В такие минуты он казался ей богатырём духа; она верила Филимонову, готова была пойти за ним на край света. Но калейдоскоп пёстрых вседневных дел ежечасно сбрасывал его с заоблачных высот; он оказывался нос в нос с какой-нибудь грязной интрижкой, наспех возведённым препятствием, — взор потухал, и он в бессилии склонял голову. Могучий дух, не знавший устали в схватке с тёмными силами природы, рыцарь, вознамерившийся покорить бездны вселенной, он становился жалким в борьбе с пошлым интриганом. Самый низкий экземпляр человеческой породы мог вышибить из него дух грубым словом, жалкой клеветой втоптать в грязь. О, как страдала за него и как его жалела Ольга в эти минуты его беспомощности!
Сомнения, коснувшись сознания, высекали чувства недовольства и собой, казались мелочной склонностью к расчетам, самоанализу, — Ольга объясняла эту свою особенность математическим складом ума, невольным стремлением все подвергать сомнению, искать новые пути и решения.
Другой на месте Филимонова, заметив недружелюбное расположение товарища, обиделся бы, отошёл подальше, — в лучшем случае, потребовал бы объяснения. Не таков Филимонов. Получив от Шушуни предметный урок, он поначалу огорчился, будто бы ругнул товарища, но ругнул беззлобно и забыл об инциденте. А тут случилась надобность посоветоваться о приборе, — с кем же более, с Шушуней! Он секретарь партбюро. Заручусь-ка поддержкой важного лица!
В приемной ему сказали:
— Вам придётся подождать.
Секретарша сказала сухо, мельком взглянув на посетителя, Филимонов приютился в дальнем углу. Сложные, противоречивые чувства испытывал он, сидя в приёмной. Сладким шумом отдавалось в голове сознание законченного дела. Будет импульсатор! С другой стороны, ощущение неприкаянности, неуюта, какой-то ненужности владело им. И чтобы вывести себя из этого состояния, он принимался за самобичевание. «Бога ты гневишь, смирился бы. Не так уж у тебя всё чёрно, иным изобретателям случается и потруднее. Ты ещё баловнем судьбы можешь прослыть, — текли его мысли в обратном направлении. — В институте тебе дали группу. Спасибо Шушуне, он тогда в министерстве важным человеком был, и в Институт сплавов тебя не кто-нибудь, а он устроил. Во всём остальном… сам ты виноват. Уж признайся как на духу: грубоват, неотёсан, с людьми ладить не умеешь. Ещё спасибо говори — терпят тебя такого».
Так рассуждая, окончательно привёл себя в хорошее расположение духа. Мысленно он даже благодарил Шушуню. Всем, чего теперь достиг Филимонов, ему обязан, Шушуне. А что теперь как-то странно он ведёт себя — да Бог с ним. Битый он, страху натерпелся, — может, того… нервишки сдали.
Долго ожидал Николай Авдеевич приёма; в кабинет входили и выходили люди, на Филимонова редко кто взглядывал. Институт большой, сотрудников много, по углам, лабораториям, секторам разбрелись люди; многие незнакомы, а кто и знает Николая, не видит в нём значения. Маленький человек, Филимонов, из тех, кого в счёт не берут, — неудачник.
Сидит он и зла ни на кого не копит, и на Шушуню не сердится: напал на него стих умиротворения, всех извинить готов. Он сейчас подобен Богу, всё может, всё имеет; объяви он завтра о своём открытии — и всё пойдёт по-иному. Было уже раз такое, знает он. На экспериментальном заводе электроплавильную печь для него выделят, прикажут треногу у электропечи для прибора в одночасье установить, проводку электрическую подвести, и лучший сталевар пробную плавку проведёт. И в тот же день ажиотаж начнётся: свидетельство оформлять, документы. Зяблик такую деятельность разовьёт, — он ещё, пожалуй, первым в списке изобретателей себя обозначит. А Филимонов не хочет никаких списков. Он один сделал открытие, ему и Галкин ни в чём не помог. Нет, нет, он лучше подождёт, все ходы свои поточнее рассчитает, а уж потом заявку в дирекцию отнесёт. И не Галкину, своему непосредственному начальнику, — в дирекцию пойдёт, а то ещё сразу — в министерство.
Скорым размашистым шагом прошёл к Шушуне Зяблик, за ним — Дажин; оба не взглянули на Николая, не удостоили. Николай встал и пошёл за ними. «Это хорошо, что застану их вместе, поговорю о размещении группы, может, об открытии заявлю». Вошёл легко, с улыбкой. Ещё у двери кивнул всем, поздоровался, но тут же тёмной тучкой опахнуло его чело, улыбка растаяла: обитатели кабинета его не замечали.
— Извините, я к вам по делу — на минутку, тут как раз все вы…
Шушуня поднялся, прошелся в нетерпении у стола, постоял у плеча Зяблика, потом у плеча Дажина, и всё время показывая Николаю спину, как бы говоря этим: «Не видишь разве, — лишний ты у нас».
Никодим за эти немногие месяцы пребывания на посту секретаря тучнее стал, в плечах раздался, но больше в животе; и ноги у него будто бы стали короче. Суетился и всё время спину Николаю показывал. И понял Филимонов: всё у них решено — теснить меня, выживать; и Шушуня, и Зяблик, и Галкин — все заодно.
Вяло повернулся и медленно, словно тяжело больной, вышел. И шёл по коридорам института, никого не замечая; глаза застилал туман обиды, сердце вдруг упорно и тупо заныло. В коридоре своего крыла видел метнувшегося из комнаты в комнату Галкина, тот, конечно, тоже видел Филимонова, но чёрной птицей пролетел мимо. Ещё один укол в сердце — боль усилилась. Прошёл к окну, где они любили постоять с Ольгой, долго и бездумно смотрел на крыши домов Зарядья, на тяжело приникшую к земле гостиницу «Россия».
Перед главным входом, приниженная, жалкая, стоит златоглавая церковь Варвары Великомученицы — чудом уцелела она, москвичи спасли от разрушения. Тяжёлый серый квадрат гостиницы придавил стены и башни Кремля, и они уже не парят торжественно величавым ансамблем в небе, из-за ровной, как линейка, крыши гостиницы едва проглядывает узорный шпиль Никольской башни, и звезда рубиновая тянется вверх, точно взывает о помощи. Но помощи не будет. С внутренней стороны Кремля фон и перспективу заслонил такой же исполин-квадрат, но только белый и весёлый — Дворец Съездов, со стороны улицы Горького вплотную к стенам Кремля подступила чёрным великаном высотная гостиница «Националь». Она, как сундук, поставленный на попа, нависла над волшебной красотой дворцов и храмов, давит, жмёт гармонию линий, вдохновенную вязь орнаментов и узоров — всю неземную красоту, созданную не столько трудом, сколько всей жизнью русских мастеров-умельцев.
Вздохнул тяжело, поплелся в комнату. Дверь была приоткрытой, вошел неслышно, — у телефона за его столом сидел и разговаривал с кем-то Галкин. Сидел спиной к двери, смотрел в окно и был увлечён разговором. Николай присел на стуле возле Котина. Взгляды их встретились. В глазах Котина поблёскивал огонек нетерпения, он был чем-то взволнован и хотел бы поделиться с соседом по комнате, как это он не однажды делал в последнее время. К ним подошла Ольга, тоже подсела к углу стола Котина. Ждали, когда Галкин закончит разговор по телефону. А он не торопился. И ворковал тихо, с нежной теплотой в голосе, окончания слов растягивал, завершал на низкой грудной ноте.
— Я вас понимаю. Коне-е-чно, коне-е-чно, Артур Михайлович. Вы можете положиться, я всегда-а, вы знаете… Какой разговор!.. Всегда поддержу вас. Ваша чуткость… главное — тонко вы всё понимаете, тонко, глубоко… Всегда возьмёте справедливую сторону. Буду в райкоме, у министра — всем скажу. Мы, Артур Михайлович, укреплять должны друг друга. Там слово доброе подкинул, здесь… Коне-е-чно, не сомневайтесь… Целую! Обнимаю!.. Всё, Артур Михайлович, всё!..
Закончив разговор, нежно положил трубку. И, словно очнувшись от сладкого сна, встал порывисто, повернулся. Увидев трёх свидетелей, смутился, затоптался на месте. В бескровные щёки вдруг хлынул румянец. Подошёл к Филимонову.
— Можно вас, Николай Авдеевич… Пойдёмте ко мне в кабинет.
На Ольгу едва взглянул; та смерила его брезгливым взглядом. Откачнулся, словно получил удар, рванул ручку двери. С Филимоновым говорил сбивчиво, глаза сучил по сторонам, — парень мучился, хотел внушить собеседнику мысли, которые тот не принимал.
— Вижу ваш скепсис — и ваш, Николай Авдеевич, и её, Ольгин. Юлит, мол, с Зябликом, пятки лижет. А может, вам сбросить наивные шоры, по-иному на суть дела взглянуть. Да я, если хотите знать, зверя дикого укрощаю, ради общей пользы стараюсь — институт хочу от развала удержать. А Зяблик не мной и не вами поставлен, не нам его убирать. Зяблик — сила, к нему ключи надо подбирать, в нужную сторону силу клонить, а не переть напротив и не подставлять под топор свои головы. Речь о тактике идёт, Николай Авдеевич, об искусстве тактическом и ещё, — как там военные говорят, — об оперативном. Поймите меня: мы же друзья, в новых условиях новая тактика нужна, нужна гибкость, способность увёртываться, отступать и бить противника с той стороны, откуда он не ожидает.
— Кто же противник твой? — спокойно, с грустной улыбкой спросил Филимонов.
— Зачем вы прикидываетесь наивным человеком?
— Мне бы такого противника.
— Так и знал! — поднялся из-за стола Галкин. Чёрные глаза гневом загорелись. — Странные вы люди! До седин дожили, а простого понять не можете. Иной теперь у нас противник, и оружие, и приёмы борьбы с ним иные. Как человек, заражённый гриппом, невольно заражает других, так зяблики прививают нам вирус чванства, взаимных подозрений, нелюбви и под себя гребущей психологии. Зяблики впереди всех движений — всех! — заметьте это. И если завтра в народе объявится секта любителей чумных крыс, зяблики возглавят и эту секту. Кто же он такой — Зяблик? — спросите вы. — Антихрист! — доложу я вам. И никто его не видит, и не знает. Меня же всевышний внутренним зрением наградил. Я вижу его, и мне назначено рога ему обломать, вас же от злых его чар вызволить — вот что мне от судьбы назначено!
Филимонову становился интересен образ мыслей Василия. Не было у них раньше разговоров об антихристе, о злых чарах, — всё понималось проще: есть академик Буранов, не желавший и в глубокой старости расставаться с привилегиями своей должности, есть Дажин, мечтавший получить десятипроцентную прибавку к своей пенсии и ради неё во всём угождавший начальству; есть, наконец, Зяблик со своей неуёмной жаждой власти, чинов, привилегий. Прежде Филимонов и Галкин старались избегать максималистских оценок, смотрели на вещи проще: этот — карьерист, тот — подхалим.
Теперь в лексиконе Василия затрепыхалось слово «антихрист». Он теперь часто говорил «мы и он». Умом своим чутким и глубоким Николай касался новой, ранее неведомой сферы знаний, и в силу своей врождённой любознательности, интеллектуального стремления углубляться в суть явлений, — тем более таких важных, общественных, — он не отмахивался от слов Галкина, а, зацепившись за них, устремлялся мыслью дальше, пытался оценить действия Зяблика, как часть чьей-то и какой-то программы, звено в общей цепи борьбы социальной, политической. Однако ум упирался в недостаток знаний, в слабость своих собственных социально-политических построений. И Филимонов «задирал» Василия, побуждал к новым откровениям.
— Ну, Вася, у тебя концы с концами не сходятся. Зяблик тебе противник, а ты ему в объятия кинулся. С кем же ты приглашаешь меня бороться? Я свой удар в него нацелю, а попаду в тебя.
— Вы, Николай Авдеевич, словами не играйте. Я слабое место у Зяблика отыскал, струну чувствительную. Его хвалить надо, он тогда, как глухарь, голову вверх задирает и в слух весь обращается. Приятные слова ему говоришь, а он крылышки распускает, сладкой истомой заходится. Говорю ему, говорю, а как воля из него вся выйдет, как воздух из шины, я бумажку ему подсуну: подпишите, мол, Артур Михайлович! Рука у него тогда сама по листу елозит. Подпись накарябает — я в карман бумагу, — есть человечек в секторе, — не какого мне со стороны сунут, а какого я сам подыскал, дельного, с шайкой Зяблика не связанного. Вот так мы боремся, Николай Авдеевич, а вы на меня же и бочку катите.
— Это вроде бы как на кривое ружьё похоже. Не понимаю такой борьбы, не так воспитан.
— И видно, что не так. Всё поколение ваше такое — на врага в лоб идёте. Перед вами стена, а вы буром на неё. Потому потери у вас большие, жмут вас со всех сторон. Только и слышишь: там уволили, там затравили, а там сам не выдержал. Вот хоть бы и вас взять: чего вы достигли со своей фантазией? Себя извели и нас замучили. Не пробей я диссертацию — дали б нам пинка, всей нашей группе, и замелькал бы по московским мостовым ваш разноволновый Импульс. А если уж по правде говорить, так и я теперь не верю в импульсатор. Химера вам в голову пришла, и пора бы бросить бесплодные фантазии.
— Как?.. Вы это правду говорите, Василий Васильевич? Был же результат! У нас есть слитки.
— Слитки есть, да прибора нет. Группу я решил закрыть! Если вы желаете…
— Нет! — поднялся Филимонов. — Ничего я больше не желаю! — У двери остановился, сказал сурово: — А поколение моё — не тронь! Не Зяблик тебя в кресло это посадил, а те… мои братья старшие, которые живы и которых уж нет. Жаль, что не могут они прийти в институт и набить тебе морду.
И вышел. И навсегда. Так он решил про себя. Он хоть и редко принимал крутые решения, но если принял, менять их не умел.
Прошёл в свою комнату, плюхнулся на стул и обнял руками голову. Долго сидел в таком положении, и не было в его жизни минут горестнее этих. Он вообще трудно менялся во мнении о людях и, если его вынуждали к тому обстоятельства, долго и мучительно страдал от разочарований в близких друзьях и товарищах. Сегодня же его предали два друга — Шушуня и этот… молодой, — из тех, кто присвоил себе право выступать от нового поколения и по одной уже этой причине свысока смотрит на людей старше себя, «отработавших, отживших свой век».
Гнусно обошёлся с ним Шушуня — трусил, лебезил перед Зябликом и словом каждым, жестом, позой говорил новому владыке: «Вы не любите этого глупого гордеца — я тоже, вы же видите!» И уж совсем больно ударил по сердцу Галкин — человек, которого Николай вёл по жизни за руку, учил уму-разуму и берёг как сына. И не то возмутило в Галкине, что он тоже, как Шушуня, капитулировал перед Зябликом, — слабость души хоть и противна, но можно понять струсившего человека. Не извинить — понять и объяснить его поступки. Галкин дело бросил, долг свой общественный напрочь забыл; он только о личном, о своём печётся. Зяблика в эгоизме обвиняет, а сам чем озабочен? Возвышением собственным. Вокруг персоны своей игру с Зябликом затеял, и тактику новую, гибкость ума, сложность манёвров — всё к личным достижениям устремил. «Не пробей я диссертацию…» Он пробил диссертацию! Как? Когда? Каким образом?.. Может, в тот момент, когда позвонил Зяблику и сказал: «Применю к вам закон тайги»? Хулиганскую выходку поставил себе в заслугу. И ещё бросает упрёк мне, моему поколению?
Не будь в кабинете Котина, Николай бы застонал от обиды и невозможности постоять за себя, за всё своё поколение, особенно за тех, дорогих его сердцу односельчан, не вернувшихся с войны.
— Вам нездоровится? — спросил Котин.
Николай очнулся от горестных дум, голос соседа возвращал его к жизни.
— Нет, ничего. Неприятности всякие.
Поймал себя на мысли, что к человеку этому, которого ещё недавно не любил, не было сейчас ни зла, ни обиды.
— Хо! Неприятностей нам не занимать! Я вам скажу по секрету: чёрт знает что получается. Люди на себя не похожи. Утром встречаю Зяблика, а он со мной не здоровается. Прошёл мимо, словно я столб фонарный. Ну ладно, думаю, при людях боишься, но тут-то нас никто не видит. И что я ему сделал, наконец? Вчера ещё молчать хотел, а нынче как на духу вам скажу, потому вы особенный, вам можно. Ясный вы во всём человек, нету нынче таких. Верно сказала Ольга: мамонт! Вот и я говорю: мерзость какая! Руки не даёт! Вокруг ни души, а он нос воротит. Во люди! Глазам не веришь. Ну, положим, я в чём-то провинился — поступай со мной по закону, а так вот, чтоб нос воротить — зачем же? Вот вы же не брезгуете говорить со мной, хотя, по совести сказать, я ни разу не дал вам путёвки в санаторий, и Василия совал в заштатный дом отдыха. А ему? Да я разбивался в доску, поднимал в Москве всех знакомых, только бы достать для него санаторий с двухкомнатным номером, и чтоб ванная, телефон… И его друзей, и его родственников, а их у Зяблика — о-о!.. И всех устраивал, у вас отнимал — им отдавал. Скажите, Николай Авдеевич, почему так устроены люди?