— Ну, за вас! За ваши успехи! За то, чтобы вы все-таки нашли то, что ищете…
Ужин затянулся надолго. Потом — уже поздней ночью — мы сидели на низкой тахте, слушали музыку. Из патефонной коробки сочился тягучий хриповатый блюз. И от тихих ритмов его, и от выпитого, и от близости женщины — у меня медленно начала кружиться голова.
Осторожно, без глупостей, — предупреждал я себя заранее, еще с вечера… Но какое уж тут — осторожно! Был я молод и глуп, и сильно захмелел на этот раз. Ирина сидела рядом, почти касаясь меня плечом. Я, помедлив, положил руку на ее плечо. Еще подождал. И резким движением привлек ее к себе.
— Не надо, — проговорила она слабым голосом. — Зачем? Это все ведь для меня — не просто… Я не девочка; у меня семья. Тут через многое нужно переступить… Ах, я, наверное, кажусь тебе типичной провинциалкой!
Ирина загасила папиросу. И тотчас же, прикурила вторую. Затянулась порывисто — окуталась в дым.
— Лучше останемся пока друзьями. Ну, а дальше — будет видно… Ты ведь уезжать еще не собираешься?
— Да вроде — нет… Все, в общем-то, зависит от обстоятельств.
Она затихла, прислонясь ко мне. Возникла пауза. И в тишину проникло дуновение блюза; музыка была томительна, чуть надрывна…
Ирина вздохнула легонько. И потом — неожиданно — спросила шепотком?
— Кто ты, а? Откуда ты?
— Как, то есть, откуда, — усмехнулся я, — как — откуда? Из Москвы.
— Я не об этом…
— А о чем же?
— Я — вообще… Что-то в тебе есть такое, чего я не пойму. Какая-то тайна, что ли, какая-то скрытая печаль… Не знаю, не знаю. Словно бы ты — из другого мира.
Ну, начинается, — с досадой подумал я. — Как эти бабы все-таки чуют все, угадывают — удивительно! И тут же пришло искушение: "А может, хватит кривляться? Может, сказать ей правду?" Но какой-то новый, возникший из глубины голос остановил меня: "Нет, погоди. Была бы она твоя, была бы ручная — другое дело… Но пока не суетись. Самое главное сейчас: не наломать дров!"
Хмельная слабость моя прошла. Я убрал с ее плеча руку, и тоже потянулся за папиросами.
— Ты в Москве чем, конкретно, занимался? — допытывалась Ирина.
— Писал — как обычно. Еще рисовал немного. Я вообще-то, по специальности — график.
— А газету ты хорошо знаешь?
— В принципе — да…
— Так. — Она сдвинула брови — задумалась о чем-то. — Ну, а почему бы тебе не поработать, к примеру, у нас в редакции, а? Ты бы согласился?
"Конечно!" — хотел я крикнуть. Но — сдержался. И проговорил с ленцой:
— Пожалуй. Если найдется такая возможность…
— Я думаю — найдется. Но сначала надо подождать, пока пройдут стихи.
— А ты уверена, что они все-таки — пройдут?
— Еще бы! Раз уж я подписала…
— Но ты же сама говорила — о сюрпризах!
— Ах, это все пустяки… Да чего гадать? Воскресенье уже — сегодня. Ночь прошла.
Ночь прошла. И актерский шумный дом спал, был тих, когда я уходил от Ирины. Только у крыльца, в лиловой предутренней мгле, бубнили чьи-то голоса… Там, судя по всему, шел диалог двух педерастов. Один был чем-то обижен — визгливо сыпал упреками, а другой оправдывался и басовито ворковал.
* * *
Я ушел окрыленный… Впереди открывались кое-какие перспективы — и оставалось только ждать появления стихов.
Я ждал их с нетерпением, с жадностью. Но и с некоторой тревогой — тоже! Я ведь знал уже себя, свою участь, и все время пребывал в сомнениях. Что-то непременно произойдет в последний момент, — думал я с горькой иронией, — что-то обязательно случится! Или сгорит типография, или — помрет редактор…
Утром я поспешил к киоску. Схватил свежий, пахнущий типографской краской номер газеты — развернул его с треском. И не увидел своих стихов. Не нашел их.
Нет, в редакции ничего не изменилось; типография была цела, и редактор — жив по-прежнему. Имя его, набранное жирным шрифтом, стояло на привычном месте… И только моего имени не было нигде!
ЕСТЬ У ТЕБЯ ВРАГИ, НО ТЫ ИХ НЕ БОЙСЯ…
В тот же день мне позвонила Ирина.
— Обидно, конечно, — сказала она, — но вообще — так бывает… Газета есть газета! Наверное, не хватило места, поступили какие-нибудь срочные материалы… В понедельник я выясню. И все равно стихи твои на следующей неделе появятся, пойдут. Так что — потерпи!
И наступила, и прошла новая неделя. И терпение мое начало иссякать… И хотя я, при встречах с Ириной, старался выглядеть спокойным, — мне это, день ото дня, давалось все с большим трудом. Деньги таяли, уплывали с катастрофической быстротой! Режим экономии дошел до предела, и теперь я буквально сидел на хлебе и воде… А в гостинице на меня уже стали посматривать косо. И раза два спрашивали: когда же я, наконец, расплачусь за номер — погашу должок? И я стесненно и путано лопотал что-то в ответ; объяснял, что ищу работу и сейчас денег нет, конечно, но скоро они обязательно будут!
Будут ли? — в этом я, признаться, вовсе не был уверен. С газетой дело безнадежно затягивалось (там мне постоянно что-нибудь мешало), а перехватить у кого-нибудь деньжат, занять их — было практически невозможно. Шарора я больше не встречал; он обитал где-то на своей стройке. А редакционные ребята — те, с кем я пьянствовал по приезде, — ко мне заметно охладели, даже как-то стали сторониться меня…
Ну, а с Ириной говорить на эту тему мне пока не хотелось; мы с ней все-таки еще не были настоящими друзьями. Отношения наши, по сути, только начинались. Это все было так, словно бы где-то, далеко и неясно, дрогнула и запела тонкая струна. И хорошо расслышать ее, понять — было нелегко поначалу! Мешало расстояние — его следовало сократить… А для этого требовалось время.
Да и вообще все у нас складывалось не просто… После того, первого ужина, она уже не приглашала меня к себе домой; испугалась пересудов и сплетен (и в этом был, конечно, свой резон!) и, по той же причине, — избегала посещений гостиницы.
Теперь мы изредка встречались в заречном районе, у старого моста. Бродили там, в потемках, стояли на мосту, над кипящею, дымной, клокочущей Ангарою.
Было бабье лето — предосенняя, томительная пора. И над речными откосами реял тополиный пух, а небо перечеркивали, полосовали падающие звезды. Косые эти млечные огни густо сыпались из бездны и отражались в бешено мчащейся воде.
* * *
В один из таких вечеров Ирина протянула мне газетный, сложенный вдвое, лист.
— Посмотри-ка, — сказала она, морща губы в улыбке.
Я посмотрел — и вздрогнул от радости.
Наконец-то я увидел свои стихи напечатанными, набранными черным по белому. Увидел — в первый раз в своей жизни!
В газете помещен был цикл из трех стихотворений… Я тут же — в голубоватом лунном свете перечел их заново. И медленно, со смаком, повторил вслух заключительные строчки:
… Пусть я в детстве грезил Амазонкой
Я помру влюбленный в Ангару.
И потом — поворотясь к Ирине:
— Вроде бы, ничего, — сказал с замиранием, звучит… Как тебе кажется?
— Звучит, — отозвалась она. — В редакции, во всяком случае, понравилось всем. И самое главное — редактору! На утренней летучке он уже говорил о твоих стихах… Спрашивал меня: кто гаков автор? Откуда? Ну, я объяснила: приехал, дескать, за романтикой.
— И что же — он?
— Сказал: романтики нам нужны.
— Ага. Значит — нужны… Хорошо!
— Насчет работы я, правда, еще не толковала с ним, — помолчав, сказала Ирина. — Тут нужна спокойная обстановка. А сейчас он занят; участвует в областном совещании пропагандистов и в редакцию заглядывает мельком, второпях…
— Когда же он, черт возьми, освободится? — нахмурился я. — Новое дело!
— Послезавтра… Вот ты тогда и приходи. Заодно и деньги получишь — будет как раз гонорарный день.
— Это тоже кстати, — пробормотал я с трудно сдерживаемым вздохом.
— А как ты вообще себя чувствуешь? — спросила Ирина. И легонько — ладонью — провела по моей щеке. — У тебя что-то вид нездоровый.
— Да ничего, пустяки, — отмахнулся я, — просто устал… Переутомился…
— Может, тебе деньги нужны? — вдруг предложила она. — У меня с собой немного, рублей пятьдесят всего… Но ты — если что — не стесняйся!
Впервые за все время нашего знакомства она заговорила об этом, заговорила сама. И случись такое чуть раньше — я бы, пожалуй, не удержался… Но теперь — что ж. Теперь — то я мог и обождать! Мог продолжить старую игру, сохранить свою прежнюю позу. Ведь что было в ней, в этой позе? Прежде всего — желание преобразиться, скрыть свое прошлое и предстать в ином освещении. И, кроме того — чисто мужское, тщеславное стремление — выглядеть не хуже других!
Мне оставалось теперь перетерпеть всего лишь сутки — это было уже не страшно. И потому я сказал, усмехаясь:
— Нет, моя милая, мерси. Деньги — сама знаешь — зачастую портят дружбу. Не будем об этом!
* * *
Весело посвистывая, вошел я в гостиницу. Облокотился о конторку администратора. Протянул руку… И рука моя повисла в пустоте.
Администратор не поздоровался со мной — как всегда. И не подал ключа. Я спросил, настораживаясь:
— В чем дело?
— Не велено, — сказал он, сурово качнув головой.
— Что — не велено? — удивился я, — где мой ключ?
— Ключ здесь, — сказал он сухо, — но давать — не велено. У вас задолжность. И пока вы не рассчитаетесь…
— Послушайте, — сказал я, раздражаясь, начиная закипать. — Что за чертовщина? Я же ведь объяснил директору…
— Вот он-то как раз и распорядился!
— Я объяснил: все скоро наладится… И вообще, стоит ли спорить из-за пустяков?!
— Счет — это не пустяк, — возразил старичок — администратор, шурша за конторкой бумагами.
— Да что там — на этом счету? Сколько?
— А вот полюбуйтесь! — Он протянул мне мелко исписанный листок. — С вас причитается — за две недели. По четыре рубля в сутки…
Я взял листок — и резко скомкал его в пальцах. Сумма, указанная в счете, почти полностью совпадала с той, что недавно только предлагала мне Ирина. И я даже застонал от досады, мысленно проклиная себя, свою незадачливость, свое дурацкое позерство.
— Но… Как же быть? — протянул я затем. — В номере ведь мои вещи.
— Вещи пока останутся здесь — в залог.
— Так. — Я затянулся, закашлялся — захлебнулся дымом. — И где же мне теперь ночевать?
— Где хотите. Это уже не наша забота.
— Но верните хотя бы документы!
— Не могу. Директор их тоже приказал задержать.
Когда я покидал гостиницу, уже светало. Тянуло холодком. Над шаткими верхушками тополей, над дальними крышами крутился ветер — гнал с востока перистые, окрашенные в желтое облака.
Этот день я провел, бесцельно слоняясь по городу. Потолкался по базару. Затем — как-то невольно, невзначай, — прибрел к Ангаре. Ноги сами завели меня в знакомые маета… И там я и встретил следующую ночь. И улегся спать под старым мостом, на пологом откосе, поросшем пыльными, пряно пахнущими зарослями багульника.
Я спал на подостланной газете — той самой, где были опубликованы мои стихи! И эти первые черным по белому напечатанные строчки утешали меня и грели в ночи и навевали беспечальные сны.
* * *
Разбудили меня чьи-то визгливые вопли, яростная возня… Я раскрыл глаза, и увидел край ободранной длинной юбки. И рядом с ней — еще одну.
Две пары грязных босых женских ног топтались у моего лица. Я поспешно поднялся. Сел, позевывая. Полез в карман за махоркой.
Дрались две цыганки: пожилая, грузная — и молодая, вертлявая, шустрая, как мышь. Они кружились, вцепившись друг другу в волосы, и бранились гортанно, — сыпали птичьими словами.
Поодаль сидел бородатый мужик — смуглый, горбоносый, в пестрой жилетке. Он переобувался, вытряхивал мусор из сапога. И на бабью эту склоку не обращал ни малейшего внимания.
Цыганки дрались. Летели клочья волос. Клубилась сухая, едкая пыль. Подол рваной юбки мазнул меня по глазам — и я отодвинулся с неудовольствием и спросил, поворотясь к мужику:
— Это — твои?
Он молча кивнул, изучая сапог, пробуя ногтем крепость подошвы.
— Чего это они — спозаранку?
— А хрен их знает. — Цыган лениво повел плечом. — Бабы, одно слово!
— Но ты хотя бы выясни…
— А зачем?
— Все-таки — дерутся!
— И пущай.
— Но так они, пожалуй, долго еще не остановятся…
Цыган, сопя, натянул сапог. Похлопал по голенищу. И только теперь посмотрел на меня, мигнул черным, круглым, галочьим глазом.
— Ты еще, видать, зеленый, молодой; эту породу не знаешь. Начни их удерживать, они вовсе не утихнут. Никогда! А так — побесятся, устанут, и самим надоест. Главное, чтоб — устали!
Цыганки и действительно скоро устали и успокоились. И уселись возле нас, отпыхиваясь, приводя себя в порядок.
Та, что была помоложе (узколицая, с высокими скулами, со свежей царапиной на шее), покосилась на меня. И потом — придвигаясь — спросила:
— А ты, кучерявый, чего здесь ночуешь? Или податься некуда? Или прячешься от кого?
— От кого мне прятаться? — возразил я, поморщившись. — Так случилось… По пьянке… Бывает!
— Бывает, — согласилась она. И улыбнулась — длинно, лукаво, поигрывая бровью. — А вот я тебе, драгоценный, погадаю! Все тебе открою, алмазный, — всю правду. Что будет, что тебя ждет… Позолоти мне, касатик, руку!
Все эти цыганские трюки мне давно были знакомы, я когда-то жил в таборе и насмотрелся там всякого… И отлично знал, что большинству гадалок верить глупо, смешно. Знал это — а вот, поди же, не устоял, поддался уговорам. Все-таки будущее меня сильно интересовало!
Я нащупал в кармане последнюю, заветную, аккуратно сложенную трешку. И колеблясь, протянул ее цыганке… Та сейчас же затрещала картами — раскинула их на траве.
И зачастила привычной, бойкой, наглой скороговорочкой:
— А будет тебе, яхонтовый, полная удача во всем! Нечаянная радость и нежданная любовь…
Она запнулась, помедлила, нахмурясь. И вдруг добавила — непонятно:
— Есть у тебя враги, но ты их не бойся! А бойся ты, касатик, своих друзей.
ПРИВЕТ, ШАРАМЫГА!
В кабинете заведующего отделом литературы толпилось много народа. Я встретил здесь Леву и бородатого фельетониста, и писателя с папкой, и еще каких — то незнакомых мне людей. Однако самой Ирины не было. И когда я поинтересовался — где она? — Лева сказал, протирая очки:
— У главного… Подожди.
И как-то странно посмотрел на меня — остро, пристально, изучающе…
Фельетонист спросил, попыхивая трубкой:
— Ну, видел уже свои стихи?
— Видел, — сказал я, улыбаясь.
— Рад?
— В общем, да. Я смущенно пожал плечами. — Натурально…
— Что ж, подборочка получилась интересная, — медленно сказал Лева. И уже дала резонанс… Пришли первые отклики.
— Какие отклики?
— Да вот, прочти-ка сам!
Лева взял со стола письмо и протянул его мне. На конверте значилось: "Иркутск, газета "Восточно-Сибирская правда", поэту Михаилу Демину". Ого! обрадовался я, — вон оно как — сразу!… Кто же бы это?
Конверт был вскрыт и слегка помят; в него, видимо, уже заглядывали… Нетерпеливо извлек я оттуда письмо. И тотчас же в комнате наступила тишина.
Теперь все, притихнув, смотрели на меня. (Лева прищурился выжидательно. Фельетонист вынул трубку изо рта — задрал торчком бороду. Писатель с папкой застыл, не мигая.) И под обстрелами многих этих глаз я развернул послание и — холодея — прочел:
"Привет, шарамыга! Вся наша кодла в восторге. Мы прочли твои куплеты в газете и рады, что ты, наконец, раскрутился, победил и сумел доказать этим блядям, фрайерским этим мордам, что настоящие урки тоже не лыком шиты, и талантов у нас навалом, и культуры то же самое, хватает, — хоть отбавляй. И вот это мы разъяснили начальнику режима, и он, гад ползучий, с ходу завял, стушевался, аж позеленел. Он ведь тебя знает, помнит еще по штрафняку на Курейке. И он сказал: не может того быть! А мы ему, ублюдку, сказали: вот, гляди! И потом смеху было на весь барак… А куплеты у тебя складные. Не хуже Пушкина. Так что, давай, держись, и шуруй в том же духе!"