Впрочем, было место в докладе, принадлежавшее исключительно Зяблику, — рассказ о встрече с итальянским математиком Вадилони. Филимонов, заслышав имя Вадилони, откинулся на спинку кресла, весь превратился во внимание. «Что смыслит он в математике? Зачем ему Вадилони?» Когда же Зяблик коснулся формулы, содержащейся в величайшем секрете и нигде не опубликованной, Филимонов слышал, как застучало у него сердце. «Формула! Неужели Зяблик знает формулу Вадилони?» — с мольбой смотрел на докладчика. И Зяблик, словно понимая душевное состояние директора, повернулся в сторону Филимонова, сказал:
— Сеньор Вадилони знает о работах нашего уважаемого директора Николая Авдеевича Филимонова, считает вас, Николай Авдеевич, своим учителем и специально для вас, собственноручно…
— Зяблик поднял тетрадь и потряс ею:
— …изобразил вот здесь свою формулу. Зяблик театральным жестом передал тетрадь Филимонову. И продолжал дальше свой доклад.
Но Филимонов не слушал. С трепетным чувством и ожиданием чего-то необыкновенного он открыл тетрадь, и песня из цифр, понятная всем математикам мира, поглотила его внимание. Зяблик походил на притаившегося у берлоги медведя охотника, готового в любую минуту выстрелить. Формула Вадилони попала в цель: «медведь» притих. Дождавшись перерыва, подошел к Зяблику, протянул руку:
— Спасибо. Формула мне нужна. Премного благодарен.
Крепко, по-медвежьи, сдавил руку. В глазах блеснули огоньки сердечной благодарности.
…И Зяблик воспрял духом. Аккуратно в девять являлся на службу, дверь в кабинет оставлял приоткрытой. «Смотрите: жив! Работаю». Впрочем, смотреть было некому, Филимонов раз-другой до обеда шмыгнёт к Ольге в операторскую, да Федь, набычив шею, дважды в день проходит в свой кабинет первого зама. Большую же часть трудится внизу, на втором этаже, в своей лаборатории. Федь — учёный, тратить драгоценное время на организаторское дело не желает.
Пусто на седьмом, директорском этаже. Не то, что бывало. Куда девались тысячи дел, мелких забот — вседневная суета, царившая здесь раньше! Бывало, только кабинет Зяблика осаждали толпами. Теперь же Зяблик хоть и вновь воцарился в «верхах», но народ к нему не идёт. Принципиальные дела решают Федь и сам директор, а так, просто зайти поболтать — теперь не принято.
Тишина на седьмом директорском. У двери кабинета Зяблика табличка: «Заместитель директора». Зяблик её «не заменил». И хотя по новым штатам заместителей у директора два — Федь и Дажин, а Зяблик числился в резерве министерства, он табличку у двери своего кабинета не заменил, про себя решил: «Всё образуется, и должность заместителя ему в министерстве откроют». И, как всякий умный человек, тщательно возделывал почву для посева.
— Пап! — говорил он порученцу. — Вы человек служивый и должны быть на месте.
— Не беспокойтесь. В нужный момент я окажусь на месте. Торчать же здесь не намерен. Есть другие дела.
Давал понять: Пап и другим нужен.
Впрочем, он теперь приезжал в институт почти каждый день, вваливался в кабинет Зяблика, усаживался в кресло. От прямых обещаний, определённых ответов уходил, предпочитал двусмысленности, намёки. Зяблику не нравилась иезуитская манера порученца, но Пап не из тех, кого можно было переделать.
— Ты не чувствуешь себя на танкере, который налетел на риф и из него выливается нефть? Как бы с нефтью и нам с тобой… — говорил Зяблик.
— Пап непотопляем. Папу бояться нечего. Глубже втискивал в кресло свою тушу, пускал словесный туман.
— Танкер — да, налетел на риф, но нефть не выльется. Институт распался на три части: отделился конструкторский отдел, отпал сектор приборов, но где они? Всё там же — под крышей «Титана». Ящерица тоже… если её за хвост схватить, кончик отдаст. Кончик! И так до самого того места, откуда хвост растёт. Сама целёхонька и невредима. А пройдёт время — хвост вырастает,
— Думаешь, образуется? Но когда? Не останутся ли от ящерицы рожки да ножки?
— На то и щука в реке, чтобы карась не дремал. Того, кто за хвост дёргает, припугнуть надо. По башке хлопнуть.
Пап глубоко утопал в кресле, говорил глухо, нехотя; утром, после завтрака, в животе у него быстро образовалась пустота, и он начинал проявлять беспокойство: смотрел по сторонам, искал, нет ли тут поблизости съестного? И если не находил, то всякий интерес к делам и даже к разговору у него пропадал и он начинал дремать. Зяблик знал эту особенность порученца, позвонил секретарю:
— У меня Пап. Пожалуйста!..
Секретарша принесла чай. На стол поставила плетёнку, полную сухарей, баранок, конфет. Выходя из кабинета, стрельнула на Папа лукавым взглядом, улыбнулась. Пап и раньше замечал её насмешку, да на такие пустяки внимания не обращал. В глубине души считал себя Сократом, Диогеном, мелочность людских страстей презирал откровенно, до участия в них себя не унижал, смотрел свысока на суету людского муравейника.
— Подопечного захватить сперва нужно, захватить! — изрекал Пап, проворно работая челюстями и изображая руками подобие клещей. — Захватить!
На Зяблика не смотрел, знал: Зяблик слушает и ждёт помощи, Зяблик сейчас как никогда нуждается в советах, шеф ослабел, потерял власть.
— Не говори загадками, Пап! Легко тебе захватывать подонков — у тех грязь, хвосты. Подойди сзади и крикни — он тут и присядет. Живёт под страхом, всегда, в любую минуту, ждёт разоблачения. А тут — Филимон! Чист и беспорочен аки стёклышко.
— Ты прав, старик! В случае с Филимоновым не кричать нужно, а умом шевелить.
Пап перешёл на фамильярный тон, он всегда так делал, когда находил счастливый ход и чувствовал себя сильным. Зяблик насторожился, в позе его обозначились черты ожидания и покорности. Но Пап не торопился. Он свои идеи не любил вываливать из мешка, цедил порциями, обставлял торжественно — пусть помнят и момент, в который они родились и были высказаны.
Управился с кренделем, съел большой кусок сыра, вытер рот листом писчей бумаги. Сказал:
— Внучка академика!..
Зяблик охнул от изумления. Вот уж Пап! Придет же в голову сумасшедшая мысль!
— Не болтай глупости, — откинулся в кресле Зяблик. И отвернулся, устремил взгляд в окно.
Пап давно затянул её в свои сети; ввёл в кружок близких ему молодых людей, ссужает деньгами. Рано или поздно он выкинет эту козырную карту, так пусть лучше теперь…
— Нет! Это невозможно! — поднялся Зяблик.
Пап вытащил тушу из кресла, сгрёб баранки, конфеты, сунул в карман штанин. Не взглянув на шефа, направился к двери. И уже с порога, полуобернувшись, проговорил:
— Что бы вам без меня было?
В субботу утром, в одиннадцатом часу, в квартире Филимонова раздался телефонный звонок.
— Сэр! Вы зажали новоселье. Так не годится. Не по-русски.
— Я… собственно, пожалуйста. Буду рад.
— О'кэй! Через двадцать минут будем.
— Постойте! Надо же…
— Ничего не надо, у нас всё есть. Едем!
В трубке послышались длинные гудки. Кто говорил? Пап, конечно. Однако, нахал. Не представился, ни о чём не договорились — едем! Нахал!
Николай заглянул в сервант: на верхней полке сверкала этикетками батарея бутылок — вина нескольких марок, коньяки, ром; на средней полке — печенье, конфеты. Когда тут всё появилось, не знал, — тоже проделки Папа; завёз вместе с мебелью. «Лезет в душу, надо отваживать». Наскоро переоделся, стал накрывать стол. Тарелки раскладывал без воодушевления, нехотя, предстоящее вторжение незваных людей раздражало. «Ладно, отстреляюсь, — вспомнил расхожее словцо из авиационной терминологии, — потом — каюк. Двери на замок».
Чувство неприязни поднималось к Папу. «Втирается в доверие, — непроизвольно текли мысли. — Русский человек прост, душа нараспашку. Один непрошеный советчик, другой, а там уж — пляши под чужую дудку. Так академик Буранов изображал директора, а за спиной всем Зяблик крутил. Но нет, меня на мякине не проведёшь».
Расставлял рюмки, прикидывал: сколько их чёрт принесёт? Церемониться не стану: угощу, поболтаем и — до свидания. Скажу: работа, поеду в институт. Я и в самом деле поеду. Сегодня суббота, выходной, а мне надо считать. Хорошо бы Ольгу в институт пригласить.
О работе, об Ольге — обо всём, что было связано с расчётами по импульсатору, теперь думалось легко, радостно. Теперь, когда в его распоряжении все самые мощные счётные машины, подсобные лаборатории, галкинский проектно-конструкторский сектор. Наконец, формула Вадилони… Работа идёт легко, он видит пути усиления импульсатора, расширения сферы его применения. Должность директора, заботы по реорганизации института отнимают часть времени, но не мешают делу, он по-прежнему в форме, трудится радостно, испытывает прилив новых сил.
Пап и компания ввалились разом; два молодца в джинсах с протёртыми до белизны коленками и задами — один с киноаппаратом, другой, длинноволосый, с вислыми, как у запорожца, усами, — небрежно пожали руку хозяину, прошли без приглашения в комнату; четыре молодых женщины… Совали хозяину маленькие тёплые ручки — и тоже вперёд, без приглашения, без церемоний. Одну, совсем юную, с толстыми, едва прикрытыми замшевой юбочкой бёдрами, Пап придержал. Представляя Филимонову, сказал:
— Наточка, внучка Буранова. Давно просила с вами познакомить.
Хозяин искренне и широко распростёр руки:
— Рад, очень рад! — повторял приветствия, не находя подходящих слов для выражения восторга и восхищения красотой девушки, яркостью её наряда, прелестью юного создания.
В комнате у накрытого стола уже хозяйничали два балбеса, как он мысленно окрестил длинноволосых; они хлопали шампанским, разливали вино, и когда Филимонов, поддерживая за руку Наточку, подошёл к столу, он увидел наставленный на них глаз киноаппарата, услышал треск движущейся ленты.
— Для истории, для потомства. Наточка! Улыбнись!.. Все смеялись, а длинноволосый, стоя в центре стола и не глядя в сторону Филимонова, возгласил:
— С новосельем! О'кэй!
И выпил шампанское. Сверкая редкими зубами, он шумно жевал печенье, конфеты, искоса и плотоядно пожирал глазами Наточку. Филимонова возмутил нахальный молодец. И вообще вся компания, облепившая стол, его коробила, он бы хотел выставить всех за дверь, но скрепя сердце терпел нашествие и утешался близостью Наточки — невинного, как ему казалось, юного создания, к тому же внучки почтенного человека, которого Филимонов глубоко уважал.
Пап незаметно вертелся возле них, подливая в фужеры вино: Наточке — шампанское, Филимонову — коктейль из коньяка и рома. И так как компания, возбуждаясь от вина, шумела всё больше, Филимонов предложил Наточке, как человеку почти родственному и единственно для него интересному, пойти в другую комнату — салон для отдыха. Здесь в углу стоял огромный торшер и под ним два кресла с высокими спинками, на которых голова лежала, как на подушках. Одноцветный вишневый ковёр распростёрся на полу, а посредине, под низко висящей люстрой, красовался круглый стол с дорогой инкрустацией — похоже, для карточной игры или для тесного кружка беседующих. Наточка обошла комнату. Коснувшись пальчиком обоев, надула малиновые губки:
— Очень мило, но я ожидала большего. А покажите мне ваш кабинет!
Филимонов сделал неопределённый жест руками. Подумал: «А почему же, доченька, ты должна была чего-то ожидать?» — но язык плохо слушался, ноги стояли нетвёрдо, — понял: становится пьян и в этом состоянии ему лучше молчать.
Повёл девушку в кабинет. Она и здесь обошла стены, трогая пальчиком обои, кокетливо села в кресло за письменным столом, крутнулась вправо, влево, словно показывая себя Филимонову. Замшевая юбочка лишь символично прикрывала пышные ноги, и Филимонов укоризненно качал головой: «Молодёжь нынче… совсем потеряла стыд». Наточку забавлял мешковатый дядя, названный кем-то большим учёным; было грустно и обидно сознавать, что именно он, ничем не примечательный, некрасивый и даже как будто неинтеллигентный, занял место её дедушки. И ей хотелось сделать Филимонову больно, сказать какую-нибудь грубость, уязвить…
— Кабинет у вас голый, пустой. Вот у дедушки… там много книг, разных интересных вещей.
Филимонов вновь развёл руками. В голове слышал шум — сладкий, далёкий, будто где-то бежали люди, кричали, или высоко в небе плыли облака и звенели, жалобно, призывно, словно звали на помощь. «Что он мне наливал?» — думал, поворачиваясь к двери в надежде увидеть Папа.
— Вам плохо? Вы бледный! — сказал Пап. Взял под руки и повел к выходу.
У подъезда их ожидала «Чайка». Поехали. Мимо проплывали «Волги», «Жигули», мелькали мотоциклы, велосипеды. «Чайка» шла на большой скорости, но Николай не чувствовал движения, не слышал шума мотора. «Его нет… шума. Двигатель мощный, работает без шума».
Остановились рядом с озером на зелёной поляне. От берега к нему направлялся Пап — в плавках, каких-то невообразимо нарядных плавках. Шёл медленно, переваливаясь с ноги на ногу — как медведь. И волосатый… как медведь. Боже! Как он толст и безобразен. Вот он оглянулся назад и кому-то машет рукой. Там, за его тушей, — люди. Стоят, лежат, загорают. От них отделился тонкий, длинный — с фотоаппаратом. Дверцу отворила Наточка, подаёт руку:
— Пойдёмте! Вон там, у дуба, хорошее место.
Два-три лёгких изящных движения — кофточка, юбка падают словно крылышки бабочки. Она стоит перед ним в купальном костюме — прекрасная, как майское утро. Глаза широко раскрыты, похожи на синий вечер. Жаркое солнце окончательно его разморило, и он уснул. Проснулся вечером. Шофер подошел к нему, сказал:
— Поедемте, Николай Авдеевич?
— Да, да, поедем.
По дороге домой Николай сидел в том же левом углу, молчал. Голова немного прояснилась, и он смутно перебирал в памяти всё, только что происшедшее. Мелькали перед ним лица гостей, заявившихся с Папом, слышались обрывки речей. Все, кроме Папа, были ему незнакомы. «Это хорошо… что незнакомы. Хорошо. Вот только женщина с белыми волнистыми волосами… Где я её видел раньше?» О Наточке думал с чувством смутного стыда и досады. Молодая… Совсем юная девица. Являлась томившая сердце тревога: Пап подстроил. Проклятый толстый боров! И являлось твёрдое убеждение: Папа ни на порог! Подальше от него, подальше.
Один в огромной квартире Филимонов в эту ночь спал мертвецки. Проснулся в одиннадцать часов — небывалый случай! Чувствовал себя скверно: голова не то чтобы болела, в ней ощущался прерывистый, накатывающий толчками зуд, и слышалась зияющая пустота. Дай ему сейчас задачку на десятичные дроби — не решил бы. Прошёлся по комнатам, вспомнил: сегодня воскресенье. Стало легче. Пошёл в ванную, принял прохладный душ. Не сразу отыскал кухню, заварил чай, выпил несколько чашек — без сахара, один чай — крепкий, душистый. И услышал, как в висках застучала кровь.
Вспоминая вчерашний инцидент, думал о Папе: «Мерзавец! Это он подстроил. Он!» В бессильной досаде сжимал кулаки и почти вслух повторял: «Так тебе, дураку, и надо, так и надо — не води дружбу с тёмными людьми». Подспудно зрела, обретала почти физические черты решимость: гнать Папа, не подпускать к себе на версту. Смутно припоминал лица гостей, ни на одном из них не задерживался, — одна только женщина с белыми волнистыми волосами стояла перед глазами, загадочно плутовато улыбалась. Являлась мысленному взору Наточка, но ничего, кроме стыдливого угрызения совести, он при мысли о ней не испытывал.
Позвонил Ольге. «Не знает ли о вчерашних проказах?» Трубку снял отец.
— Ты, Николай? Ольги нет дома. С тех пор, как ты стал директором, работает без выходных. Замучил девку!
— Я отдыхаю. Вчера и сегодня — решил немного развеяться.
— Вот-вот! Себя не забыл, а сотрудники…
— Не знаю. Не просил её выходить.
— Ты не просил, а Федъ насел как медведь. Удружил ты ей начальничка: садист какой-то! Вечерами допоздна держит, выходных не даёт. Давно тебя не видал. Начальником стал — так и носа не кажешь.
Неприятно кольнула совесть: Федь на работе, и Ольга, и Вадим. Федь и раньше был лют на дело, но теперь, когда занялся импульсатором, и совсем не выходит из института. Филимонов поручил Федю главную часть проблемы: совершенствовать механизм воздействия лучей импульсатора на цветные металлы; и Федь, со свойственной ему увлечённостью, с головой ушёл и увлёк сотрудников в новую для них работу.