Впереди показались Завозинские перекаты, и разговор оборвался.
Завозинские перекаты сейчас казались величаво спокойным озером, в зеркале которого то там, то тут вкраплены песчаные угловатые островки, смерзшиеся на морозе до крепости камня. Вся глубина в этом месте чуть выше щиколотки, а в двух-трех рукавах — не глубже колена.
— Летом тут, должно быть, хариус берет славно, — сказал Роднев, оглядываясь кругом. — Сильная рыба, любит напор и при слабом течении не живет, умирает. Не по характеру.
Они покурили и разошлись. Трубецкой — молчаливый, замкнутый. Роднев — возбужденный предстоящей охотой.
Каждая охота захватывает по-своему… Прошло лет пятнадцать, а помнит Роднев, да и вряд ли когда забудет, как его обдало жаром, когда он увидел на молодом снежку четко отпечатанный вывернутый след медведя, которого несчастье выгнало из берлоги и заставило шататься по лесу. От сладкого ужаса замерло тогда сердце.
Совсем по-другому замирает сердце, когда слышишь прерывистый, усталый лай собаки и, сжимая ружье, ждешь — вот-вот вырвется из кустов беляк, меченный по спине невылинявшей летней шерсткой. Какой обидой ожжет, когда увидишь сквозь клочья дыма, как стрельнет в сторону заяц, которого миновал заряд дроби.
По сравнению со всякой другой охотой глушить рыбу осенью — просто приятно. Здесь нет острых переживаний, здесь удача не опьянит и неудача не вызовет досады и на себя и на весь мир. Здесь все проще и все необыкновеннее.
В сухой мгле низко над землею плавает неяркое расплывшееся солнце. Его лучи не только не греют, а, кажется, даже обжигают морозом. Вокруг — непривычная природа: пушистые белые кусты, затейливого узора деревья, а внизу гладкий, прозрачный — только в сказке можно читать о таком — пол, и ты по нему идешь без всякой осторожности, даже ради удовольствия портишь иногда — бьешь крюком, царапаешь; жалеть нечего — природа богата и щедра, такого добра у нее хватает.
Между прозрачным полом и песчаным дном несется вода, она невидима, и только случайно промелькнувшая соринка откроет тайну, что внизу беспрерывное торопливое движение.
Но ты не просто любуешься, ты ищешь, твои глаза внимательно прощупывают каждый кусочек песчаного дна. И вот она! Подо льдом темная спина рыбы. Она видна вся от широкой головы до хвоста, который лениво и неохотно шевелится. Не надо спешить — в холодной воде рыба вяла и равнодушна, она не уйдет… Она — твоя! Лежит под алмазной крышкой, в жидком струящемся янтаре, нужно только достать.
Не торопясь подымай над головой молот. Бей! Но бей не в середину, а ближе к голове рыбы… Удар! На льду остается ровный, как блюдечко, кружок. Сахарными кристалликами мерцает его поверхность, во все стороны разбежались трещинки, замутили прозрачность льда. Видно, как рыба нехотя переворачивается белым животом вверх, ее подхватывает течение и несет, ударяя то о дно, то о лед. Теперь топор в руки, обгоняй уплывающую рыбу и руби ниже по течению прорубь, руби быстрей, не жалей сил.
Крюком подцепляешь рыбу, вот она — мокрая, дымящаяся, приятно тяжелая в твоих руках. Она не бьется, спит, так и замерзнет, будет твердой, как полено, но не бросай ее сырой на лед, не то мороз прихватит, прикует ко льду — не отдерешь…
— У-у-ух! — раздалось по реке. Роднев повернул голову. Трубецкой, бросив на лед «бухало», выпрастывал из-за пояса топор. Родневу ничего не попадалось. Он шел, осторожно ступая мягкими валенками по сухому, чуточку матовому от мороза льду, и вглядывался, отыскивая «карманы», те места, где река промерзла до дна, лед перекрыл течение: около таких мест ленивая зимняя рыба спокойно отлеживается.
Около сизо-серого на морозе песчаного островка Роднев вдруг увидел подо льдом в затишке темное тело… Есть! Он заспешил, хотелось, чтоб Трубецкой скорей услыхал победный удар. Тяжелый чурбак повиснул над головой и упал — недовольно прогудел лед… Роднев быстро выдернул топор, всматриваясь в белое пятно на льду. Но рыба не переворачивалась вверх животом.
Роднев даже крякнул с досады: «Корягу прищучил».
Он двинулся дальше. Среди песка на дне начала попадаться галька, затем пошел мелкий камешник, дно стало пестрее и глубже. С каждым шагом глубина нарастала — в эту сторону идти незачем. Роднев уже хотел повернуть обратно, как под отливающим вороненой синевой льдом, среди шевелящегося от струившейся воды камешника, заметил широкую тень. Короткий, с крутой мясистой спиной, с тупой головой, стоял здоровенный голавль, видны были даже шевелящиеся красные плавники. Нацеливаясь в тупую голову, Роднев медленно занес чурбак «бухала». В это время со стороны Трубецкого ухнул удар, голавль чуть пошевелился, и Роднев с силой опустил молот. Он пробил лед, с хлюпаньем выплеснулась вода. Голавль медленно показал желтоватый живот и тронулся по течению. Роднев выхватил топор и, забежав вперед, начал пробивать полынью. Хлюпала вода, она вырывалась из-под обломков, подбиралась к стоявшему на коленях Родневу. Он рубил, а желтый живот голавля, цепляясь, вздрагивая, подползал ближе к проруби. Не крюком, а стряхнув рукавицу и запустив в ледяное крошево голую руку, Роднев вытащил матерого, отливающего по чешуе желтизной голавля. «Килограмма два, не меньше», — подумал он, притворяясь сам перед собой равнодушным, и поскорей сунул в меховую рукавицу мокрую, сразу занывшую от холода руку.
Это было начало. После голавля он добыл налима, с мягким, как кисель, телом, но налим ожил и пружинисто забился в его руках.
Мешок Роднева стал тяжелеть. Солнце уже село, разгоралась слабая зимняя зорька. Белое кружево кустов на свету стало розовым, а в тени — нежносиним.
К Родневу подошел Трубецкой. Он еще издалека, радостно улыбаясь, показал ему поддетую на крюк щуку.
— Гляди, какую ведьму пристукнул!
— Здорова-а, — не без зависти смерив глазами, покачал головой Роднев.
И они, развязав мешки, став перед ними на колени, как дети принялись хвастать уловом друг перед другом.
Поднялись. Трубецкой, с виноватой улыбкой смотря куда-то вдаль, на берег, заговорил:
— Знаешь, Василий, я все время ходил и думал… Что, если «Дружные всходы», как и «Степана Разина», к нам приблизить? Только условие, — боясь, как бы Роднев не перебил его, заспешил Трубецкой, — этого Касьяна Огаркова — вон с председателей. Не человек, а какая-то швабра на двух ногах. Это не Спевкин, его не научишь.
— Это верно. Касьяна и бригадиром оставлять боязно.
— Вот-вот, — обрадовался Трубецкой. — Молодого парня, пусть неопытного… Опыт — дело наживное, поможем. Так что ж, пойдем, что ли, ко мне! Моя старушка сейчас налимчика на сковородку, а бутылочка найдется. Хорошо с морозцу.
Но они задержались.
В морозном воздухе давно уже разносился глухой стук моторов. Он приближался… Наконец, среди розово-голубой пены прибрежных кустов показался трактор. Сдержанно ворча, трактор подполз к застывшей реке. За ним показался второй.
Из кабинки первого трактора спрыгнул сидевший рядом с трактористом человек в полушубке, в ватных брюках, в шапке-ушанке. Он пошел по льду, глядя себе под ноги. Трактор стоял на склоне берега, у самой кромки льда, и рычал, выбрасывая в морозный воздух голубоватый газ. Человек повернулся и, махнув рукавицей, крикнул:
— Давай за мной!
Роднев узнал Марию.
Захрустел лед под гусеницами. Первый трактор медленно-медленно, как пугливый купальщик в холодную воду, входил в реку. Прогнулся, лопнул гибкий лед. Трактор осел. За ним так же осторожно, след в след, в ледяное крошево влез второй. На берегу показался третий трактор.
Мария, склонив голову, уставившись глазами в лед, как бы глубоко задумавшись о чем-то и не замечая стоявшего посреди реки, метрах в двухстах в стороне, Роднева, шла не торопясь к противоположному берегу, а сзади нее, на почтительном расстоянии, скрежеща, кромсая ровный лед, оставляя после себя рваную, забитую ледяной шугой широкую полосу, шел первый трактор, за ним — второй уже по проложенной дороге, за вторым — третий.
Трещал лед, ревели моторы, выплескивалась через край и бежала по ледяной глади вода, стелился отработанный газ над рекой, а женщина в засаленном полушубке и ватных неуклюжих брюках спокойно шла, словно нисколько не интересуясь тем, что происходило позади. Она подавалась в сторону, и тракторы послушно поворачивали за ней; она останавливалась, задумчиво разглядывала дно впереди себя, и они замедляли ход; она трогалась вперед, и, взревев дружно моторами, тракторы прибавляли ход…
Река гудела, звенела, стонала. Искромсав на пути маленький песчаный островок, тракторы, пробив лед в последнем рукаве, вышли на берег. Мария влезла в кабину. Она ни разу не оглянулась в сторону Роднева.
Преодолев крутой подъем берега, машины с торжественным ревом исчезли. Снова стало тихо, только жалобно позванивали друг о друга бьющиеся льдинки.
20
На следующий день, утром, едва открыв глаза, Роднев почувствовал себя так, словно был именинником. Только в детстве и только в день своего рождения он просыпался с точно таким ожиданием чего-то хорошего в жизни.
Тогда было чего ждать: мать пекла пирог с кренделями по черничному полю, каждый крендель — буква, а букв четыре — «В-а-с-я»; отец развертывал платок и доставал книгу с картинками, с золотыми буквами на твердом переплете; дед приносил щегленка в самодельной клетке или живого зайчонка, пойманного еще летом; старший брат Алексей дарил забавную вертушку с деревянным человечком, — ежели ее прибить к коньку крыши, то при ветре деревянный человечек отчаянно, словно отмахиваясь от комаров, заболтает руками и ногами, запляшет.
Но сегодня у Роднева не день рождения, да уж давным-давно никто и не приносит ему такие подарки.
Что же это? Почему ему так хорошо? Ах, да! Вчера — река, лед, тракторы, Мария!.. Сегодня он увидит ее.
Роднев выбросил руки из-под нагретого одеяла и с силой, так, что захрустела каждая косточка в теле, потянулся.
Комната была залита каким-то мягким, бодрым светом, от которого все вокруг казалось чище и свежее обычного.
Он вскочил с кровати и восторженно присвистнул. Посреди ослепительно белого двора, в одном пиджачке, в шапке, второпях одетой задом наперед, радостно выплясывал новыми валенками по нетронутому снежку соседский парнишка Никитка. Первый снег!
Для Роднева, как и для этого Никитки, первый снег — с детства праздник. Первый снег — начало здоровой русской зимы с ядреными морозами, со скрипом валенок по накатанной дороге, с метелями, неуклюжими тулупами, санями-розвальнями!
Радость, по мере того как проходил день с его будничными заботами, сменялась у Роднева тревогой. Проснувшись, он был уверен — они встретятся, а когда, где, случайно или намеренно — он и не думал об этом. Но день проходил…
«Может, пойти вечером к ней? Но удобно ли? Нет, встреча должна быть случайной». И все же, улучив минуту, когда в отделе никого не было, Роднев позвонил в МТС.
— Кто говорит?
— Да вам-то не все равно? — с досадой ответил Роднев.
— Ну, ежели мне «все равно», то я не мальчик бегать разыскивать бригадиров. — И трубку повесили.
Он пришел вечером к себе домой, увидел на столе привычные книги, тетради, ученическую в золотой ржавчине фиолетовых чернил «непроливашку», и ему до духоты стало тоскливо. Он не разделся, а постоял, как чужой, посреди комнаты, глядя на стол, и повернул: «Пойду прогуляюсь».
Окружным, запутанным путем подошел он к дому Анфисы Кузьминичны. «Что я, мальчишка — тайком под окна пробираюсь?» После этого оставалось одно: или повернуть обратно, к своим книгам, к чернильнице-«непроливашке», или — войти. И он решительно поднялся на крыльцо.
Ему открыла хозяйка. И то, что открыла не Мария, еще больше усилило обиду Роднева за самого себя. Он сказал сердито:
— Мне Марию нужно видеть.
Он ждал, что хозяйка скажет: «Нету дома», и он спокойно пойдет обратно. Но та засуетилась:
— Пожалуйста, пожалуйста, товарищ Роднев. Дома, дома.
За ее суетливой любезностью чувствовалось и любопытство, и радостное ожидание чего-то интересного, и боязнь, что вот-вот это «интересное» может сорваться.
Мария, верно, только что мыла голову, ее тяжелые косы, уложенные вокруг головы, казались темнее обычного. Чистое розовое лицо, полная свежая шея, пестренькое ситцевое платьице — опять она новая, не такая, как раньше.
— Пришел? — спросила дрогнувшим голосом.
— Может, не во-время? Помешал?
Она плотнее прикрыла дверь и, взяв за локоть, подвела его к столу.
— Садись. — И сама села.
С минуту глядела она ему в лицо, и Роднев не выдержал этого тяжелого взгляда, он пошевелился, смущенно улыбнулся и признался в том, что и без того было ясно:
— Вот, пришел.
— А я ждала… Я знала — придешь, должен прийти.
Анфиса Кузьминична, хозяйка дома, где квартировала Мария, была из тех старушек, которые при встрече вместо слова «здравствуйте» говорят: «А вы слыхали?» Она весной первая сообщила, что Паникратов-де встречается с квартиранткой. Но эта новость не вызвала большого удивления — он вдовец, она вдовушка, он мужчина хоть куда, и она не уступит, сама судьба — быть свадьбе. Но то, что Мария стала встречаться не с Панкратовым, а с другим, да еще с близким Паникратову человеком, — вот это «новость»!
В Кузовках, где добрая половина жителей между собой кумовья или сваты, такие вести разносились быстро. Однако «новость» Анфисы Кузьминичны не застала Федора Паникратова. Он выехал по вызову в обком партии.
21
Когда в коридоре райкома слышалась тяжелая поступь Паникратова, машинистки в общем отделе начинали зябко кутаться в платки. Секретарь райкома все время был мрачен и раздражителен. С Родневым у него за день до отъезда вышла короткая стычка.
— Федор Алексеевич, будет семинар секретарей первичных организаций, хорошо бы на нем выступили от разинцев и от чапаевцев.
— Это что? Самореклама?
— Нет! — резко ответил Роднев: оскорбить его сильнее Паникратов не мог. — Забота о будущем урожае!
А Паникратову было не до будущего. Какое же будущее, когда сейчас район переживает несчастье! Минует все, забудется, тогда можно подумать и о будущем.
Но вот Паникратов уехал, за него остался Сочнев, а с ним Родневу было легко сговориться.
По дороге, припорошенной сухим снежком, Роднев приехал в Лобовище.
Груздева в правлении не было. Там сидел Спевкин с Алексеем Трубецким, гостем в Лобовище нечастым.
— Вот учу уму-разуму. Боюсь, как бы разинцы не промахнулись с лесозаготовками. Тут председательское соображение нужно. Приехал рассказать, пока не поздно, — здороваясь, пояснил Трубецкой.
— Что за «председательское соображение»? — удивился Роднев. Он знал — колхозы должны выделить на работу в соседний леспромхоз определенное количество людей и лошадей, их нужно назначить, только и всего; какие еще «председательские соображения»?
— А соображения такие, — принялся объяснять Трубецкой, — чтоб государству была польза и колхозу выигрыш, словом, и матка не сохла и телята сыты. Как делали здесь раньше? Приходила им разнарядка, выделяли работников из тех, кто поплоше. Хорошие, мол, и в колхозе пригодятся. И, глядишь, съездили в лес — оборвались, лошадей заморили, а заработать не заработали. Колхозу от заморенных лошадей убыток, работники недовольны, да и государству, само собой, от аховых работников польза аховая. Так ведь было, Дмитрий?
Спевкин с готовностью тряхнул кудрями: «Так, так».
— А мы выделяем лучших работников. Не скупимся, потому что зимой в колхозе работы не много. Даем им лучших лошадей и говорим: «Поезжайте, друзья, не срамите колхоз, больше зарабатывайте». Посылаем не на квартал, а на всю зиму, на сезон. Ребята крепкие, за месяц они всю зимнюю норму выполнят, глядишь, там уже прогрессивные идут; за один кубометр платят как за полтора или за два даже. К концу зимы наши ребята так зарабатывают, что не каждый инженер такой оклад получает. Петр Корпачев, например, в прошлую зиму пятнадцать тысяч привез, а Рогулин — восемнадцать. О Рогулине по лесу слава идет.