпивке. Чуть бутылки не сбил.
— Леший с ними! Еще сбегаю.
— Послушайте, — заговорил я сердито, — ученый, который, не прячась и не лукавя, объявляет о конце, — не человеконенавистник, а я, который заявляю столь же прямо о конечной, попал в негодяи.
— Вы не заявляете, вы желаете — это большая разница. Упрекнешь врача, если он заявляет, что больного ждет смерть? А вот если он не просто заявляет, а желает смерти — значит, негодяй, если не преступник.
— Сравнение хлесткое, но ко мне-то притянуто за уши.
— А разве вы не стали на путь духовного врачевания? А разве вы не втолковывали мне тут, что люди излечатся, если станут верить в то, во что вы верите, желать того, чего вы желаете? А представьте мир, где все желают по вашему рецепту конечной цели, за которой прозрачно проглядывает некая картинка общей смерти. Не случайно, видать, религия во весь голос кричала о Страшном суде. Хотите вы или нет, в старую унылую дуду трубить пробуете.
— Валентин Потапович, не смейте!.. — произнес я. — Не смейте отрывать божескую цель от бога. Они едины!
— Да уж, конечно. Каков дьяк, такова и панихида.
— Может, мы, Валентин Потапович, отбросим спор, а перейдем на словесные пощечины?
— Простите, не хотел вас обидеть. Хотел лишь сказать, что раз идея конечной цели может вызывать только страх и уныние, то и сам бог неизбежно будет выглядеть эдаким пугалом. Он же и был таким — берегись, покараю!
— Верно, был. Но человечество тем и совершенствовалось, что уходило от грозных богов, богов-пугал, к добрым, любящим. — Я вспомнил сестру Аннушку с ее богом-дубинкой и добавил: — Вся история человечества заполнена борьбой с дурными богами. Боги выступали против богов. Причем кроткий Христос побеждал Зевса-громовержца.
— Эге! — Густерин весь заморщился от удовольствия. — Глядите, как вы запели — борьба нужна. Ну да, ну да, батогом против батога, богом против бога. А нельзя ли выразиться иначе — непрекращающаяся борьба одних идей с другими. Ведь ваши-то неуловимые боги — не что иное, как человеческие идеи. Если так, то спор кончен — договорились до материализма.
— Нет, не договорились, Валентин Потапович, О самом важном забыли.
— Ну-кось?
— О ванной забыли… Мы скоро без иронии будем произносить ругательную фразу: «С жиру бесятся». Взбесишься, если цель жизни утрачена.
— Но какая цель? Конечная же? Я же не сторонник бесцельности.
— Какой смысл играть в шахматы, если ни один из противников не сможет дать мата. Мат — цель игры, которая, собственно, убивает игру. Убивает, а без конечной-то цели нет смысла играть.
— А когда-нибудь ради шутки играли в шахматы без королей?
— Нет.
— Попробуйте на досуге. Королей-то нет, мат исключен, но игру-то совершенно бессмысленной никак не назовешь: пока фигур полно на доске, игра как игра — мозгами ворочай, осмысляй.
— Но в конечном-то счете это бессмысленное занятие!
— А теперь представьте, что эта игра сложна и так длинна по времени, что поколения игроков сменяются другими поколениями, каждого из них конец игры просто не может заботить, потому что они о нем лишь смутно догадываются — мол, все на свете имеет свое начало и свой конец, значит, и игра ваша когда-нибудь непременно кончится. Но будут ли они от этого меньше чувствовать смысл игры?
— Вы хотите сказать, что конечная цель не определяет смысла?
— Конечная-то каждого из нас — могилка под ракитовым кустиком, но смысла такая цель не дает, живем иными…
Я молчал…
— Проходными… В них смысл заложен.
Я молчал.
Пугачев глядел на меня с победной усмешечкой, — знай наших. Гриша Постнов не спускал с меня круглых, совиных, недобрых глаз. Остальные же давно откровенно скучали — спор-то спором, а водку на столе забыли.
Густерин встрепенулся:
— Ну, не знаю, как вам, а мне с этой конечною целью ясно. И пора отчаливать… Да и ребята носы повесили от наших с вами — ату его!
Он легко вскочил из-за стола и, уже отбежав, оглянулся и крикнул:
— Сами признались: бог-то вам нужен ради всевышней цели. Вспоминайте это почаще!
Я снова ничего не ответил. Соловьи на реке уже пели в несколько голосов.
— Ребятушки! Козлятушки! М-м-ме-е!.. Молочко-то осталось ли?.. — Из-за бревен торопливо вылез Мирошка Мокрый.
Митька Гусак удивился:
— Ты, грибок, не под листом ли прятался?
— Туточка лежал. Уж и спал, и лапу сосал, весь истомился.
— Терпела лиса, пока бабка кур кормит.
— Ну и шакал же ты, Мокрый!
— Такому хоть орден за стойкость вешай.
— Орден, ребятушки, — дело наружное, у меня нутро награды просит… Эй, да вы-то что тут делали? Да боже ж мой, вы сказки-то насухо слушали, ай знали, что без Мирона спешить не следует?
И-их! Председатель, уступи,
Меня в доярки запиши,
Одну коровушку дою —
Бутылочку литровую!
Развеселю вас, братцы! Знай Мирошку Мокрого! Эй, москвич! Чего нос повесил? Давай выпьем да спляшем вместях всем на потеху!
Вскочил Гришка Постнов — волосы всклокочены, щеки вздрагивают, глаза блестят.
— Ты!.. — срывающимся голосом на меня. — Ты!.. Нянчатся тут с тобой! А ты же вор! Ты весь наш советский народ обворовываешь!
— Гришка! Аллигория! Бросай политику толкать, знаем, что сознательный. Душа горит, а ты момент оттягиваешь.
— Заткнись, Мокрый!.. На тебя тратились, в институтах учили, а что из тебя толку? Выучился, извел народные денежки да отплюнулся — в святые угодники пишите!..
— Охолонь, Гришка, — вступился Михей Руль. — Пусть бы он, как Митька Гусак, от корысти, а и того нет. Какая корысть в лопате, посуди-ка.
— Если деньги растратил без корысти, по халатности — милуют? Нет, судят! Все одно вор!
— После дела кулаками машешь, — подал голос Пугачев. — Он уже побитый сидит. И не кулаком по черепу — словом по мозгам.
— А что для него слово? Что?! — кричал Гришка. — Его и в Москве словом пронять не могли. От таких слова, как от стенки горох… Не уговаривать их, а морду бить!
— И компанией еще, кучей на одного?.. — процедил Пугачев. — Тоже мне праведничек.
— Брат-тцы-ы! Опосля водки доделите, опосля водки способней по-всякому, даже по мордам простительно!.. — вопил Мирон. — А ну, раздвиньтесь, братцы, допустите меня, я тут по всем правилам устрою…
Но Митька Гусак придержал его:
— Э-э! Шалишь, Мокрый. Пусти лису на приступочку, из дому выставит. Садись гостем и не хозяйничай… Но в общем-то, чего это мы в самом деле… Идею помни, а о водочке не забывай. Божий человек, придвигай и свой стакашек — расплесну сейчас всем.
— Спасибо, — я поднялся. — Мне лучше уйти, а то, Мирон прав, после водки как бы кому учить не вздумалось.
— Баба с возу, кобыле легче, — веселенько откликнулся Мирон. Он уже восседал на густеринском месте, не отрывал завороженных глаз от бутылки. — Не жадуй, Митька, лей с краешком — с утра мучаюсь.
Руль остановил меня:
— Зря, паря, ты обижаешься. И Гришку понять должон: институт-то ему вроде господа бога, второй год на него молится. Ты от бога его отвернулся, как ему тебя не невзлюбить.
— Никакого бога у меня! Мечта за душой, а не бог! Он мне душу заплевал своим поведением. Прощать? Не-ет! Моя бы воля — душил таких!
— Иди, друг, коль собрался, — посоветовал Пугачев. — Спор-то кончен, теперь звон пустой.
Я двинулся прочь.
— У-ух! Вон оно! За что муки такие! По жилочкам, по жилочкам — аллигория!.. — раздалось за спиной.
* * *
Теплой ночью, пахнущей речной влагой, укрыто село. Я показался на вымостках, перекинутых с берега на берег. Со всех сторон меня окружали соловьи, я стоял в центре соловьиной галактики. Их пение вкраплено в тишину, как звезды в ночном небе: одни ближе, ярче, сочней — голоса первой величины, другие удалены, притушены — тускло мерцающие подголосочки. И обморочно неподвижные черные кусты, и темная громада вздымающегося берега, и смутным всплеском церковь на нем, и узкий серп молодого месяца над всем крапленным соловьиными голосами миром. А внизу, в веселенькой преисподней, — река мерцает и поеживается под луной, течет, смеется, смеется, словно защекоченная.
По этим вымосткам в ночную пору никто не ходит из села — на берегу лишь церковь да поля за холмом, а еще дальше леса… Ночь скрывает меня от всех. Похоже, что, я, как искусанный волк, прячусь, чтоб зализать свои раны.
Я сам создал для себя теорию. Если есть бог, значит, есть и наивысшая, наикрайняя цель. Сам бог непостижим, и богову цель не понять слабым человеческим разумом, в нее нужно просто верить, как верят математики, что через две точки на плоскости нельзя провести больше одной прямой. Есть Всевышняя Цель! Единая для всех! Верь и стремись к единому, не тяни кто в лес, кто по дрова. Согласие среди людей, их любовь друг к другу само по себе не есть прямой замысел бога, но отражение его — тень. А тень-то дерева соответствует самому дереву. Возлюби ближнего своего!
Такова моя теория. Право же, я испытывал от нее удовлетворение, как конструктор при виде созданной им машины, — все удачно подогнано, ничто не торчит, не гремит, не отяжеляет, нет лишнего. И главная находка: «Тень дерева соответствует самому дереву, бога видеть не надо, но его тень улавливаема». Быть может, кто-то из верующих давным-давно открыл это до меня — не знаю! Я гордился своей гуманной теорией.
И вот при первой же пробе… Да, при первой!.. До сих пор я еще ни на ком серьезно не пробовал свои взгляды. В Москве приходилось их прятать, в спор ни с кем не вступал. Здесь же одерживал победы над простоватыми ребятами своей бригады — плотниками и землекопами. Густерин первый — не простоват. И этот первый сразу же вырвал узелок — гляди, с гнильцой. Не наикрайняя цель игру делает, не стремись к ней! И через плечо с издевочкой: а бог-то тебе, любезный, нужен ради этой наикрайней да наивысшей! При первой же пробе…
Соловьиные голоса со всех сторон, голоса, освещающие непроглядную тишину. Под ногами нежно, заливчато, как от щекотки, смеется речка. Стою, облокотившись на жидкие перильца, забился сюда от всех подальше.
Приехал в Красноглинку, бросил семью. Зачем? Исстрадался по конечной…
Соловьиные голоса, соловьиная галактика…