Придя в себя, он некоторое время лежал с закрытыми глазами, пытаясь сообразить, что с ним произошло, и разобраться в своих ощущениях. Наконец Макарьев понял, что странная стесненность в конечностях, которую он испытывает с самого момента своего пробуждения, вызвана тем обстоятельством, что кто-то связал его по рукам и ногам. Он вспомнил разговор в парке и то, как странно этот разговор завершился.
Холодея, Валентин Петрович понял, что угодил в руки какого-то маньяка.
– Ну хватит, – услышал он знакомый голос. – Я же вижу, что ты уже очухался. Давай открывай глаза, у нас мало времени.
Голос был таким уверенным и властным, что Валентин Петрович помимо собственной воли открыл глаза, Он увидел, что лежит на диване в какой-то совершенно незнакомой комнате. Окно было плотно закрыто, но не зашторено, и солнечные лучи беспрепятственно вливались в помещение через пыльное стекло, отчего в комнате было невыносимо жарко и душно.
В двух шагах от дивана стоял старомодный круглый стол с раздвижной крышкой, а на столе, сверкая в солнечных лучах, как огромные бриллианты, красовались, выстроившись в ряд, три бутылки водки со знакомыми этикетками. Здесь была обычная «Русская», местная модификация «Посольской» и гордость Валентина Петровича – фирменный напиток «Русалочьи слезы», название и общий вид этикетки которого он придумал самолично. Рядом с этой выставкой на краешке стола сидел Михаил.
Он больше не улыбался.
– Проснулся? – спросил он. – Тогда приступим.
– Что все это значит? – робко возмутился Валентин Петрович. У него мелькнула мысль о том, что следует закричать, позвать на помощь, но, несмотря на испуг, он сумел сообразить, чем может закончиться для него официальное разбирательство с привлечением экспертов-химиков и профессиональных сыскарей. – Послушайте, юноша, – продолжал он, – не валяйте дурака. Что вы затеяли?
– Дегустацию, – спокойно ответил Михаил, одну за другой откупоривая бутылки.
– Что за дичь? Ничего не понимаю! Если вам нужны деньги…
– Мне не нужны деньги, – перебил его Бакланов. – Мне нужно, чтобы ты отведал своего пойла – понемногу из каждой бутылки, – чтобы было без обмана.
А потом мы поговорим о том, где и чьими руками это пойло производится.
– Я не стану пить, – заявил Макарьев. – И разговаривать с тобой, сопляком, не стану. Ты еще не знаешь, с кем связался!
Бакланов пожал плечами, до краев наполнил «русалочьими слезами» граненый стакан и поднес его к губам Макарьева.
– Пей.
– Не буду!
– Куда ты денешься, – со вздохом сказал Бакланов.
Он поставил стакан на стол, наклонился и вдруг извлек откуда-то блестящую жестяную воронку. Макарьев еще не успел сообразить, что происходит, а его мучитель уже больно защемил ему двумя пальцами нос, перекрывая доступ воздуха. Растерявшись, Макарьев широко открыл рот, судорожно хватая им воздух, и в тот же миг почувствовал, как в рот ему с силой втолкнули воронку.
Придерживая воронку одной рукой, Бакланов, недолго думая, опрокинул в нее полный стакан. Водка закрутилась миниатюрным водоворотом, а потом вдруг вспенилась, пошла пузырями и начала выплескиваться обратно, когда Макарьев, мучительно кашляя и давясь, попытался вытолкнуть ее из горла. Отвратительно воняющая жидкость струями стекала по его щекам и подбородку, пропитывая обивку дивана, пузырями лезла из ноздрей, но Бакланов, внимательно наблюдавший за этим процессом, заметил, что не меньше половины содержимого стакана попало по назначению.
Заслезившиеся глаза Макарьева сразу же осоловели, мокрое от пота и пролитой водки лицо сделалось красным, и только отдавленный Баклановым кончик носа остался белым, как отмороженный.
– С почином тебя, – сказал Бакланов. – Так кто поставляет на рынок эту дрянь?
– Да пошел ты!..
– Ты какую будешь – «Русскую» или «Посольскую»? – спросил Бакланов.
Вместо ответа Макарьев набрал полную грудь воздуха и намертво стиснул зубы. Бакланов покачал головой, снова взял в руку воронку, поднес ее к лицу Макарьева, раздвинул его губы и упер жестяной носик воронки в передние резцы Валентина Петровича.
– Одно из двух, – сказал он, занося над воронкой кулак, – или ты откроешь пасть, или тебе придется закусывать собственными зубами.
Валентин Петрович заплакал. Это было стыдно, но он ничего не мог с собой поделать. Плача, он послушно открыл рот, позволяя вставить в него отдающий железом твердый сосок. Бакланов не глядя протянул назад руку, на ощупь взял со стола бутылку «Посольской» и опрокинул ее над воронкой.
– Я расскажу тебе историю, – сказал он, наблюдая, как Макарьев, плача, даваясь и хрипя, глотает разведенный водой гидролизный спирт. – Две с половиной недели назад моя двоюродная сестра отправилась сюда, в город, на заработки. С тех пор ее никто не видел. Ее зовут Зоя, Зоя Игнатьева. Двадцать два года, лицо круглое, волосы русые, на мочке левого уха родинка". Что скажешь?
Он убрал воронку.
Макарьев помотал головой из стороны в сторону, мучительно закашлялся, брызгая во все стороны слюной и водкой, и прохрипел:
– Откуда.., я не.., знаю. – Угу, – сказал Бакланов, снова наклонился и с шумом выволок из-за дивана объемистую спортивную сумку. Когда он поставил ее на стол, внутри сумки тяжело звякнуло стекло. Раздернув «молнию», Бакланов одну за другой принялся выставлять на стол водочные бутылки. – Знаешь, – говорил он, неторопливо опорожняя сумку, – я тебе даже немного завидую. Ты сегодня впервые в жизни по-настоящему напьешься. Крепко и на халяву. И обслуживание на уровне, даже рюмку ко рту подносить не надо. Ты не переживай, мне спешить некуда. Могу тебя хоть сутки поить. Смотри, какое богатство!
Макарьев услышал странный звук. Кто-то тоненько, с подвыванием скулил, и Валентин Петрович не сразу понял, что эти неприличные звуки издает он сам. Теперь слезы текли по его щекам непрерывным потоком, отвратительный запах пролитой водки забивал ноздри. Макарьев чувствовал, как алкогольная отрава начинает всасываться в кровь, мутя рассудок и заставляя плыть и двоиться очертания предметов. Его сильно тошнило, и он не сомневался, что очень скоро тошнота превратится в неудержимую рвоту.
День, который вначале ничем не отличался от сотен таких же прекрасных солнечных дней, в мгновение ока превратился в мучительный кошмар, из которого Валентин Петрович на чаял выбраться живым, Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но заговорить ему не дали.
– Я знал, что тебе понравится, – сказал Бакланов, вставляя в открытый рот Макарьева воронку и опрокидывая над ней бутылку.
На сей раз это была «Русская», ничем существенным не отличавшаяся от «Посольской» или «Русалочьих слез».
Макарьев вдруг резко мотнул головой, вытолкнув изо рта носик воронки и выплюнув все, что не успел проглотить.
– Хва…тит, – с трудом выговорил он. – Человек ты или.., кто? Все.., все, что знаю… Игнатьева… Зоя Александровна…
– Верно, – убирая бутылку обратно на стол, сказал Бакланов.
– Июнь.., на вокзале… Моя работа" вербовать. Анкета, документы, лапша на уши.., ребята… Леха и… и второй Леха. Один укол, и клиент в отрубе. В багажник – и на работу.
– Куда? Где ваш цех?
– Я не.., не знаю. Леха и… Леха™ – Где их найти? Ну?!
– Рынок возле.., возле автостанции. Там.., пасутся.
Спросишь.., любого. Чтоб ты.., сдох…
Его последние слова плавно перешли в грубый и протяжный утробный звук. Бакланов поспешно повернул пленника на бок и отскочил в сторону. Макарьева обильно вырвало на пол. Закончив, он застонал и медленно закрыл глаза.
Бакланов немного постоял над ним, потом принес из кухни нож, перерезал веревки, которыми были стянуты лодыжки и запястья пленника, бросил их вместе с воронкой в спортивную сумку, сунул в потную ладонь Макарьева пустой стакан и пошел звонить в «скорую».
Через пять минут он уже садился за руль своей «пятерки», оставив позади незапертую квартиру, в глубине которой спал тяжелым пьяным сном отставной майор Валентин Петрович Макарьев. Ни Бакланов, ни тем более сам майор не могли знать, что проснуться Валентину Петровичу было не суждено.
Глава 5
…Ему снилось, что «духи», с боем перейдя афгано-таджикскую границу, совершили стремительный бросок и нежданно-негаданно объявились в центре Москвы со своими пыльными бородами, засаленными чалмами, «Калашниковыми» и «стингерами». Кроме того, эти мерзавцы где-то раздобыли несколько тонн иприта и запустили его в туннели метро, которое геройски обороняли остатки Московского гарнизона вместе с горсткой добровольцев.
От иприта зверски болела голова и мучительно тошнило.
«Пропадаем, – понял он. – Пропадаем ни за грош. И какой дурак отдал приказ отсиживаться в метро?»
Умирать вот так, ни за грош, из-за чьей-то глупости, не имея даже возможности ответить ударом на удар, было ужасно обидно. От обиды Борис Иванович проснулся и только тогда сообразил, что спал и видел сон. Вернее, не сон, а какой-то кошмар…
Спустя долю секунды он понял, что далеко не все его неприятные ощущения можно было списать на сон.
Голова у него трещала по-прежнему и даже еще сильнее, а тошнило так, что Комбат даже испугался: прежде с ним такого просто не случалось. Он понятия не имел о том, что человека может так тошнить. Кроме того, у него ныла поясница – ныла как-то так, что сразу становилось ясно: болят вовсе не мышцы, болит что-то внутри. Почки, подумал он. Или печень. Черт его разберет, где там что.
Он еще немного полежал на спине, глядя в темноту и пытаясь усилием воли подавить болезненные ощущения, но от этого стало только хуже. Тогда он приподнял голову. Это было совсем простенькое движение, но эффект превзошел все ожидания. Борису Ивановичу показалось, что его швырнули в бешено вертящуюся центрифугу. Внутренности стремительно подкатили к горлу, и он поспешно уронил голову на подушку, ощутив новый взрыв боли.
Сначала удивился, потом – испугался. До сих пор его отношения с собственным организмом были просты: Борис Иванович попросту не обращал внимания на болячки, изредка донимавшие его, и те разочарованно отступали. Конечно, случались ранения, когда Комбату приходилось месяцами бороться за жизнь, но те времена остались далеко позади. Во всяком случае, Борис Иванович был на все сто процентов уверен, что накануне не принимал участия в боевых действиях, не получал ударов по голове и не подрывался на душманских минах. Он попытался припомнить, чем же он занимался накануне, и наконец-то понял, где находится.
Он лежал на нижней полке двухъярусных нар в кунге, заменявшем Подберезскому дачный домик.
Накануне они с Подберезским приехали сюда, искупались в речке и выпили на двоих литр водки под шашлычки и задушевную беседу.
Насколько мог припомнить Борис Иванович, водки был именно литр, и ни каплей больше. "Это что же, – с некоторьм изумлением подумал он, – похмелье? Странно. Да и рановато для похмелья, темно ведь еще, ночь…
Или не ночь? Может, это у меня в глазах темно?"
Он сосредоточился и понял, что различает в темноте очертания предметов. Вот стол, табуретка, а вон там, в углу – шкафчик для одежды… Да и не так уж тут темно, подумал он и сразу же увидел прямоугольник распахнутой настежь двери, из которого тянуло ночной прохладой. Дверной проем был не черным, а серым. Борис Иванович с трудом поднес к лицу тяжелую, словно налитую свинцом, руку и некоторое время тупо смотрел на светящийся циферблат часов, силясь понять, сколько сейчас времени.
Двоящиеся, расплывающиеся стрелки показывали половину четвертого. Приближался рассвет.
«Может, мы мясом отравились? – осенило его. – Сожрали какую-нибудь сальмонеллу, вот меня и крутит…»
– Андрюха, – позвал он слабым голосом. – Эй, Андрюха…
Подберезский не ответил. Комбат прислушался, но не услышал ничего, кроме стрекота каких-то ночных насекомых.
«Помер, – с новым испугом, от которого все тело покрылось ледяной испариной, подумал он. – Не дышит.»
Он зажмурился, уцепился рукой за край верхних нар, изо всех сил стиснул зубы и рывком сел, сбросив босые ноги на прохладный пол. Несколько секунд он сидел, борясь с тошнотой, а потом заставил себя встать. Его немедленно швырнуло вперед, он с грохотом врезался в обшитую фанерой стену кунга и с трудом удержался на ногах. Пол под ним ходил ходуном, как палуба попавшего в страшный шторм корабля.
Тошнота становилась все сильнее.
«Заблюю все к чертовой матери», – подумал он, нашаривая на столе мощный японский фонарик на двенадцати батарейках. Фонарь показался ему тяжелым, как двухпудовая гиря. С трудом подняв его на уровень груди, Борис Иванович передвинул бегунок выключателя. Дрожащий круг яркого электрического света упал на кровать Подберезского. Она была пуста.
«Не помер, и ладно», – подумал Борис Иванович и, сшибая мебель, со всей возможной торопливостью двинулся к выходу. Кое-как выбравшись из кунга, он сделал несколько неуверенных, шатающихся шагов в сторону, сложился пополам и шумно выпустил на волю свой поздний ужин.
После этого ему немного полегчало – ровно настолько, чтобы к нему более или менее вернулась способность самостоятельно передвигаться. Он снова включил фонарь и повел лучом вокруг себя, надеясь и одновременно опасаясь увидеть лежащего в траве Подберезского. Никакого Подберезского он не увидел, зато сразу же заметил в седой от холодной росы траве темный петляющий след, который рваным зигзагом уходил в сторону реки.
– Не понос, так золотуха, – заплетающимся языком пробормотал Комбат. – Не помер, так утоп. Вот так отдохнули!
Он двинулся по следу, выписывая непослушными ногами немыслимые кренделя и оставляя за собой свой собственный след, который то сплетался, то расплетался со следом Подберезского, образуя на росистом лугу странный абстрактный узор.
Борис Иванович остановился над обрывом, едва не свалившись в воду. Он посветил вниз, обшарив лучом маленький, размером с носовой платок, песчаный пятачок, который Подберезский называл своим пляжем, и увидел на нем одинокий кроссовок фирмы «рибок».
– Точно, утоп, – с досадой пробормотал он и на всякий случай позвал:
– Андрюха!
– Д-да т-т-тут я, тут, – внезапно послышалось откуда-то снизу.
Борис Иванович вздрогнул так, что чуть было не выронил фонарь, и снова посветил вниз.
– Андрюха, ты? Ты где?
– Г-где, где" В воде!
Комбат повел прыгающим лучом по маслянисто-черной поверхности реки. Луч выхватил из темноты синее от холода лицо Подберезского с прилипшими ко лбу мокрыми волосами.
Подберезский зажмурился.
– Д-да убери ты этот прожектор! – лязгая зубами, потребовал он.
– А я думал, ты утоп, – выключая фонарь, сказал Комбат. – Ты чего там делаешь?
– Вытрезвляюсь, – ответил Подберезский. – Хреново мне чего-то. Проснулся и чувствую: с-сейчас п-подохну. Что-то мне выпивка не пошла.
– А, – героически преодолевая новый приступ тошноты, сказал Комбат, – и ты тоже"
– И ты? – удивленно спросил Подберезский. – Вот этого я уже не понимаю… Ты ж у нас железный, как БТР, Давай, полезай сюда, только осторожно, с обрыва не навернись. Я, например, навернулся.
…Рассвет они встретили нагишом, греясь у костерка и страдая от жестокой головной боли. Бледный и угрюмый Подберезский сидел на корточках, держа над углями корявую палку, с которой свисали две пары медленно подсыхающих трусов. Время от времени он терял равновесие, всем телом ныряя вперед и упираясь свободной рукой в землю, чтобы не упасть головой в костер. На востоке разгоралась заря, обещавшая еще один безоблачный и жаркий день. Чуть левее костра на фоне зари четким черным силуэтом вырисовывался кунг. Подберезский переложил палку в другую руку и посмотрел на Комбата.
Голый, как Адам до грехопадения, Борис Иванович по-турецки сидел у самого огня и, казалось, дремал.
Глаза его были закрыты, усы печально обвисли, взлохмаченные волосы прядями торчали во все стороны.
– А ты молодец, Андрюха, – вдруг сказал он, не открывая глаз. – Классно в водке разбираешься – какая поддельная, какая настоящая…
– М-да, – промямлил Подберезский. – Меа кульпа. Меа максима кульпа.