Жизнь холостяка - де Бальзак Оноре 3 стр.


Чашка, из которой он сделал последний глоток, стояла под стеклом на камине. Впоследствии на стеклянных колпаках, покрывавших драгоценные реликвии, стали красоваться чепцы и шиньоны. После смерти Бридо у этой молодой, тридцатипятилетней вдовы не осталось ни щегольства, ни женской заботливости о себе. Расставшись с единственным человеком, которого она знала, любила и уважала, который не причинил ей ни малейшего огорчения, она перестала чувствовать себя женщиной, все стало для нее безразлично; она больше не занималась своим туалетом. Нельзя было встретить более простого и полного отречения от супружеского счастья и женского кокетства. Некоторые существа благодаря любви приобретают способность переносить свое «я» на другого; и когда тот исчезает — жизнь для них кончена. Агата, жившая теперь только для своих детей, испытывала глубокую печаль, понимая, на какие лишения их обрекало ее разорение. Со времени переезда на улицу Мазарини ее лицо приобрело отпечаток меланхолии, придававший ему трогательность. Она немного рассчитывала на императора, но он не мог больше ничего сделать сверх того, что уже сделал: из его средств на каждого сына отпускалось в год шестьсот франков сверх содержания в лицее.

Что касается блестящей г-жи Декуэн, то она занимала на третьем этаже такую же квартиру, как и ее племянница. Она передоверила г-же Бридо право на получение трех тысяч франков из ее пожизненного дохода. Нотариус Роген оформил для г-жи Бридо это право, но требовалось около семи лет, чтобы такое медленное пополнение возместило нанесенный ущерб. Роген, которому было поручено восстановить пятнадцать тысяч франков ренты г-жи Бридо, постепенно накапливал удерживаемые таким образом суммы. Г-жа Декуэн, ограниченная тысячью двумястами франков в год, скромно жила со своей племянницей. Эти честные, но слабые женщины сообща наняли приходящую служанку, которая работала у них только по утрам. Г-жа Декуэн, любившая стряпать, сама готовила обед. Несколько друзей, министерских чиновников, которых в свое время определил на службу Бридо, приходили по вечерам играть с двумя вдовами в карты. Г-жа Декуэн все еще продолжала ставить на свой «терн», который, по ее словам, «упрямился». Она надеялась одним ударом восстановить то, что без спроса позаимствовала у своей племянницы. Обоих маленьких Бридо она любила больше, чем своего внука, — настолько чувствовала свою вину перед ними и так восхищалась добротой своей племянницы, которая в минуты самых сильных испытаний не попрекнула ее ни единым словом. Можете себе представить, как г-жа Декуэн лелеяла Жозефа и Филиппа! Прибегая к таким же средствам, как и все, кто должен загладить свою вину, старая участница французской императорской лотереи устраивала для мальчиков вкусные обеды, особенно налегая на сладкие блюда. Позднее Жозеф и Филипп чрезвычайно легко умели извлекать из ее карманов небольшие суммы: младший — на рисовальный уголь, на карандаши, бумагу, гравюры; старший — на яблочные пирожные, шары, шнурки, перочинные ножики. Страсть, владевшая г-жой Декуэн, заставляла ее довольствоваться пятьюдесятью франками в месяц на все расходы, чтобы на остальные деньги иметь возможность играть.

Со своей стороны, и г-жа Бридо, из материнской любви, не позволяла своим расходам подниматься до более значительной цифры. Чтобы наказать себя за доверчивость, она героически сократила свои небольшие потребности. Как у многих людей робкого ума и ограниченных взглядов, раз задетое чувство и проснувшаяся недоверчивость привели к настолько широкому развитию в ней одного недостатка, что он получил силу добродетели. Император может о них забыть, говорила она себе, может погибнуть в сражении, а ее пенсия окончится вместе с ее жизнью. Она содрогалась, предвидя для своих детей опасность остаться без всяких средств. Роген пытался ей доказать, что, удерживая в течение семи лет из доходов г-жи Декуэн по три тысячи франков, можно будет возместить проданную ренту, но она не способна была понять вычисления нотариуса, не верила ни ему, ни своей тетке, ни государству, — она рассчитывала только на себя и на свои лишения: откладывая каждый год три тысячи франков из своей пенсии, она будет располагать через десять лет тридцатью тысячами франков и, значит, полутора тысячами франков дохода для одного из своих детей. В тридцать шесть лет она могла надеяться прожить еще лет двадцать и, следуя своей системе, обеспечить обоим детям сносное существование.

Таким образом, обе вдовы перешли от мнимого изобилия к добровольной бедности, — одна под влиянием порока, другая под знаменем самой чистой добродетели. Ничто из таких мелочных обстоятельств не бесполезно для глубокого поучения, которое воспоследует из этой истории, хотя и взятой из самой обыденной жизни, однако именно потому и особенно значительной. Беготня «мазилок» по улице, самый вид их квартир, необходимость взирать на небо, чтобы глаз отдохнул от ужасного зрелища, открывающегося из этого вечно сырого закоулка, портрет, исполненный души и величия, несмотря на неопытность художника-любителя, выцветшие, хотя богатые и гармоничные краски тихого и спокойного обиталища, растения висячего садика, бедность домашнего обихода, особое пристрастие матери к старшему сыну, ее сопротивление склонностям младшего, — одним словом, совокупность фактов и всей обстановки, являющихся введением в эту историю, заключает в себе, быть может, истоки творчества Жозефа Бридо, одного из великих художников современной французской школы.

Филипп, старший из двух сыновей Бридо, был поразительно похож на мать. Блондин с голубыми глазами, он тем не менее смотрел буяном, что сходило за признак живости и храбрости. Старик Клапарон, поступивший в министерство одновременно с Бридо, один из верных друзей, приходивших по вечерам играть в карты с обеими вдовами два-три раза в месяц, говаривал, потрепав Филиппа по щеке:

— Вот молодчина, его не запугаешь!

Под влиянием таких поощрений мальчик из бахвальства решил вести себя соответствующим образом. Благодаря пробужденной в нем склонности характера, он стал отличаться во всех телесных упражнениях. Участвуя в школьных драках, он выработал в себе ту отвагу и презрение к боли, которые создают воинскую доблесть; но, естественно, приобрел и величайшее отвращение к наукам, так как общественное воспитание никогда не разрешит трудного вопроса об одновременном умственном и физическом развитии. Агата на основании своего чисто физического сходства с Филиппом решила, что и душевно они походят друг на друга, и крепко надеялась со временем обнаружить у него свойственные ей тонкие чувства, только еще более сильные при сочетании с мужским характером. Филиппу было пятнадцать лет, когда его мать поселилась в мрачной квартире на улице Мазарини, и отроческая привлекательность сына укрепляла в то время упования матери. Жозеф, который был на три года моложе брата, походил на своего отца, но наружностью был хуже его. Прежде всего его черные густые волосы, стоявшие копной, никак не поддавались гребню, вопреки всем стараниям, а его брат, несмотря на свою живость, всегда оставался красавчиком. Затем, по какому-то предопределению, — а слишком неуклонное предопределение становится привычным, — Жозеф не умел бережно носить свое платье, и стоило ему надеть новое, как он сейчас же превращал его в старое. Старший из самолюбия заботился о своей внешности. Мать незаметно привыкла бранить Жозефа и ставить ему в пример старшего брата. Таким образом, Агата не одинаково относилась к своим детям и, отправляясь их навещать, говорила о Жозефе:

— Воображаю, в каком состоянии все его вещи!

Такие мелочи толкали ее сердце в пропасть материнской несправедливости.

Среди людей совершенно заурядных, составлявших общество обеих вдов, ни папаша дю Брюэль, ни старый Клапарон, ни Дерош, ни даже аббат Лоро, духовник Агаты, — решительно никто не замечал склонности Жозефа к наблюдению. Поглощенный им, будущий живописец не обращал внимания на то, что касалось непосредственно его самого, а в детстве такая особенность столь походила на тупость, что внушала беспокойство его отцу. Необыкновенный объем черепа, огромный лоб — все заставляло опасаться, как бы у ребенка не оказалась водянка головы. Его напряженное лицо, своеобразие которого могло показаться уродством людям, не понимавшим духовной красоты и ее отражения на внешнем виде, в период отрочества было довольно угрюмо. Черты этого лица, впоследствии разгладившиеся, казались сведенными судорогой, а глубокое внимание, которое ребенок уделял окружающему его миру, еще больше напрягало их. В то время как Филипп столь многими своими качествами льстил тщеславию матери, Жозеф не заслужил от нее ни одного одобрительного замечания. У Филиппа вырывались то крылатые словечки, то удачные ответы, которые внушают родителям убеждение, что их дети будут людьми выдающимися, меж тем как Жозеф оставался задумчивым и молчаливым. Мать ждала чудес от Филиппа и совсем не рассчитывала на Жозефа.

Тяготение Жозефа к искусству развилось благодаря самому обыкновенному случаю: в 1812 году, во время пасхальных каникул, возвращаясь вместе с братом и г-жой Декуэн из Тюильри с прогулки, он заметил ученика художественного училища, рисовавшего мелом на стене карикатуру на какого-то преподавателя, и восхищение пригвоздило Жозефа к мостовой перед этим наброском, в котором так и сверкала злая насмешка. На следующий день мальчик подошел к окну, поглядел на учеников, входивших через ворота с улицы Мазарини, украдкою сбежал вниз, проник в обширный двор Института, где увидел статуи, бюсты, начатые мраморные изваяния, терракоту, гипсы, — и все это стал лихорадочно рассматривать: в нем вдруг заговорил инстинкт, затрепетало призвание. Он вошел в какую-то приоткрытую дверь и в зале с низким потолком увидел с десяток молодых людей, рисовавших статую; для них он тотчас стал предметом всевозможных шуток.

— Детка! Детка! — сказал первый заметивший его художник и, отщипнув кусочек хлеба, швырнул катышком в Жозефа.

— Чей младенец?

— Господи, какой уродец!

Словом, Жозеф добрых четверть часа был потехой для всей мастерской великого ваятеля Шодэ. Но, насмеявшись досыта над ним, ученики были поражены его настойчивостью, его лицом и спросили, чего он хочет. Жозеф ответил, что он очень хочет научиться рисовать, и в ответ на это каждый стал его обнадеживать. Ребенок, подкупленный дружеским тоном своих собеседников, сообщил, что он — сын г-жи Бридо.

— О, если ты сын госпожи Бридо, — закричали из всех углов мастерской, — стало быть, ты можешь стать великим человеком. Да здравствует сын госпожи Бридо! Твоя мамаша красива? Если судить по такому образцу, как твоя башка, она должна смахивать на клеща!

— А, ты хочешь быть художником! — сказал самый старший и, встав со своего места, подошел к Жозефу, чтобы поиздеваться над ним. — Но знаешь ли ты, что для этого нужно быть молодцом и вынести великие тяготы? Да, есть такие испытания, что можно переломать себе руки и ноги. Видишь всех этих беспутников? Ну так вот, каждый из них прошел через искус! Обрати внимание, вот этот целую неделю ничего не ел. Посмотрим, можешь ли ты быть художником!

Он взял его руку и вытянул вверх, потом согнул другую так, как будто Жозеф наносил удар кулаком.

— Мы называем это испытанием телеграфа, — сказал он. — Если ты простоишь так четверть часа, не опустив рук и не изменив положения тела, то докажешь, что ты — настоящий молодчина.

— Ну же, смелей, малютка! — вскричали остальные. — Да, черт возьми, нужно пострадать, чтобы сделаться художником.

Жозеф, с доверчивостью тринадцатилетнего мальчика, не шевелился минут пять, и все ученики серьезно смотрели на него.

— А! ты опускаешь руки, — сказал один.

— Эй, держись, новобранец! — сказал другой. — Посмотри, император Наполеон целый месяц простоял так, — продолжал он, показывая на прекрасную статую работы Шодэ. Император стоя держал скипетр, и эта статуя в 1814 году была сброшена с колонны, которую она так хорошо завершала.

Через десять минут пот крупными каплями выступил на лбу Жозефа. Но тут в залу вошел какой-то лысый человечек, бледный и болезненный. В мастерской воцарилось почтительное молчание.

— Что это вы делаете, мальчишки? — спросил он, разглядывая мученика мастерской.

— Это один славный малыш, он позирует, — сказал старший из учеников, поставивший Жозефа.

— И вам не стыдно так мучить бедного ребенка? — сказал Шодэ, опуская руку Жозефа. — Давно ты здесь? — спросил он его, дружески потрепав по щеке.

— С четверть часа.

— А что тебе здесь надо?

— Я бы хотел стать художником.

— Откуда же ты пришел?

— От маменьки.

— О, от маменьки! — вскричали ученики.

— Молчать, пачкуны! — крикнул Шодэ. — Чем занимается твоя матушка?

— Она — госпожа Бридо. Мой папа умер, он был другом императора. Если вы согласитесь учить меня рисовать, император заплатит, сколько вы попросите.

— Его отец был начальником отделения в Министерстве внутренних дел! — вскричал Шодэ, пораженный каким-то воспоминанием. — И ты уже сейчас хочешь быть художником?

— Да, сударь.

— Приходи сюда, когда захочешь, с тобой здесь повозятся. Дайте ему папку, бумагу, карандаши, пусть занимается. Знайте же, шалуны, — сказал ваятель, — что я многим обязан его отцу. На, Колодезная Веревка, — сказал он, давая деньги ученику, мучившему Жозефа, — сбегай, купи пирожков, сластей, конфет. По тому, как ты будешь уплетать все это, мы сразу увидим, художник ли ты, — продолжал Шодэ, погладив Жозефа по подбородку.

Затем он обошел работы учеников в сопровождении мальчика, который смотрел, слушал и старался все понять. Сласти были принесены. Вся мастерская, сам скульптор и ребенок отведали их. Теперь Жозефа баловали так же, как раньше дурачили. Эта сцена, которую он понял инстинктом, обнаружила и насмешливость и сердечность художников — она произвела на ребенка громадное впечатление. Появление Шодэ — скульптора, унесенного впоследствии преждевременной смертью, которому покровительство императора обещало славу, было для Жозефа откровением. Мальчик ничего не сказал матери о своем приключении, но каждое воскресенье и каждый четверг он проводил по три часа в мастерской Шодэ. Старуха Декуэн, баловавшая обоих «ангелочков», снабжала с той поры Жозефа карандашами, сангиной, эстампами и бумагой для рисования. В императорском лицее будущий художник набрасывал портреты своих учителей, рисовал товарищей, пачкал углем стены дортуаров и отличался необыкновенным усердием в классах рисования. Лемир, преподаватель лицея, пораженный не только склонностями Жозефа, но и его успехами, пришел сказать г-же Бридо о призвании ее сына. Агата, женщина провинциального склада, столь же мало смыслившая в искусстве, сколько прекрасно она понимала в хозяйстве, пришла в ужас. Когда Лемир ушел, вдова заплакала.

— Ах, все пропало! — сказала она г-же Декуэн. — Я хотела сделать Жозефа чиновником, для него открывалась готовая дорога в Министерстве внутренних дел; в память отца к двадцати пяти годам его произвели бы в начальники канцелярии, — а он хочет стать художником, оборванцем. Я всегда предвидела, что этот ребенок доставит мне одно только горе!

Тогда г-жа Декуэн призналась, что уже несколько месяцев она поощряла страсть Жозефа и покрывала его посещения Института по воскресеньям и четвергам. В Салоне, куда она его водила, глубокое внимание, которое мальчик уделял картинам, казалось прямо-таки необычайным.

— Если наш Жозеф понимает живопись в тринадцать лет, — сказала она, — то он будет гениальным.

— Да, вспомните, до чего гениальность довела его отца — он умер, изнуренный работой, сорока лет от роду!

В последние дни осени, когда Жозефу должно было исполниться тринадцать лет, Агата, несмотря на уговоры г-жи Декуэн, отправилась к Шодэ, чтобы протестовать против совращения ее сына. Она застала Шодэ в синей рабочей блузе, за лепкой модели своей последней статуи. Он принял почти нелюбезно вдову человека, когда-то оказавшего ему услугу в обстоятельствах довольно серьезных, — но, уже чувствуя близость смерти, он хватался за жизнь с такой горячностью, благодаря которой в несколько мгновений человек осуществляет многое, в обычных обстоятельствах не осуществимое и за несколько месяцев; он наконец нашел то, чего искал так долго, и брался то за свою лопаточку, то за глину порывистыми движениями, которые невежественной Агате казались признаками безумия. В ином расположении духа он расхохотался бы, но теперь, услышав, как эта маменька проклинала искусство, жаловалась на судьбу, уготованную ее сыну, и просила не пускать его больше в мастерскую, — он воспылал священной яростью.

— Я многим обязан вашему покойному мужу и хотел отдать ему свой долг, поддержав вашего сына, руководя его первыми шагами на самом великом пути! — воскликнул он. — Да, сударыня, знайте же, если вы этого не знаете, что великий художник — царь, больше, чем царь; прежде всего он счастливее царя, он независим, он живет по своей воле; кроме того, он царит над миром фантазии. Да, у вашего сына самое прекрасное будущее! У него редкие задатки, они раскрываются столь рано лишь у таких художников, как Джотто, Рафаэль, Тициан, Рубенс, Мурильо (мне кажется, он скорее будет живописцем, чем скульптором). Боже мой! Да если бы у меня был такой сын, я был бы так же счастлив, как был счастлив император, когда у него родился король Римский. Но в конце концов судьбой своего сына распоряжаетесь вы. Действуйте, сударыня, сделайте из него тупицу, механическую куклу, канцелярскую крысу: вы совершите убийство. Все же я надеюсь, что, несмотря на ваши усилия, он так и останется художником. Призвание сильнее всех препятствий, которые ему кто-либо ставит! Призвание, как показывает само слово, означает призыв! Им отмечен избранник божий. Вы добьетесь только одного — сделаете вашего ребенка несчастным! — Он яростно швырнул в лохань ненужную ему больше глину и сказал, обращаясь к своей натурщице: — На сегодня достаточно!

Назад Дальше