Счастье и тайна - Холт Виктория 2 стр.


Но кое-что я узнала той ночью. Мне долго не удавалось заснуть, но наконец я задремала. Разбудил меня голос. В тот момент я не была уверена: наяву я услышала его или это было еще во сне?..

— Кэти! — в голосе звучала мольба и боль. — Кэти, вернись!

Я испугалась даже не оттого, что услышала свое имя, а оттого, с какой печалью и мукой оно было произнесено.

Сердце заколотилось так, что, казалось, этот звук разносится по всему молчаливому дому.

Я села в постели и прислушалась. Потом вспомнила, что уже был такой же случай и до моего отъезда во Францию. Я также внезапно проснулась ночью оттого, что мне показалось, что кто-то зовет меня по имени.

Почему-то меня стала пробирать дрожь. Я не верила, что это было во сне. Кто-то действительно позвал меня.

Я встала с постели и зажгла одну из свеч. Подошла к окну, которое я широко раскрыла перед тем, как лечь спать. Считалось, что ночной воздух опасен и окна надо держать крепко закрытыми, пока спишь. Но мне так хотелось дышать свежим воздухом с полей, что я пренебрегла этим обычаем. Я высунулась и посмотрела на окно прямо вниз. Там было как всегда тихо: это была комната отца.

Я пришла в себя: до меня дошло, что услышанный этой ночью и тогда в детстве голос — это голос отца. Отец кричал во сне, он звал Кэти.

Мою мать тоже звали Кэтрин. Я смутно помнила ее, но не как человека. Я помнила ощущение ее присутствия. Или я это уже придумала? Мне казалось, я помню, что меня крепко держат на руках — так крепко, что я кричу, потому что не могу дышать. Потом это прошло. Кажется, больше я ее никогда не видела, и с тех пор никто не догадался приласкать меня.

Так вот почему мой отец был так печален! Может быть, несмотря на прошедшие годы, ему все еще снилась та, которая умерла? Или что-то во мне могло напоминать ему любимый образ. Это было бы естественно. Да, наверное, так и было: мой приезд оживил старые воспоминания, старые печали, которые лучше было бы забыть…

Как тянулись дни! Как тихо было в доме! Здесь жили старые люди, чьи жизни принадлежали прошлому. Я чувствовала, что, как и раньше, во мне зреет протест. Я была в этом доме чужой.

С отцом мы встречались за едой. После этого он уходил в свой кабинет писать нескончаемую книгу. Фанни ходила по дому, отдавая распоряжения жестами и взглядами. Она была немногословна, но могла очень красноречиво прищелкнуть языком или надуть губы. Слуги боялись ее как огня — она могла их уволить. Было известно, что она держала их под постоянной угрозой: если она их выгонит, то уж вряд ли кто-нибудь их наймет в этом возрасте.

На мебели никогда не было ни пылинки. Два раза в неделю кухня наполнялась ароматом печеного хлеба. Хозяйство велось слишком умело. Так что у меня чесались руки разрушить этот порядок.

Я скучала по своей школьной жизни — ведь по сравнению с той, что я вела в отцовском доме, она была полна волнующих приключений. Я вспомнила комнату, в которой мы жили с Дилис Хестон-Браун. Внизу был двор, откуда всегда доносился звук девичьих голосов, время от времени звенел звонок, сообщая всем ощущение веселой общности; у нас были общие тайны и радости, свои драмы и комедии, принадлежащие той жизни, которая с расстояния казалась притягивающе беззаботной.

Несколько раз за эти четыре года меня брали с собой на каникулы люди, которые сочувствовали моему одиночеству. Однажды я ездила в Женеву с Дилис и ее семьей; в другой раз — в Канны. Я запомнила не красоту озера и не самое синее море на фоне приморских Альп, а чувство семейной близости между Дилис и ее родителями, которое она принимала как само собой разумеющееся, что у меня вызывало тихую зависть.

И все-таки, оглядываясь назад, я понимала, что только изредка на меня находило чувство одиночества. А большую часть времени я гуляла, ездила верхом, купалась и играла в игры с Дилис и ее сестрой, полностью ощущая себя членом их семьи.

Однажды во время каникул, когда разъехались все ученики, одна из наставниц взяла меня на неделю в Париж. Это было совсем не то что отдыхать с беспечной Дилис и ее приветливой семьей. Мадемуазель Дюпон решила, что надо заняться моими познаниями в области культуры. Сейчас я со смехом вспоминаю эту сумасшедшую неделю: часы, проведенные в Лувре среди работ старых мастеров, поездка в Версаль на урок истории. Мадемуазель считала, что нельзя терять ни минуты. Но самым ярким воспоминанием этих каникул был ее разговор с матерью обо мне. Из него я узнала, что была «бедной малышкой, которую оставили в школе на каникулы, потому что ей некуда было ехать».

Было нестерпимо грустно услышать о себе такое, и я еще острее почувствовала свое одиночество. Нежеланная! Та, у которой не было матери, а отец не позаботился взять ее на каникулы домой. Но я быстро, как и все дети, забыла об этом — и очень скоро погрузилась в очарование Латинского квартала, волшебство Елисейских полей и витрин на Рю де ля Пэ.

Я вспоминала те дни с ностальгией, и причиной тому было письмо от Дилис. Для нее жизнь была прекрасна, ее ожидал лондонский сезон.

Когда он наконец появился, он выглядел таким несчастным, что мне захотелось утешить его.

Вечером за обедом я спросила:

— Отец, ты не болен?

— Болен? — Его карие глаза смотрели на меня обескураженно. — Почему ты так подумала?

— Ты выглядишь таким бледным и усталым, как будто тебя что-то мучает. Я думала, может быть, я могу чем-нибудь помочь? Ты знаешь, я ведь уже не ребенок.

— Я не болен, — сказал он, не глядя на меня.

— Тогда…

Я увидела, как на лице его промелькнуло раздражение, и заколебалась. Но решила, что от меня не так-то просто отделаться. Он нуждался в утешении, и я как его дочь просто обязана была попытаться помочь ему.

— Послушай, отец, — храбро начала я. — Я чувствую, что случилось что-то, и я могла бы помочь.

Тогда он посмотрел на меня, и раздражение уступило место отчужденности. Я знала, что он намеренно ушел в себя: его возмущала моя настойчивость, которую он воспринял как назойливость.

— Мое дорогое дитя, — пробормотал он, — у тебя слишком богатое воображение.

Взяв нож и вилку, он принялся за еду с таким усердием, что я поняла — это означало конец разговора.

В этот момент я почувствовала себя одинокой, как никогда.

Потом наш разговор принял еще более формальный характер, а время от времени он просто не отвечал мне. В доме говорили, что у него один из приступов дурного расположения духа.

Дилис прислала еще одно письмо, где упрекала, что я ничего ей не пишу о своей жизни. Когда я читала ей письма, мне казалось, будто я слышала ее голос. Короткие предложения и восклицательные знаки передавали радостное возбуждение. Ее учили делать реверанс, она брала уроки танца. Заветный день близился. Как все-таки здорово, что уже не было никакой мадам и можно было чувствовать себя не школьницей, а молодой светской леди.

Я еще раз попыталась написать ей, но о чем я могла рассказать? Только о том, что безнадежно одинока? Что этот дом полон печали? Ах, Дилис, ты радуешься, что школьные дни прошли, а я здесь, в этом мрачном доме, хотела бы вернуть их обратно.

Я порвала начатое было письмо и отправилась на конюшню, чтобы оседлать кобылу Ванду, которую я облюбовала после приезда. Я будто бы запуталась в паутине детства, и мне казалось, что моя жизнь всегда теперь будет беспросветно унылой.

Но уже не за горами был день, когда Габриел Рокуэлл и Фрайди вошли в мою жизнь…

В тот день, как обычно, я поехала верхом на вересковую пустошь, галопом пронеслась по торфяникам и выехала на каменистую дорогу. Тут я и увидела женщину с собакой. У собаки был такой жалкий вид, что это заставило меня придержать лошадь. Это было трогательное худенькое существо с веревкой на шее. Я всегда любила животных и не могла спокойно видеть, как они страдают. Женщина, как я поняла, была цыганкой. Это меня ничуть не удивило, тут их много бродило от табора к табору по полям. Иногда они приходили к нам в дом, продавали вешалки для одежды, корзины или предлагали вереск, который мы могли бы набрать и сами. У Фанни просто терпения на них не хватало. «Они ничего от меня не дождутся, — говорила она. — Они просто ленивые, никчемные людишки — большинство из них»!

Я остановилась возле женщины и спросила:

— Почему вы не возьмете его на руки? Он такой слабенький, что не может идти сам.

— А вам-то что? — бросила она в ответ, проницательно взглянув на меня своими маленькими блестящими глазками из-под спутанных черных с проседью волос. Но тут выражение ее лица изменилось. Она успела заметить мою нарядную «амазонку», хорошо ухоженную лошадь, и в ее взгляде появилась алчность. Ну как же, я была госпожой, а значит, с меня можно было кое-что содрать. «У меня во рту не было ни куска сегодня, да и вчера тоже… Ей-Богу, я не вру».

Однако, глядя на нее, нельзя было сказать, чтобы она голодала, а вот что касалось пса, сомневаться в этом не приходилось. Это была маленькая дворняжка, с примесью терьера; несмотря на плачевное состояние, глаза у нее были живые. Меня до глубины души тронуло то, как она смотрела на меня; мне почудилось, будто взглядом она умоляет спасти ее. Что-то притягивало меня к ней с первых же мгновений, и я уже знала, что не смогу бросить ее в беде.

— Эта собака выглядит такой голодной, — заметила я.

— Господь с вами, леди, у меня и куска не было за последние два дня, чтобы поделиться с ней.

— И веревка делает ей больно, неужели вы не видите? — продолжала я.

— Я только так и могу с ней сладить. Я бы понесла ее, да сил нет. Мне бы немного поесть, тогда бы силы вернулись.

В порыве я сказала:

— Я куплю собаку. Даю вам за нее шиллинг.

— Шиллинг? Ну что вы, леди, я не могу расстаться с ней. Это ведь мой дружочек… — Она наклонилась к собаке, та съежилась, и мне сразу стало ясно, как обстояли дела на самом деле. Теперь уже я твердо решила, что не отступлюсь. — Время сейчас тяжелое, правда, малыш? — продолжала она. — Но мы с тобой слишком долго были вместе, чтобы расстаться… за шиллинг.

Я поискала в карманах деньги, не сомневаясь, что в конце концов она согласится отдать ее за шиллинг, так как ей пришлось бы продать много вешалок, чтобы столько заработать. Но цыганка есть цыганка, она должна сначала поторговаться. И тут, к своему ужасу, я обнаружила, что вышла из дома без денег. В кармане моей «амазонки» был испеченный Фанни пирожок с мясом и с луком, который я захватила с собой на случай, если не вернусь к завтраку. Но за пирожок цыганка вряд ли отдаст собаку. Ей нужны были деньги, у нее уже глаза заблестели при одной мысли о них.

Она пристально наблюдала за мной, собака — тоже. Глаза у нее стали хитрыми и подозрительными, а у собаки — просто умоляющими.

Наконец я отважилась:

— Послушайте, я вышла без денег…

Она недоверчиво скривила губы. Потом злобно дернула за веревку, обмотанную вокруг собачьей шеи, и та жалобно тявкнула.

— Тихо ты! — отрывисто бросила она, и собака опять съежилась, глядя на меня.

Я раздумывала. Что, если попросить эту женщину подождать здесь, пока я съезжу домой за деньгами? А может быть, она разрешит мне взять собаку, а потом зайдет за деньгами в Глен Хаус? Но я знала, что ничего из этого не получится: ведь она доверяла мне не больше, чем я ей.

И вот тут-то, как чудо, и появился Габриел. Он ехал галопом через вересковое поле к дороге, и, услышав топот копыт, мы обе — женщина и я — обернулись, чтобы посмотреть, кто там едет. То, что он был на черной лошади, оттеняло цвет его светлых волос. Мне сразу бросилось в глаза, что он блондин, и поразила его элегантность. На нем было темно-коричневое полупальто и бриджи из отличной ткани и прекрасного покроя. Когда он приблизился к нам, меня заинтересовали черты его лица, и это объясняет все мои дальнейшие поступки. Когда я сейчас думаю обо всем этом, мне кажется странным до невозможности то, что я остановила незнакомого человека и попросила одолжить мне один шиллинг, чтобы купить собаку. Но он явился (как я потом сама ему рассказывала) как рыцарь в сверкающих доспехах, как Персей или же — как святой Георгий.

Его тонкие черты несли печать задумчивой грусти, и это заинтриговало меня, хотя в нашу первую встречу это было не так очевидно, как потом.

Я окликнула его, когда он выехал на дорогу.

— Остановитесь, пожалуйста, на минутку.

Я произнесла это, сама удивляясь своей смелости.

— Что-нибудь случилось? — спросил он.

— Да, собака с голоду умирает.

Он остановился и, оценивая ситуацию, поочередно оглядел меня, собаку и цыганку.

— Бедняжка, — сказал он. — Она совсем плоха.

Голос у него был сочувственный, и я сразу оживилась, так как почувствовала, что не напрасно просила о помощи.

— Я хочу купить ее, — объяснила я. — Но, к своему стыду и огорчению, выехала из дома без денег. Вы не могли бы одолжить мне шиллинг?

— Послушайте, я ни за что не продам ее, — занудила женщина. — Ни за какие шиллинги, нет. Моя собачка хорошая. Зачем это мне ее продавать?

Назад Дальше