Месяц пробыл в больнице — мало! На волю вышел, но больничный таскал в кармане — благо, врачи свои. К медведю не приближался, задерёт. Чинил завалы, расставлял капканы. Ходил по комнате квартиры Буранова в тёплом халате, повязку шёлковую на шее поправлял.
Дарья Петровна, пряча лицо, улыбалась. Повадки Зяблика знала наперечёт. Он теперь надолго больным притворится. Хлопотала возле него Дашенька, а сама стальной пружиной сжалась. Мысленно прикинула: пора приспела и тебе в дамки прыгнуть, а не то момент упустишь.
Академик лежал с тяжёлым приступом головных болей, — спазм сосудов головного мозга был нешуточный! По утрам просил газеты, журналы «Огонёк» и «Здоровье», читать пытался, но тотчас глаза отводил в сторону. Пододвигал транзистор — и музыка иголками вонзалась в мозг, пекла голову. Не оживлялся и при появлении Дарьи Петровны. Не спрашивал ни о чём. Институт оторвали от сердца, рана кровоточила.
Острые чуткие взоры кидала на него украдкой Дашенька. Сколько протянет? Жила как на вокзале, квартира казалась чужой и временной. Библиотека завещана институту, вещи, мебель ничего не стоят; автомобиль и дачу, хоть отписал в завещании, но Зяблик заронил сомнение, — дескать, дача институту принадлежит. И квартира тоже. Умри завтра академик, и Дарья Петровна вместе со своим мужем поедет на край Москвы, в Тёплый стан, — там у них на пятом этаже в коммунальной квартире жалкая комнатёнка.
Стройный план действий составился в голове Дарьи Петровны: упредить манёвры Зяблика, вырвать инициативу. И как истый стратег, приступила к его выполнению.
Нигде не обучалась военному искусству, но ведала: чтобы победить врага, надо знать его замыслы. В мягких тапочках, шёлковом халатике неслышно плавала по квартире. А Зяблик — даром, что больной! — туалет тщательно наводит, песенки ровно кот мурлычет. Дашенька всему объяснения ищет. «Ждёт кого-то, пёс шелудивый! Не иначе — женщину!»
Чаю свежего заварит, кофе со сливками соорудит; чаю академику подаст, кофе Зяблику на письменный стол снесёт — и тоже песенку мурлычет, новостишку походя обронит. С одного угла кресла зайдёт, с другого и низко наклонится к Зяблику, облако французских духов распустит.
Мысль работала быстро, сердце жаждало мести. «Погоди, чёрт вонючий! Ты у меня иные песни запоёшь!» Телефонные разговоры слушала. Зяблик говорил подолгу; болтлив он, времени не ценит. Говорил с Папом и Галкиным. То они звонят, то сам им позвонит. «Ого-о! Вот они, главные твои подручные!»
— Прекрати операцию! — глухо, прикрыв рот рукой, говорил Папу. И взглядом тревожным стрелял на дверь библиотеки: не слышит ли Дарья? Она стояла у двери, смотрела из затемнённого угла в щели и всё видела и слышала. — Медведя усыплять надо, а ты дразнишь. Уймись на время, отступи! Нас с тобой нет. Придумай что-нибудь потоньше.
Мягкие тапочки скользнули между книжных полок — Дарьи след простыл. «Операция! Что он там ещё затеял?!» В библиотеке Зяблик появился. Вздохнул облегчённо — не слушала Дарья!
Звонил Галкину. И вновь Дарья стояла тенью в углу.
— Парамонов письмо прислал, а вчера — телеграмма из Душанбе: умер Парамонов, упал при спуске с горы, лёгкие отбил и почки. Метод разработал, плавку с импульсатором Филимонова. Статью написал. Просит соавтором числить Ольгу, она ему ход математический подсказала. Тут премией государственной пахнет. Хорошо бы тебя подставить вместо Ольги. Почерк Парамонова знаешь? Ты, говорят, почерк чужой подделывать мастер!
Не дослушала Дарья Петровна, скользнула прочь из библиотеки. И на кухне у окна несколько минут стояла, пот с лица вытирала, в горячечном трансе шептала: «Ну, мерзавец! Ну, подлец! И какая только мать на свет такого народила!» И хоть внутри всё кипело от возмущения, но в вихрях святого гнева волны радости разливались, «Поймала на крючок! Крепко посадила!» И сжимала пальцы в кулаки, повторяла: «Вот где ты у меня теперь, голубчик! Вот где!»
Она ещё не знала, как распорядится тайной, оказавшейся у неё в руках, но твёрдо верила: Зяблик у неё в кармане, она теперь что захочет, то с ним и сделает. Лишь бы Галкин клюнул — согласился бы подставить себя вместо Ольги. Вот тогда бы я их зацепила!
Кстати, что за фрукт этот Галкин? Надо с ним покороче сойтись. И с Ольгой, и с Филимоновым. С этим труднее — говорят, норовист и в одночасье большим человеком сделался, а и к нему ход найти нужно. Домой пригласить, пусть библиотекой пользуется.
Нетерпение подхлёстывало мысли. Вдруг как Галкин не пойдёт на аферу? И тут же: пойдёт! Видимо, тот ещё голубчик. Зяблик не играет вслепую. Если бьёт по банку — промаха не будет.
И пошла Дарья Петровна к себе в спаленку, и закрылась на ключ. В маленьком блокноте, что среди духов и пудры хранился, всё услышанное буквочками и значками, одной только ей понятными, записала. И хотела бы в конце приписать: вот ловушечка, в которую я тебя, милый Зяблик, с превеликим удовольствием загоняю. Но от излияния такой откровенности умная женщина воздержалась.
Филимонов, сев в кресло и увидев перед собой папку с документами, пригласил секретаршу.
— Академик Буранов подписывал такие документы?
— Да, подписывал, когда бывал здоров.
Николай с пристрастием оглядел секретаршу: что за человек, стоит ли оставлять её своей ближайшей сотрудницей? И тут же к нему пришло решение, одно из важных в цепи его новых директорских обязанностей: технических сотрудников не трогать, пусть все остаются на своих местах.
— А если болел?
— Их подписывали заместители — Зяблик и Дажин.
Попросил позвать к себе члена-корреспондента Академии наук Федя.
Федь держался независимо, даже как будто бравировал бросавшейся всем в глаза чертой своего характера. Он был прям, худ, один глаз имел стеклянный, говорил резко, с подчёркнутой прямотой, отдававшей грубоватостью. Протянул руку Филимонову, сказал:
— Вас теперь одолевает сонм подхалимов — я бы не хотел множить их число. И всё-таки скажу: искренне рад вашему назначению.
— Спасибо. Вы как полагаете, справлюсь я с этой должностью?
— Нет, не справитесь! Запутают мерзавцы вроде Зяблика и Дажина. Гоните их в шею — мой вам совет. — Николай улыбнулся, но промолчал.
— Да вы садитесь. Я хочу с вами посоветоваться.
— Чем могу быть полезен?
— Интересует ваш взгляд на слабые места в деятельности института. Вы человек прямой, зоркий…
Запнулся Филимонов на слове «зоркий» — неудачно выразился; и Федь, стрельнув на директора единственным, небесным глазом, поморщился, словно от зубной боли.
Сказал — ножом отрезал:
— В кормушку институт превратили! Из двенадцати лабораторий — три-четыре по-серьёзному работают, остальные суетятся, мельтешат, а толку с гулькин нос.
— Невесёлая статистика! Но сейчас я хотел бы сделать вам предложение — стать первым заместителем директора института.
— Благодарю за честь, но вынужден отказаться. Наукой занят, некогда!
— А я? Разве я не занят наукой? Сами же говорите: кормушка!
— Дело — да, жалко. Разве что на время могу согласиться. Не оставляя лаборатории. Два часа в день — на административные занятия. Вечером, когда мозг устанет. Павлов, кажется, говорил: лучший вид отдыха — перемена занятий. Разве что… год-другой поработаю.
Филимонов пригласил секретаршу с бумагами, передал Федю папку. Сказал:
— Посмотрите. Мы потом каждую важную бумагу вместе обсудим. Не хотелось бы отстраняться даже от малых дел, но боюсь дров наломать. Пока будем решать вместе.
Слышало сердце: горячо будет решать вопросы Федь, но верил в его ум и мудрость. Он порой может сказать неприятные вещи, но это-то как раз и нужно.
Директор проводил Федя в кабинет Зяблика, вручил ему ключи. Позвал секретаршу.
Продиктовал приказ и тут же его подписал. Постоял с минуту возле секретарши, сказал:
— Пишите второй приказ.
И продиктовал:
«Проектно-конструкторский отдел и все цеха, лаборатории, мастерские объединить в производственно-экспериментальный сектор. Товарищу Галкину в пятидневный срок разработать штаты нового сектора и представить план перевода всех работ на исследования по программе импульсатора. При составлении новых штатов и планов руководствоваться принципом строжайшей экономии государственных средств».
Подписал и этот приказ. И сказал:
— Я буду работать, телефон не соединяйте — ни с кем! А посетители пусть оставляют мне записочки: кто они, что им нужно, телефон или адрес. Просить об этом каждого, кто бы ни пришёл. И извиняйтесь от моего имени, говорите, что занят, работаю, но что не оставлю без внимания ни одну просьбу. Принимать будем раз в неделю, день назначу позже. Сотрудников моей группы впускать в любой день, но — после обеда. Таков будет наш порядок, прошу исполнять его в точности.
В кабинете стоял большой стол с атлантами — морёный дуб, зелёное сукно, позолоченные подсвечники, мраморный чернильный прибор с громадным лежащим львом; перед столом кресло подстать судейскому. На нём Филимонов разложил книги, справочную литературу и журналы с новейшими статьями по математике на четырёх языках: английском, немецком, французском и испанском.
Сам устроился за журнальным столиком у камина, включил одну каминную спираль и свет, имитирующий пламя, и даже лёгкое потрескивание «дров» слышалось в хитром электрическом устройстве, вмонтированном в заправдашный камин. Буранов — человек старой закваски, камин напоминал ему молодость, близких, давно ушедших людей, он любил посидеть возле камина, распить с друзьями чай.
Филимонов поставил на журнальный столик машину, задумался. Он сейчас вспомнил о Шушуне. «Секретарь партбюро, а я — решаю без него, наверное, так не годится». Он ещё не был в райкоме партии, не представлялся секретарю, хотя министр советовал ему сделать это в первый же день вступления в должность. «Там расскажут, — неспешно текли его мысли, — как мне взаимодействовать с партбюро института».
Но тут он неожиданно и о другом подумал: «А он-то, Шушуня, почему не идёт? Поздравил бы, сказал бы дружеское напутствие». Мысль эта неприятно поразила, кольнула в сердце догадка: «Корчит из себя, чванится». Но нет, нет же… Не был никогда таким Шушуня. Надо позвать, объясниться.
Позвал Шушуню. Вышел к нему навстречу, развел руки:
— Ты что же это? Все меня поздравляют, а ближайший сотрудник и товарищ глаз не кажет!
Глаз Шушуня не казал и сейчас, набычившись, мотал головой из стороны в сторону, рассеянно пожал руку, буркнул:
— Поздравляю.
И отошёл к окну, устремил взгляд во двор института, словно вспоминая недавнюю сцену, как он лебезил перед Зябликом и грубо демонстрировал холодность к опальному Филимонову. Вспомнил об этом и Николай и, вспомнив, опустил над столом голову, сидел молча. «Да, струсил Шушуня, иначе его поступок не назовёшь, но стоит ли помнить, терзать душу себе и ему, не проще ли забыть? И для них обоих лучше, и делу — польза!» Так думал Николай перед тем, как пригласить Шушуню, так он был настроен и сейчас. Но Шушуня смотрит во двор, — он ничего не забыл, он продолжает свой внутренний монолог с совестью.
Николай вышел на средину кабинета, стал в раздумье ходить из угла в угол. Подошел к Шушуне, положил руку на плечо:
— Ну, старина. Выше голову!
Шушуня тихо проговорил:
— Не знаю, что со мной сделалось. Сломалось что-то внутри, сам себе стал противен. Может, в нём… — кивнул на кабинет Зяблика, — дьявольский какой-то механизм заложен; простаков таких, как я, дурачить может? Ну да ладно: тошно мне! Отпустил бы ты меня из института. Так лучше будет!
Не вдруг ответил Филимонов:
— Не винись, Никодим. Вчера в больнице большой писатель умер; так будто бы перед смертью, поднявшись на руки и окинув всех замутнённым взором, проговорил: «Что с нами происходит?» Так что же?.. Что с нами происходит? Где тот дух, который помог нам одолеть немцев? Ты старше меня, должен знать — скажи мне!
— Дух был, да у многих вышел. Люди, пришедшие с войны, увидели, что в жизни всё на так, как в бою — в жизни побеждает не сильный, а подчас — и очень часто! — наоборот: тот, кто слаб душонкой, трусит, гнётся. Я, брат, служил в министерстве — насмотрелся.
Шушуня повернулся, взглянул Николаю в глаза.
— Нет! — командным голосом сказал Филимонов. — Ты — математик, Никодим, и я не напрасно тратил время, обучая тебя иностранным языкам и гармонии чисел. Намерен предложить тебе серьёзную программу. Что же до совести?.. У тебя ещё будет случай показать бойцовский характер! Наша с тобой война только начинается.
— Есть, командир! Разреши идти?
Проводив друга, Филимонов позвонил министру. Тот обыкновенно не торопился с ответами, но тут заговорил с ходу и, как показалось Филимонову, с раздражением:
— Два первых ваших приказа поставили «Титан» с ног на голову. Одна треть штата рискует потерять работу. Переключайте, но постепенно. Большинство тем институтских оставляйте, а дела по импульсатору расширяйте.
— Так и делаю, товарищ министр. На улицу никого не выбросим, всех устроим, а вот первого зама, извините, я назначу другого. Зяблик в институте не нужен.
— Ладно. Министерство во всём будет вам помогать.
— Мне нужны квартиры для новых сотрудников. Буду набирать математиков, докторов наук.
— Сколько нужно квартир?
— Много. Сто пятьдесят, двести.
— На сотню рассчитывайте. Что ещё нужно?
— Благодарю. Больше пока мне ничего не нужно.
Отношения с министром с первых же дней устанавливались строго официальные, деловые. Сказывались давние симпатии министра к Буранову, Зяблику, и нового человека он пока к сердцу своему не допускал. Понимал министр: Филимонову даны большие права, он, в сущности, стал единоличным хозяином «Титана» — что взбредёт в голову, то с ним и сделает. Перечить новому директору никто не станет, в его руках — дело особой государственной важности. И министр для себя принял единственно верное в сложившихся обстоятельствах решение: Филимонову ни в чём не перечить.
Филимонов же, очутившись на посту директора, испытывал сложные чувства, прежде всего, чувство бессилия. Мучила его не только неспособность дать новую силу импульсатору, ещё больше угнетала неизвестность. Не было уверенности в завтрашний успех, в успех через год, через пять, через десять лет; он находился в состоянии человека, забредшего в джунгли за тысячи вёрст от всего живого, зашедшего во мрак и топи и не знавшего оттуда выхода. Лишь он один понимал — да ещё Ольга с ним! — что успех делу может принести только случай, только вязь многих счастливых совпадений. К ним вели расчёты, бесконечные, изнурительные числовые анализы вспыхивающих вдруг догадок и предположений.
Как же тут расширить научную программу? Какие звенья создавать, лаборатории? Или как другие: делать видимость больших работ, раздувать штаты, шуметь о задачах, поисках. И под аккомпанемент шумихи ещё больше раздувать штаты, выколачивать из государства деньги. Знает Филимонов: так и делают иные учёные. Слышал он, как Сталин, при упоминании трёх известных учёных, будто бы сказал: «А-а, это те самые, которые много обещают и ничего не дают».
Иные всю жизнь в науке обещают, создают вокруг своих дел обстановку секретности, прячутся от людей — и живут припеваючи, пожинают все блага и привилегии, — и этот таинственный ореол мнимого величия ухитряются пронести до конца жизни. А кто осмелится упрекнуть их в бесплодии, того назовут несерьёзным, не ведающим тайн и превратностей научного поиска. Ловкие умы даже философский тезис придумали: «Ошибки одних ведут к открытиям других».
Филимонов не искал компромиссов с совестью. Для себя решил: программу по импульсатору буду ставить широко, однако и на самый большой размах дела хватит половины от тех средств, что раньше тратил «Титан».
В пятом часу почувствовал усталость. Вышел в приёмную, взял у секретарши ворох записок, сунул в карман и пошёл на улицу. В коридоре ему встречались люди; одному в рассеянности едва кивнул на приветствие, испугался невольно проявленного невнимания, окликнул человека; тот остановился и Николай подошёл к нему.
— Вы, кажется, мне что-то сказали?
— Нет, я ничего вам не сказал, Николай Авдеевич. Поздоровался с вами — и только!
— Тогда простите. Я только что занимался расчётами, ещё не остыл от своих проклятых чисел; ради бога — извините.