Слава строго посмотрел на всех, а Коле Почечкину сказал:
— Коль, я на чердаке ножик перочинный забыл, сходи-ка…
— Ты хочешь им рассказать про моего папку? — спросил Коля и едва не заплакал.
— Здорово ты мне нужен со своим папкой, — нетерпеливо ответил Слава, выталкивая Колю Почечкина на улицу. Когда Коля вышел, Слава быстро заговорил: — Он нормальный, это его учителя не любили и отдали в придурковую школу, а он нормальный и соображает очень здорово, а отец его под поезд бросился, вот он такой и стал непонятный и смешной…
Слава еще бы что-то, наверное, сказал, но произошло совсем неожиданное. Светлана Ивановна Икарова вдруг навзрыд заплакала, закрыла лицо руками, а слезы сквозь пальцы, а сама беззвучно задергалась всем телом. Мы к ней, кто с водой, кто так просто успокаивать, а она, плача и не отрывая рук от лица, направилась к выходу, а за ней Марья Даниловна… В комнате — гробовая тишина. Посредине стоял совсем растерянный Слава. Глаза его округлились. Он покраснел и, заикаясь, совсем по-взрослому спросил:
— Я что-нибудь не так сказал?
— Все так, Слава, все так, — сквозь зубы проговорил Волков. — Садитесь, ребятки, к нашему столу, перекусим чем бог послал.
Он обнял обоих ребят и посадил рядом с собой, а тут и Коля подоспел, заявил обиженно:
— Наврал, никакого ножика нету там… — Коля обвел всех глазами, не понимая, что же тут произошло. А Волков между тем пояснил:
— Как видишь, Слава, трудно живется не только вам, но и нам, взрослым…
— До нашей встречи, — сказал я, обращаясь к Славе, — мы тут обсуждали то, как нам лучше привлечь детей к открытию школы.
— А что надо делать? — спросил Слава.
— Дел здесь невпроворот, — ответил Смола. — Надо строить стадион, фехтовальный зал, мастерские, нужно оборудовать классы и корпуса…
— Вот я доказывал, что все это можно сделать вместе с детьми…
— Как у Макаренко? — спросил Толя Семечкин.
— Ты читал «Педагогическую поэму»?
— Я кино видел. Здорово они там.
— Вот и мы хотим так, — сказал я.
— Так в чем же дело? Давайте соберем ребят. Я знаю многих, да и знать тут не обязательно. Все согласятся поработать на самих себя.
— Это ты здорово сказал, — поддержал Славу Александр Иванович. — Именно на самих себя.
— Здорово, хлопцы, — это Шаров вошел. — Я уже знаю про все. Молодцы, что пришли проведать нас. Товарищи, нельзя терять ни минуты, на станцию прибыл вагон с лесом — надо разгрузить — каждая минута простоя — большие деньги…
— Возьмите и нас работать, — сказал Слава, расправляя плечи.
— Тебя можно, а вот этот светлячок пусть на территории поиграет.
— Нет, и я пойду работать, — упрямо ответил Коля Почечкин.
— Ну иди, раз ты такой настойчивый, — ответил Шаров.
Нет ничего более прекрасного в педагогической работе, нежели совместный труд с детьми, общение в процессе труда. Какими же внимательными были эти дети, эта прекрасная троица, спустившаяся к нам с высот школьного чердака! Какая энергия! Какая чистота духа!
— Не устали? — спросил Рябов у ребят во время обеденного перерыва.
— Что вы? — ответил Слава. — Я, например, когда делал гробы, так еще не так работал…
— Чего-чего делал? — спросил Волков.
— А у меня крестный гробовщик, он не только гробы, он и граверные работы делает, я тоже умею тюльпаны отбивать на мраморе — это работенка будь здоров, но гробы лучше делать, там доска, стружка, пахнет хорошо.
— Да, пару гробочков не мешало бы сколотить на всякий случай, — сказал Сашко, делая предельно серьезное лицо.
— Это запросто, — сказал Слава. — Я могу с дядей Андреем поговорить. Только размеры нужны…
— Какой у тебя рост, Василий Денисович? — спросил ехидный Сашко у Рябова.
— Ты свой лучше замерь рост, — огрызнулся Рябов.
— Теперь я знаю, что надо делать. Вот если не получится ничего с нашей школой будущего, так пойдем к Андрею гробы делать.
— Это бесполезно, — сказал Слава. — Попасть к нему даже в ученики почти невозможно: работа жуть какая калымная.
— А калым — это что? — спросил Коля.
— Это навар, — ответил Толя Семечкин. — Я дома с дядей Сашей ковры делал по трафарету. Так намахаешься рукой за день, что на следующее утро поднять руку невозможно.
— Владимир Петрович, оказывается, среди нас есть настоящие художники, — снова Александр Иванович сказал. — Ты, Толя, хочешь быть художником?
— Нет, я хочу шофером стать. В дальние рейсы хочу ездить. Пятнадцать суток в пути, а пятнадцать дома…
— Значит, о пятнадцати сутках мечтаешь?
— Да нет же, я про другое, — рассмеялся Толя, краснея. — Я терпеть не могу тех, кто пьет или хулиганит.
— А кто их может терпеть? — сказал Слава. — Еще я воров не выношу. Особенно тех, кто у товарищей крадет.
Я слушал ребят. Поразительное явление человеческая натура. Каждый стремится на людях быть лучше и красивее. В личных делах у Славы и Толи значились приводы в связи с воровством, хулиганством, употреблением спиртных напитков и даже наркотиков. И я решился на отчаянный шаг:
— А я, ребята, если признаться, в детстве и воровал, и бродяжничал, и хулиганил. А вы этим не занимались — и это прекрасно!
— Та занимались, — тяжело вздохнул Слава. Всем потихоньку занимались, — сказал Толя.
Педагоги насторожились. Опасную игру я затеял: куда же она выведет меня?
— Честно говоря, — сказал Слава, — я затем и пришел в интернат, чтобы по-другому жить.
— Как это по-другому? — спросил я.
— Не красть. Это главное для меня. А вот для Толика главное… Да пусть он сам скажет…
— А я курю… не просто курю, не табак, а совсем другое…
Растерянными глазами глядел на своих друзей Коля Почечкин: сроду такого не было, чтобы его друзья вот так о самых тяжких своих грехах рассказывали, вот так раскалывались, тогда, когда их никто и за язык-то не тянул…
— А зараз тебе хочеться покурить? — спросил Александр Иванович.
— Сейчас нет.
— А знаешь почему?
— Почему?
— Да потому, что сейчас нам всем очень хорошо…
— Ребята, ребята, Эльба пришла, — вдруг что есть мочи заорал Коля, увидев собаку.
Как же хорошо и чисто нам всем было в тот день! А совсем поздно, когда мы уложили ребят спать, у нас между педагогами состоялся разговор.
— Итак, лед тронулся, господа присяжные, — сказал я. — Я могу вас всех поздравить с первой нашей педагогической удачей. Завтра мы — я, Валентин Антонович, Валерий Ко-нонович и Александр Иванович — с этой нашей прекрасной троицей едем за ребятами. Привозим десятка два ребят и начинаем готовиться к приему по-настоящему.
— О какой удаче можно сейчас говорить, если не было еще педагогического процесса, — сказала Марья Даниловна Лужина.
— А что было? — спросил я.
— Был всего лишь совместный труд.
— Вот этот совместный труд и есть самое настоящее воспитание. Это и есть педагогический процесс. Все остальное от лукавого.
— Как от лукавого? А организация коллектива?
— А разве мы с детьми не были единым коллективом?
— Я согласен с Марьей Даниловной, — сказал Рябов. — Это так, забава, вот приедут триста гавриков и так понесут все… А потом я не согласен, что надо с детьми вместе работать. И еще мне кажется, Владимир Петрович поступил… вы уж наберитесь мужества и признайтесь — вы поступили непедагогично. Если вы уж в детстве воровали и хулиганили, то держите эту правду при себе…
— А вы никогда не воровали, не хулиганили? — спросил Смола.
— Нет, никогда.
— А сейчас?
— Что за дурацкие вопросы?
— А кто за сеном по ночам на конюшню ходит? — резко спросил Смола.
Рябов побелел. Он встал, но выйти сразу не решился.
— Постойте же, — сказал вдруг примирительно Волков, — не о том речь идет. Владимир Петрович, я уверен в этом, никогда не воровал, он просто допустил такой психологический прием, чтобы снять обман, чтобы истинную правду сделать нормой общения! Вы обратили внимание, как дети мгновенно перестроились, перешли от дичайшего обмана к самой последней своей правде? Вот это и есть настоящее мастерство общения…
— Я хочу уточнить, — сказал я. — Конечно, это был прием. Но он не был основан на лжи. Я не встречал в жизни ни одного человека, который в детстве не прошел бы через элементарное, пусть самое мелкое воровство: где-то конфетку или чужую ручку взял, или в сад залез чужой, или на бахчу с пацанами, это, знаете, еще и героизмом считалось. Я допускаю, что Василий Денисович является исключением. Дело, впрочем, не в этом. Сегодня, на мой взгляд, было сделано самое главное: утвержден принцип нашего общения с детьми. Труд и справедливость — вот что в основе этого принципа…
— А я вам скажу — это все фантазии и прожектерство, и я категорически против, и ничего у вас не получится, — это Рябов решительно отрезал.
В эту же ночь мы с ребятами выехали за детьми. Я нацелился на Виктора Никольникова. В одной из характеристик было сказано: пишет стихи. Вот за эти стихи я и ухватился. Дверь мне открыла бабушка Никольникова (родители отбывали срок в заключении). Бабушка, словно ангелочек, светилась изнутри. Непонятно, как же она, такая милая, воспитала сына-разбойника. Юный поэт отсутствовал. Бабуся заплакала: внук сидел… еще не в тюрьме и даже не в изоляторе, а в милиции. В милиции мне показали Виктора. Он поднял такие же лучистые, как у бабки, глаза и спросил:
— Вы хотите меня взять отсюда? Но меня же будут судить.
— Виктор, мы берем тебя в наш коллектив и надеемся на тебя.
Мы рассказали Виктору о наших замыслах, и он сказал:
— Я боюсь, что я для ваших дел не подойду.
— Почему?
— Потому что то, что вы мне предлагаете, потребует, чтобы я следил за другими и докладывал старшим. Мне здесь тоже такое предлагали.
— Ты говоришь о ябедничестве. Этого тебе никто не предлагает. Мы хотим совсем другого — справедливо устроить жизнь.
— Это невозможно, — ответил Виктор.
— Почему?
— Потому что далеко зашли.
— Как это?
— Чтобы было справедливо, надо, чтобы все были равны, независимо от возраста.
— Мы и хотим равенства.
— Никто не разрешит, — серьезно ответил Виктор. — Я думал об этом.
— Как это не разрешит?
— Очень просто. Равенства все боятся.
— Кто все?
— А те, кому оно невыгодно. Вот здесь, когда мы садимся за стол, мне достается в стакане одна капля компота, а остальное сухофрукт, потому что самое лучшее сливается верхушке. А так вроде бы мы равны.
— Ты прав в одном. Равенство установить трудно. Наверное, его нельзя установить только сверху. Оно должно быть и изнутри…
— Попробовать, конечно, можно. Это даже интересно, — Глаза у Виктора заблестели. — Только вот жалко, что я не смогу поехать к вам. Меня будут судить. Я участвовал в ограблении газетного киоска.
— Зачем тебе это понадобилось?
— Ребята позвали, и я пошел.
— Ты ничего не взял, ты не был в киоске, ты самый младший в группе. Нам удалось договориться, что тебя отдадут нам вроде бы как на поруки…
— Да, я знаю, тюрьмы переполнены подростками и им невыгодно еще сажать…
— Ты не прав, — сказал я. — Нам пошли навстречу, потому что ты наш ученик.
— Но я еще не учился у вас.
— Будешь учиться, — твердо сказал я.
О чем говорил Слава с Виктором в тот день, мы не знали, но я по лицам их понял: состоялся своеобразный сговор. В чем он состоит, я тоже не знал, но сговор этот был. Он, должно быть, осел на дне их души. Что-то для себя они решили. Я понимал, они считали: мы делаем свое дело, а их используем в качестве средства. Переубедить их в обратном невозможно сразу. Нужна какая-то особая, кричащая, а может быть, и кровоточащая правда, чтобы они очистились и поверили нам. Да и нам самим нужно для этого так очиститься, чтоб и наша внутренняя чистота была неотразимо притягательной.
Мы приехали в Новый Свет вечером. Двадцать пять ребят, включая и первую троицу, и четверо взрослых. Приехали и в этот же вечер взя-лись за работу: оборудовали спальные комнаты. Не могу сказать, чтобы Шаров приветствовал мои начинания. Напротив, он косо поглядывал на мои затеи, и в его острых бегающих глазах я читал: «Не то делаешь, брат». Роптали и воспитатели. На уровне теоретических размышлений все было прекрасно, было и единомыслие, и единодушие. А вот живая практика все перевернула вверх тормашками. Надо сказать, я воспитателей не очень-то теребил — хочешь, работай с детьми, а хочешь, сам ковыряйся: каждому было поручено оборудовать по спальне да по классной комнате. Еще были и другие помещения: мастерские, спортивные залы, комнаты для кружковых занятий, игровые и многое другое. Ребята трудились, как трудятся крестьянские или поселковые дети, когда родители строят дом. С утра и до позднего вечера. Это был, конечно, в полном смысле героический труд. Витя Никольников, Слава Деревянко, Толя Семечкин и другие ребята постоянно спрашивали:
— Ну как?
Я отвечал:
— Прекрасно.
Но были и беды, на которые я смотрел «сквозь пальцы»: это выражение Макаренко. Случались кражи. Часто случались. Даже слишком часто. Крали и друг у друга, и из кладовых. Исчезало все: ведра, кастрюли, ножи, простыни, наволочки, хлеб, конфеты, лопаты, напильники, лампочки. Собственно, к этим исчезновениям могли быть причастны не только, да и не столько дети, сколько взрослые, которые работали на нашей территории. А валили все на детей. Я организовал детские посты, но Шаров запретил привлекать детей к охране имущества. У него было много доводов. Я поначалу не стал спорить…
Прошел сентябрь, затем и октябрь, а школа все еще не была готова к запуску.
Пошли обильные, нескончаемые осенние дожди. В комнатах было сыро и холодно.
Первым не выдержал Рябов. На очередной планерке он запричитал:
— Так жить невозможно. В моей так называемой квартире единственное место, откуда не течет вода, это водопроводный кран.
— Холодина невероятная, — подтвердила Лужина. — И крыша как решето.
— Казав же вам, шоб у гаражи располагались, тем бетонные перекрытия, сухо, як на элеваторе…
— Послушайте, Петро Трифонович, если вы еще раз про гараж мне скажете, я за свои действия не ручаюсь, — это Рябов пригрозил Каменюке.
— Та что вы хлопочетесь так? — разрядил напряжение обычным своим веселым голосом Сашко. — Если умело расставить на полу корыта, кастрюли, чашки, мыски, то такая чудная мелодия может получиться, что лучше этого клавесина, или ксилофона, или как его там.
Неожиданно расхохотался Волков:
— Я могу подтвердить. Пришел вчера к Александру Ивановичу — вся хата уставлена тазами и корытами…
— А какая мелодичность, и живешь как на природе, — перебил его Сашко.
— Могу сообщить и такое, — продолжал Волков, — жена Александра Ивановича, гражданка Майбутнева, так турнула нашего Сашка, что он летел руками вперед через все расставленные тазы и корыта. При этом она кричала ему вслед: «Чтоб духу твоего тут не было, бездельник проклятый, крышу не в состоянии починить».
— А знаете, я наших детей водил к себе домой на экскурсию. Как они слушали мою музыку и как смеялись, барбосы…
— Константин Захарович, я уж не хотел говорить, но придется, новая беда случилась, — это Рябов сказал печально.
— Что, опять воровство? — спросил, нахмурив брови, Шаров.
— Хуже, — едва не плача ответил Рябов, — моей козе дети отрезали бороду.
— Э-э-э, — сказал Сашко, — вот сразу видно, что ты не сельский житель и не природный человек. Если козе бороду отрезать, то надои и жирность молока увеличиваются на двадцать шесть процентов.
— Александр Иванович, не говорите чепухи. Я за козу отдал все свои сбережения…
— Ну сами поймите, на кой черт козе борода?! Ну для чего женщине, можно сказать, борода? Ну был бы у вас козел, тогда другое дело, а у козы бород вообще не бывает. Я, например, моих коз всех стригу под Котовского — посмотреть приятно: беленькие, чистенькие, а тут борода!
— Константин Захарович, я вас очень прошу принять меры. Здесь, конечно, не только в бороде дело, речь идет об отношении к педагогу…
— Примем, примем меры, — отвечал Шаров, вытаскивая из ящика стола пирамидон, — у меня так разболелась голова, что спасу нет…