Таежный бродяга - Дёмин Михаил 13 стр.


— Понятно, — сказал я, — чего уж там…

— Подойдите-ка.

Я подошел — и он вручил мне какую-то бумагу. Это был печатный бланк, на котором значилось: "Я, нижеподписавшийся, (такой-то) обязуюсь покинуть пределы города Москва в течении двадцати четырех часов".

— Ознакомьтесь с текстом, — сказал Прудков, — и распишитесь. И учтите: этот документ обретает силу и вступает в действие с того момента, когда проставляется подпись.

Рука моя, с зажатым в ней пером, невольно дрогнула при этих словах. И подпись получилась неуверенная, какая-то жалкая.

— И еще учтите, — добавил капитан, пряча бумагу в стол. — Нарушение данного обязательства расценивается, как уголовный факт. Таким образом, вы — если рискнете на это — к предыдущим двум пунктам добавите новый… А три — это уже круглая сумма! Это весомо! — Он усмехнулся в усы. — Закон — наш Бог. А Бог, как известно, любит троицу.

ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ

— Послушай, что же произошло? — спросил я, когда мы вышли на улицу.

— Это долго рассказывать, — сказала она. — Но, в общем, спасибо Казину; он позвонил мне сразу, в тот же вечер… Все началось — с него…

— Казин? — воскликнул я, — вот как! Ну, молодец, старичок. — И тут же я устыдился, раскаялся, вспомнив о былых своих сомнениях. — Не подвел все-таки, не предал… Он показался мне тогда каким-то очень уж перепуганным.

— Нет, нет, он сделал все, что мог, — сказала мать. — Перепуганным, может, он и был… Даже наверняка — был! Но тем не менее… Позвонил мне. И моментально — еще одному писателю, когда-то тот работал в органах, а теперь — известный прозаик, лауреат. А потом они оба связались с Никульшиным.

— А кто этот Никульшин?

— Есть такой прокурор, — пояснила мать, — человек заслуженный, орденоносец, вообще — с большими связями. — Она коротко передохнула, поправила прическу. — Никулыпин долго со мной разговаривал… Между прочим, он обронил одну странную фразу. "Раньше, — сказал он — я вряд ли бы смог помочь в таком деле. Теперь — немного легче." Не знаю, что он имел в виду. Но, как видишь, помог! Я еще и сегодня утром у него была, плакала там… Ну почему с тобой вечно что-нибудь происходит?

— Не знаю, — пробормотал я, — так все как-то складывается по-идиотски… А эта нынешняя история вообще какая — то странная. Взять хотя бы случай с ножом! Понимаешь, был у меня финский нож. И они об этот как-то узнали. Но потом, когда пришли с обыском — финяк исчез, испарился… И тут уже я сам ничего не пойму… Не найду объяснения, не могу отыскать!

— Так чего искать, — сказала мать, — чего искать-то? Твой нож — который был в столе — взяла я.

— Ты? — изумился я. — Когда?

— В тот самый день, когда я прибиралась, — готовилась к приходу Казина.

— Почему ж ты мне сразу не сказала?

— А какой смысл? — Она подняла брови. — Ты бы ведь потребовал его обратно — я же тебя знаю… А так — я решила — будет лучше. На всякий случай! И, как видишь, оказалась права.

И она умолкла, сморкаясь и комкая платок. И потом:

— Ты вот все критикуешь меня, — сказала с надрывом, — ругаешь. Дескать я — плохая мать… Я ведь знаю, как ты ко мне относишься! Может я, как мать, и действительно не идеал, не ангел. Ах, я слабая женщина. Но с другой стороны, и ты сам — как сын — тоже не подарочек!

— Да уж ясное дело, — покивал я усмешливо. — Чего там. Мы с тобой два таких монстра, хоть на выставку нас — за деньги показывать…

— Да, да, ты не смейся! Что я с тобой — всю жизнь свою вижу? Что имею? Одни только неприятности. То передачи тебе в тюрьму носи, то бегай по людям — интригуй, выручай тебя… И к тому же ты все время хитришь. Никогда не говоришь мне правду.

— Вот уж нет, — возразил я, — здесь ты малость переборщила. Хитрить — не в моем характере.

— Ах, оставь! — Она махнула платочком. И спрятала его в лакированную свою сумку, звонко щелкнув замком. — Оставь, пожалуйста. Вспомни наш первый разговор! Я тогда сразу спросила: как у тебя с документами, — все ли в порядке? И скажи ты правду, я бы тут же придумала что-нибудь… Помогла бы… А ты? Что ты тогда ответил?

— Ну, понимаешь, — начал я невнятно и сбивчиво, — тогда я не мог, не хотел — при Ягудасе.

— Да и с ним тоже, — сказала она. Я тебя заранее предупреждала: будь осторожен! Опасайся его! Не связывайся вообще с этой семьей. И тут я как в воду глядела! Ты знаешь, что был арестован — по его доносу?

— Догадываюсь.

— Чего догадываться-то? Все точно! Никульшин мне объяснил.

— Ему известны все подробности?

— Наверное, — повела она плечом. — Естественно… На то он и прокурор! Он, между прочим, все время интересовался одной деталью: как, каким образом мог Ягудас проникнуть в твою комнату? Деталька эта — по словам Никульшина — весьма любопытна. Она открывает для нас возможность создать теперь дело против Ягудаса. Как сказал Никульшин, — "возбудить встречный иск".

Мы шли, беседуя, по направлению к дому (милиция находилась неподалеку от меня — на соседней улице). Было уже поздно, и небо занавесилось мглою — беззвездною и белесой — и пахло сыро и зябко, и на тротуаре лежали жидкие желтые пятна от уличных фонарей.

— Но… Что же мы, конкретно, можем ему предъявить? — спросил я задумчиво. И остановился — как раз под фонарем, в середине светового пятна. — В чем мы можем его обвинять?

— Прежде всего — в злонамеренной клевете, — сказала мать. — Ножа — то ведь нет! А Ягудас в своем доносе ссылается именно на это. Причем он дважды подчеркивает — обрати внимание, дважды! — что нож лежал в столе, в правом ящике, рядом с какой-то книгой в синем переплете… Как он мог все это знать? Откуда он почерпнул эти сведения? Такая детальность, такая сугубая осведомленность, — по мнению Никульшина — оборачивается против самого доносчика. Он что, имел отдельный ключ? или — отмычку? И рылся в комнате тайно, когда тебя не было? Но ведь если это так, он сам действовал противозаконно, как уголовник.

Мать говорила это, захлебываясь волнением. Я заглянул ей в лицо. Облитое фонарем, оно было видно отчетливо — и я разглядел там какие — то очень уж жесткие черточки. Она была озлоблена. Она жаждала мести! В общем-то, я и сам, по идее, жаждал того же… Но что же я мог в данном случае поделать? Я ведь знал: кто в действительности проникал ко мне. Отчетливо понимал: как и откуда мог почерпнуть эти сведения Ягудас… Я понимал все! И не было у меня ни сил, ни желания сейчас поддерживать мать. Я не хотел касаться этой темы, задевать ее имя… Старый подонок не назвал его, не упомянул в доносе. Почему же я теперь должен это делать — быть хуже его?

И хотя мать упрекала меня в хитрости (упрекала беспричинно, неправедно!), и выслушивать это было обидно, я все-таки начал сейчас немножко хитрить.

— Знаешь, — сказал я, — это все уже позади. Ты меня выручила — спасибо тебе! Но стоит ли портить оставшееся? Сколько мне осталось жить в Москве? — последние сутки!

— Срок истекает завтра, в одиннадцать вечера, — кивнула, нахмурившись, мать, — и, я думаю, — тебе не стоит рисковать…

— Это бесспорно, — сказал я, — о чем речь! Да и вообще, если бы даже обстоятельства сейчас и изменились в корне — я все равно бы уже не остался в Москве. Не смог бы… Нет, не хочу! Хватит! Раз уж так получилось, я и сам предпочитаю вернуться в Сибирь. И начинать оттуда.

Я закурил и потом — нервно грызя папиросу:

— Если мне вообще суждено когда-нибудь начать… Черт его знает. Попробую еще раз. На новом месте! Но сейчас я, во всяком случае, предпочитаю не думать больше о неприятностях. Не думать ни об этом Ягудасе, ни… — Тут голос мой дрогнул невольно. — Ни о чем другом…

* * *

Я сказал так — и мать согласилась. И на этом мы расстались. Но все же не мог я — в самом-то деле — не мог не думать о Ягудасе! Встретиться с ним мне хотелось. Очень хотелось! И поднимаясь по лестнице и отмыкая дверь, я заранее предвкушал эту нашу встречу и предстоящий разговор, и мысленно видел ошалелое его лицо, и трясущиеся, дряблые щеки…

Встречи, однако, не состоялось. Когда я вернулся в квартиру, она оказалась пустой! Сосед исчез. И Наташи тоже не было. И эту последнюю свою ночь — так же, как и самую первую, по приезде в Москву, — я провел без сна, в одиноких раздумьях. Пил чифир, перебирал бумаги. Приводил в порядок рукописи и вещи и укладывал их в чемодан.

Утром, чуть свет, зазвонил телефон. Я снял трубку — и услышал голос Наташи.

— Вернулся? — спросила она.

— Да. А ты уже знаешь?

— Ну, разумеется…

И потом — быстро, приглушенно:

— Я сейчас приду!

НА КРУГИ СВОЯ

— Где ж ты ночевала, Наташа?

— У родственников.

— Чего это вдруг?

— Ну, я была с папой. Он теперь — там… Сюда приходить не хочет.

— Из-за чего же?

— Да из-за тебя…

— Это потому, что я освободился?

— Ну, разумеется.

— А кто ему сообщил об этом?

— Тот самый капитан, которому он и раньше звонил.

— Звонил — когда?

— Дней пять назад… Тебя как раз тогда не было дома.

— А ты как раз была — не так ли? И слышала все?

— Д-да.

— Значит, ты была в курсе — с самого начала?

— Ну, в какой-то мере…

— Почему ж ты меня сразу не предупредила?

— Не могла.

— Как, то есть, не могла?

— Ну, не могла я идти против папы! И, кроме того…

— Говори, говори, не жмись. Чего уж там! Давай начистоту!

— Я же все-таки комсомолка.

— Ах вот как!

— Ну да, милый. Ну, да! Он мне напомнил о моем долге — и что я могла возразить?

— В чем же этот долг заключается? В доносительстве, в предательстве…

— Я вовсе и не думала об этом. Я просто растерялась… Прости, если можешь! Ты же ведь умный, тонкий — должен все понять…

— Но все понять, еще не значит — все простить.

— Ах, ты очень странный сегодня, холодный какой-то, чужой.

— А каким же я должен быть — интересное дело? После всего, что случилось!

— Ну, не знаю… не знаю. Все-таки — наши чувства, любовь…

— Не смей произносить этого слова. Любовь! Молчала бы уж лучше.

Я сидел на диване возле раскрытого, уже уложенного чемодана. Наташа стояла рядом — покусывая губы, теребя косу. Она вбежала ко мне сразу, с улицы; плащ ее был распахнут и я видел, как тяжко дышит ее грудь.

Я видел, как дышит ее грудь — высокая, туго обтянутая платьем, — и видел медовые, стройные, сильные ее ноги… Но видел все это неотчетливо, как бы в тумане. Переполнявший меня гнев застилал глаза горячею пеленой.

— Возвращайся к отцу! — сказал я. И при этих словах она вздрогнула, моргнула растерянно, попятилась к дверям.

— Нам говорить больше не о чем. А его ты можешь утешить. Пусть спит спокойно. — Я усмехнулся. — Если сумеет, конечно… С Москвой у меня все кончено, — я уезжаю!

— Куда? — спросила она, глотнув воздух.

— Туда, откуда приехал… Возвращаюсь на круги своя.

— А — когда?

— Нынче вечером.

— С каким же поездом.

— С первым попавшимся… Но — не позже двенадцати.

— Билета у тебя еще нет?

— Это не проблема. Достану.

Было недолгое молчание. Потом она проговорила тихонько:

— Я провожу тебя… Можно?

— Нет, — сказал я. И резким движением захлопнул крышку чемодана.

* * *

День этот весь прошел в хлопотах, в суете. После ухода Наташи позвонила мать и пригласила меня к себе. Состоялся, так сказать, семейный обед. И там я — после долгого перерыва — встретился с отчимом. Мы с ним недолюбливали друг друга, не ладили, и вообще избегали встреч… Но эта встреча прошла довольно мирно. Может быть, потому, что она была — прощальной? Он был на сей раз прост и радушен. С улыбкой подливал мне вино, шутил, придвигал блюда. Наконец он предложил мне денег и я, после некоторого колебания, принял их. Это было кстати! Данной суммы вполне хватало на дорогу и на билет.

Дозвониться до вокзальной кассы не удалось — и мне пришлось самому туда ехать и толкаться там в гомонящей толпе… Абаканских поездов прямого следования, как выяснилось, — не было. Для того, чтобы добраться до Хакассии, нужно было делать пересадку в Красноярске. Через этот город проходило несколько маршрутов. И поразмыслив, я взял билет на Иркутский экспресс, отправляющийся из Москвы ровно в полночь.

Затем я совершил последний обход редакций. Стихи мои везде лежали без движения — пылились в тех же самых папках и ящиках, куда были уложены месяц назад. Только в одном молодежном журнале что-то вроде бы забрезжило, сдвинулось… Редактор отдела поэзии сказал мне, попыхивая трубкой:

— Ваши стихи — у членов редколлегии. Читаются.

— Ага! И когда можно будет узнать?

— Один отзыв уже имеется, — сказал редактор. Ждем второго.

— И каков же этот отзыв?

— Средний. — Редактор вынул изо рта трубку, описал ею в воздухе замысловатую кривую. И добавил, рассмеявшись. — Во всяком случае — не резко отрицательный.

— Все теперь зависит, стало быть, от второго?

— Да. Но это не быстро делается. Загляните-ка к нам дней эдак через десять-пятнадцать.

Старая песня, — подумал я уныло, — дней через десять — пятнадцать я уже буду вкалывать в тайге, в Саянах, толковать о поэзии с другими — с теми, кто бегает на четвереньках и машет хвостом…

И наскоро простившись — ушел.

* * *

Провожать меня на вокзал пришли мать и Юра — мой двоюродный брат. На минуту отлучившись в буфет, мы выпили с ним — "по отходной". Здесь я вкратце рассказал Юре о последних моих злоключениях. И вспомнил странную фразу прокурора Никульшина. "Что она означает?" — спросил я. — Как ты думаешь?" И Юра, подумав, сказал:

— В общем-то, нечто подобное я уже слышал. Сейчас действительно становится немного легче… И знаешь, почему?

— Ну?

— Потому — что Хозяин — почти уже не у дел…

— То есть как это, не у дел?

— Он болен, понимаешь? И с каждым днем ему все хуже. И в верхах, в связи с этим, царит растерянность. Там же ведь — много сложностей! Это вовсе не такой монолит, как принято считать. Старик был там — как шампур в шашлыке. А теперь шампур этот гнется, ломается… Ну и шашлычок тоже уже не прежний. Начинает сыпаться, становится зыбковат.

— Откуда ты это все знаешь?

— Мы, брат, здесь многое знаем! — сказал, сощурив глаз, Юра. — У меня есть друзья — журналисты, из «Правды», из «Известий», они иногда рассказывают интересные вещи… Журналисты — народ пронырливый. Да, кстати! — спохватился он, что-то вспомнив и начав торопливо шарить в карманах. — В связи с тобой… Где-то в Сибири, на Ангаре, работает журналистом один парень. В общем, способный, недавно окончивший Литинститут. Так вот, есть к нему письмо. В письме этом речь идет о тебе! Написал его…

— Кто?

— Гриша Поженян. Поэт. Общий наш друг.

— А-а-а, — вспомнил я, — это тот одессит, которого я у тебя встречал! Такой с усиками, слегка приблатненный.

— Вот именно, — усмехнулся Юра. — Но поэт он хороший. И к тебе тоже хорошо относится. И дает в письме самые лестные рекомендации. И он просил передать тебе это письмецо. Поступай с ним, как хочешь, как сочтешь нужным! Хочешь — отправь по почте, хочешь — явись по адресу сам… Во всяком случае, в Сибири у тебя — считай — уже есть зацепочка!

Юра говорил и одновременно шарил в карманах, искал письмо… В конце концов нашел. Сунул мне в руку плотный конверт. Я взял его, И вдруг рука моя дрогнула, ослабла.

Я смотрел в этот момент не на конверт, а поверх его, в окно буфета. Там, за окном, — мне внезапно почудилось — мелькнул силуэт Наташи…

И забыв обо всем, я скомкал письмо; не глядя, сунул куда — то в карман. И бросился к выходу, задевая столики, расшвыривая встречных.

Я выбежал на перрон и встал, озираясь. Вокзал гремел; он был насыщен звуками и движением. Ночная мгла не лежала здесь плотно, а рвалась и зыбилась, перемежаемая вспышками света, отблесками множества огней. И в этих огнях текли и крутились людские толпы. Они текли мимо меня, и я разглядывал их жадно и пристально. И искал в этом скопище одну только фигуру — одно лицо — с черной челочкой, чуть вздернутым носом и завитком над ухом, и переброшенной через плечо косой… Искал и не находил его. И понял, постояв у дверей буфета: Наташи нет. И не было. И не будет! Она уже не придет! И еще я понял — отчетливо, с мучительной ясностью: весь этот день, пока я ходил, улаживал дела, улыбался и выпивал, — я в действительности жил только ею одной, был как бы болен ею. Я постоянно помнил о ней и хотел ее, и ждал. Ждал — несмотря ни на что, забыв обо всех моих обидах, наивно веря в случайность, в счастливый возврат…

Назад Дальше